Текст книги "Русская тема. О нашей жизни и литературе"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Возьмем, к примеру, тему «молодежь и революция», которая в наше время настраивает писателя отнюдь не на эпический лад, а на едкий и горестный анекдот. Тургеневу эта тема стоила многих лет жизни и сил души, а Бабель разделался с ней трехстраничным рассказом «Соль». К примеру, опираясь на сюжет «Толстого и тонкого», Тургенев сочинил бы целую обличительную повесть, с описаниями природы, дотошными портретами, со «здраствуйте – до свидания», «как поживаете? – ничего», а у Чехова из «Нови» вышел бы именно анекдот. Это, конечно, не означает, что Чехов был талантливее Тургенева, это как раз означает то, что литература не стоит на месте, что она, как знание, как наука, идет вперед.
Отсюда, между прочим, и путаница на нашем литературном олимпе: в пушкинскую эпоху первым русским прозаиком считался Марлинский, а поэтом – Бенедиктов, Достоевский вкусил земной славы за год до своей смерти, Чехова при жизни вовсе не знали в Европе, Тургенев же был вознесен и обласкан общественным мнением дома и за рубежом еще со времён «Параши», хотя его популярность скорее всего объяснялась тем, что он был общедоступен, потрафлял демократическим настроениям молодежи и отсидел месяц за непоказанный некролог.
Если дело и дальше так пойдет, то есть если литература и впредь будет двигаться по направлению к абсолюту, то, видимо, со временем читать Тургенева перестанут, как давно уже не читают Боборыкина и Потапенко, как уже столетие детей учат грамоте не по Псалтыри, а чуть ли не по ушаковскому словарю. Разве что сочинения Ивана Сергеевича останутся в употреблении как анестезирующее средство, старинное и проверенное, вроде валерьяновых капель; допустим, на дворе дождь со снегом, по радио рассказывают о сосредоточении литовских дивизий у границ с Россией, из провизии остались одни макароны, постреливают за углом, но возьмешь в руки томик Тургенева, откроешь его, а там: «солнце село, но в лесу еще светло; воздух чист и прозрачен; птицы болтливо лепечут; молодая трава блестит веселым блеском изумруда…» – и сразу почувствуешь, что еще, в общем-то, можно жить.
Или наоборот: как раз Тургенева-то и будут читать в грядущих поколениях россиян – это в зависимости от международного положения, успехов научно-технического прогресса, криминальной обстановки и урожайности зерновых. А еще, может быть, потому, что литература будет, предположительно, развиваться в обратном направлении, от химии к алхимии, от тайны сформулированной к формуле, равной тайне, от господина, нечаянно утопившего лепажевское ружье, к феномену Башмачкина, как знаку исторического пути.
Ведь если дело и дальше так пойдет, то со временем литература слишком замкнется на себе, приобретет резко цеховое значение, станет доступной узкому кругу лиц, одним словом, разделит судьбу современной музыки, которая давно уже не понятна и не интересна никому, кроме самих композиторов и мудрствующих скрипачей. После уже, когда всякая культурная деятельность начнет откровенно угасать соразмерно успехам научно-технического прогресса, когда свобода и равенство достигнут степени абсурда, когда всеобщее благоденствие изживет естественную потребность в сострадании и простое нажатие кнопки заменит процесс познания, – тогда место литературы займет канкан.
Если принять в расчет эту печальную перспективу, хотя бы она была и самого гадательного свойства, невольно подумаешь: лучше Тургенев, чем грядущее ничего. Тем более что слог его – чистый праздник, ради одного перелива слов все читал бы его, кажется, и читал.
Хотя, как поразмыслишь, – ну слог, ну и что, что слог? Живучи в России, да чувствуя по-русски, да владея по праву рождения сокровищами нашего языка, да чтобы у писателя слова не переливались, – это уже было бы чересчур.
Наваждение
Что бы там ни выдумывали люди болящие, неудачники и пострадавшие ни за грош, мир устроен таким гармоническим образом, что каждая человеческая судьбина развивается соответственно качествам судьбоносца, что, попросту говоря, нам по заслугам причитаются и миниатюрные наши радости, и капитальные наши беды. Тут буквально каждое лыко в строку: если тебе вроде бы ни с того ни с сего свалился кирпич на голову, то это не значит, что тебе нечаянным образом свалился кирпич на голову, а значит это, что либо ты жену обижаешь, либо пьёшь не в меру, либо доски воруешь для дачных нужд.
То же самое касается и судеб литературных.
Выдающийся русский писатель Николай Успенский потому прошел у нас незамеченным и кончил жизнь под забором, перерезав себе горло перочинным ножиком, что он был бытовой негодяй и понаделал ближним немало гадостей.
Л. Толстой, обитая в своей царской Ясной Поляне, умудрился сделаться несчастнейшим из людей, и это немудрено, поскольку «в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и воздержании от мяса», как деликатно заметил Чехов.
За что Достоевскому выпали каторжные работы? За то ли, что он по молодости впал в социалистическую ересь, или за то, что он совершил одно тяжкое преступление против нравственности – это еще вопрос.
Некрасов умер в ужасных муках, потому что он был жадина, картежник и грабил товарищей по перу.
С другой стороны, кого ни взять из больших наших писателей, все они прожили жизнь счастливую, сравнительно обеспеченную, невероятно богатую впечатлениями, мыслями, чувствами и заслужили признательность современников, ибо, несмотря на мелкие свои слабости, прямо служили Богу. Правда, неизвестно, за какие заслуги Михаил Шолохов прожил в безбедной праздности 30 лет.
Да и то сказать – мир потому и прекрасен, что существуют исключения из самых жестоких правил. В частности, великий русский писатель Николай Семёнович Лесков, стоящий в нашей литературе вровень с Гоголем и Л. Толстым, разве что он эпопеи не сочинял, создавший самобытную эстетику, открывший целое направление в национальной культуре, по сей день считается демиургом второго ряда.
Истоки этой очевидной несправедливости, – если, конечно, исходить из того, что кирпичи просто так на голову не падают, – можно в его биографии поискать…
Итак, Николай Семёнович Лесков, дворянин во втором поколении благодаря тому обстоятельству, что его отец дослужился по акцизному делу до чина коллежского асессора, родился в І83І году на Орловщине, в Кромском уезде, о каковой территории в нашем народе сложилась присказка «Орел да Кромы – первые воры», а между тем она дала России столько первостепенных писателей, сколько никакая другая территория не дала.
Образование Николай Семёнович получил малое, он окончил только три класса губернской гимназии, с тех пор нигде уже не учился, в точных науках был слаб, басурманскими языками не владел, «латинские берзости не текох». Молодость провел так, как ее на Руси и положено проводить: широко отведал винца с хлебцем и любви по прейскуранту в срамных заведениях на Андреевском спуске в Киеве, нуждался, влюблялся, попадал в истории и много путешествовал по стране.
Шестнадцати лет он поступил мелким чиновником в Орловскую судебную палату и вскоре женился на Ольге Васильевне Смирновой, которая кончила тем, что сошла с ума и вплоть до І909 года прожила в петербургской больнице св. Николая, на подоконнике, отнюдь не ориентируясь ни во времени, ни в пространстве. Потом Николай Семёнович перешел на частную службу, в английскую торговую компанию, и вдругорядь женился на Екатерине Степановне Бубновой, умнице и красавице, которую он принял разведенной да еще и с тремя детьми.
В начале 60-х годов он переехал с семьей на жительство в Петербург, поселился возле Таврического сада, в Фуршатской улице, в доме №62, и ни с того ни с сего занялся литературой – было ему тогда около тридцати. Это, впрочем, бывает, что люди внезапно впадают в писательство, как в болезнь, уже будучи далеко не молодыми, сложившимися людьми, которые к тому же исповедуют самые плоские интересы, то есть, по-видимому, дело обстоит так, что литературный дар рождается вместе с ними, но проклевывается поздно и невзначай; или, может быть, дар как бы нисходит с неба и, вселившись в какого-нибудь «избранника праздного», вдруг превращает его в ближнее чадо Бога – ведь серьезные писатели суть все прямые дети Божии, как Христос.
Но вообще это дело темное, каким именно образом столоначальники – Лесков до столоначальника дослужился – каким именно образом столоначальники становятся художниками и наоборот, во всяком случае, Рембо только в ранней юности сочинял, Аксаков-отец взялся за перо на старости лет, а талант Блеза Паскаля и вовсе прорезался после того, как его лошади напугали.
Писательским трудом вырабатывал Николай Семёнович, по его мнению, недостаточно – вкупе с окладом жалованья чиновника по министерству народного просвещения выходило чуть больше двух тысяч целковых в год – и всю свою жизнь жаловался на бедность, хотя обитал в сказочно многокомнатных квартирах, устраивал журфиксы, держал прислугу и вообще в его время можно было отлично пообедать за двугривенный серебром.
Жена его была далеко не Сниткина, и даже не то чтобы Софья Андреевна, переписавшая за мужем «Войну и мир», но однако и не Елизавета Салтыкова-Щедрина, супруга Михаила Евграфовича, которая о сочинениях своего прославленного супруга говорила – «Мишелевы глупости». Так вот и со второй женой Лесков разошелся. Разойдясь, он поселился вместе с сыном Андреем Николаевичем, офицером, завершившим карьеру в чине полковника Генерального штаба Советской Армии, и одолел последние десять лет жизни болящим холостяком.
Умер Лесков благостно – уснул и не проснулся, каковая смерть, или, напротив, освобожденье, по народному поверью, предназначается только для чистых душ.
О характере этого демиурга…
Лесков был человек недобрый. Как-то, когда он сидел с приятелями в гостиной, ему доложили, что пришел Данилевский, известный склочник, и Николай Семёнович нарочно залез под стол, чтобы дать гостю возможность наговорить гадостей про хозяина, а потом внезапно выглянуть из-под скатерти и, таким образом, выставить Данилевского в самом дурацком виде.
Лесков был хороший товарищ. Он готов был помочь всякому литературному бедолаге, если тот вдруг пропивался, лишался куска хлеба, заболевал.
Лесков был человек малообщительный и не имел друзей в правильном смысле слова, а знался все больше с писательской мелочью, вроде женоподобного Болеслава Маркевича, шута Лейкина, какого-то Иванова-Классика, краеведа Пыляева, бытовика Терпигорева, темного Василевского-Буквы… – Чехова же и Гаршина не любил.
Лесков был мужчина крутого нрава и однажды в ревельской пивной избил стулом двух тамошних немцев, которые вздумали неодобрительно отзываться о русских и России.
Лесков был человек раздражительный. Стоило кухарке спеть что-нибудь за стряпней или немного разгорячиться гостям сына Андрея, как он с оскорбленным видом принимался жаловаться на то, что у него в доме вводят «бордельный режим», направленный прямо против русской литературы.
Лесков был человек желчный. Если на улице ему попадался знакомый цензор, или литератор из враждебного лагеря, или кто-нибудь походя разворачивал перед ним недружественную эстетическую программу, он немедленно шел домой срывать зло на близких. Например, донимал сына старинной отцовской песней: дескать, вот я в твои годы… На что сын резонно ему отвечал, что, дескать, вы отец, в мои годы в нетрезвом виде дрались с саперными юнкерами.
Лесков был человек злопамятный. После того как его обокрали до нитки в Праге, пределы отечества он больше не покидал.
Лесков был человек наивный. Считая себя записным собирателем, он аккуратно посещал по воскресеньям антикварные магазины и, в конце концов, превратил кабинет в музей, но, как потом оказалось, в его собрании не было ни одной по-настоящему ценной вещи.
Лесков был подвержен посторонним влияниям. Из любви к Л. Толстому он проникся симпатией и к вассалу его Сютаеву, а проникнувшись симпатией к Сютаеву, принципиально взял на воспитание девочку-сироту и заботился об оной как о родной, хотя ни она его не любила, ни он ее не любил. А впрочем, из двенадцати пунктов лесковского завещания, кажется, семь пунктов касаются сироты.
Лесков был человек верующий, безукоризненно порядочный, строгий той строгостью, которая личит не художнику, а директору департамента. Детей своих он сек собственноручно и аккуратно.
Под старость он был немного чудаковат: под старость он отказался от мяса, высчитывал дату смерти и носил балахон по щиколотку, который застегивался на женскую сторону, как зипун.
Заодно еще внешность Николая Семёновича обрисуем на всякий случай, ибо Пушкина в лицо знают все, и Гоголя знают все, а облик Лескова мало кому известен, до того основательно его оттерли на задний план. Он был мужчина плотный, буйноволосый, вечно нахмуренный, с крупным, матерым носом и таким выражением на лице, точно ему сильно не по вкусу его эпоха, точно он вообще сильно не рад тому, что его родили на белый свет.
Таким образом, и в биографии и в характере Николая Семёновича Лескова обнаруживается многое из того, за что не по справедливости, но законно его можно было бы низвести до положения демиурга второго ряда. Однако в действительности на это были совсем другие, неосновательные причины.
Странно вымолвить, но Лескова еще при жизни третировали в связи с тем, что он был писателем отнюдь не демократических убеждений, что он был привержен монархии, христианству в неукоснительно православной его редакции, кастовости, то есть существующему порядку вещей, и крепко недолюбливал всякого рода революционеров. Еще в начале своей литературной карьеры он выступил со статьей о петербургских пожарах 62-го года, которые он неосторожно связал со студенческими волнениями и прокламацией «Молодая Россия», по слухам, инспирированной Чернышевским. И с того времени самое имя Стебницкий – Николай Семёнович писал в те поры под псевдонимом Стебницкий – стало синонимом мрачной реакции, отъявленного консерватизма, короче говоря, прямо ненавистным сделалось это имя.
Затем последовали его повести «Некуда», «На ножах», выставлявшие революционную демократию в самом прискорбном виде, и от Лескова отвернулись все прогрессивно настроенные журналы, издатели и пишущая братия, для которых литератор и человек чуждой партии, по российскому обычаю, всегда был не литератор и даже как бы не человек. Если принять в расчет, что во второй половине XIX столетия «красные» убеждения были нормой, а охранительная платформа почиталась наравне с конокрадством и растлением малолетних, то будет вполне понятно, почему пламенно мыслящая общественность сразу оттерла Лескова на задний план.
Правда, и Достоевский отнюдь не был писателем революционно-демократического крыла, он даже сочинил роман «Бесы», за который его Ленин возненавидел. Но у Достоевского имелось в активе героическое прошлое и репутация страдальца по убеждению, и оттого ему много спускалось с рук.
У Лескова же не было за плечами ни одного поступка, ни даже шалости либерального толка, и оттого он был обречен на славу среднего литератора, одиночество и сомнительные знакомства; брат его, впрочем, как-то в нетрезвом виде залез на дерево и произнес целую антиправительственную речь, но в читательских кругах об этом знали нешироко.
Вообще говоря, художник и политическая платформа – серьезная тема для размышлений. Положим, во Франции тут еле-еле наберется материала для беседы за чашкой кофе, поскольку во Франции художник – это одно, а что он думает об учении Сен-Симона – совсем другое. И это другое не касается никого, а в нашей запальчивой стороне, где, так сказать, эпидемия политикоза издавна охватывает даже тех, кто едва знает грамоту, эстетика и политика находятся в тесной принудительной связи, и даже они до такой степени неразлучны, что банальные диссиденты вроде Радищева с Чернышевским ходят у нас в серьезных писателях и до сих пор пристально изучаются в средней школе.
Между тем ясному глазу видно: значительный художник, будь он хоть анархистом, хоть клептоманом, придерживайся он самых причудливых, например, метеорологических убеждений, интересен культурным людям только в той степени, в какой он значителен как художник.
Ну, кому сейчас любопытно знать, что Эзра Паунд был фашистом, Михайло Ломоносов пил горькую, а Фрэнсис Бэкон сидел за взятки? Да никому, кроме их биографов и любителей исторических анекдотов… Вместе с тем нам решительно всё равно, что Демьян Бедный известен как книжный вор, граф Хвостов был добродушнейшим из людей, а Потапенко отличал изощренный вкус, поскольку всё это были третьестепенные литераторы, лишь потому застрявшие в памяти поколений, что прежде, в досоциалистическую эпоху писателей было мало, и в народе их знали наперечет.
Так что приходится удивляться, как это в глубоко культурной стране, где посредственных живописцев на улице узнают, где чтение не модное занятие среди университетских профессоров, а способ существования, как это современники сподобились разжаловать гениального писателя в рядовые только за то, что он не любил бомбистов, а потомки не потрудились пересмотреть литературную табель о рангах и расставить наших демиургов на соответствующие места.
Этому еще оттого следует удивляться, что гениальность Лескова несомненна даже для осторожного и уклончивого ума, что литературная табель о рангах у нас предположительно строится таким образом: Пушкин, Гоголь, Л. Толстой, Достоевский, Лермонтов и Лесков. Это всё чины генеральские. Далее следуют статские советники, коллежские асессоры, и так вплоть до губернских секретарей, в каковых состоят сочинители детективов. Во всяком случае, из первой шестерки Лескова выкинуть невозможно, ибо он явил читателю новое мирозданье, что, собственно, и отличает гения от таланта и прочих разновидностей творчески организованного ума. Ибо он великий стилист, вряд ли впоследствии превзойденный, по крайней мере, у Л. Толстого всегда можно при желании отыскать какое-нибудь неприятное место, вроде «…достал только что купленную с новым способом открывания папиросницу», а у Лескова ничего подобного не найдешь. Ибо он написал «Чертогон», «Язвительного», «Левшу» и до такой степени прояснил Россию, русского человека, что читать страшно, как бы читаешь и только того и ждешь, что на следующей странице тебе укажут дату твоей кончины.
И еще тому приходится удивляться, что консервативные, или, говоря по-русски, охранительные убеждения суть не самые человеконенавистнические и тупые. Справедливо говорят французы: «Лучшая новость – это отсутствие новостей». Справедливо и мы говорим: «Лучше синица в руке, чем журавль в небе», зная наверняка, что среднестатистический житель Земли – дурында, уповая на то, что мир устроен по-божески, с креном во благо, а также отправляясь от учебников по истории, из каковой истории нам известно, что вот Швеция не пережила ни одной революции и умудрилась стать чуть ли не самой процветающей страной мира. А Россия пережила подряд три революции и всё никак не очухается от потрясений, которые ей учинили прогрессивно настроенные слои.
То есть это нужно было бы в ножки поклониться Достоевскому да Лескову за то, что они предвидели пагубность революции и загодя показали нам ее окаянный, дикий лик, а после зарубить у себя на носу, де: «Кто прямо ездит, дома не ночует». Да только русский человек, как известно, задним умом крепок – в этом-то и беда.
Если бы не такое досадное наше качество, вряд ли обошли русский народ вспыльчивые юноши, которые писали в своих прокламациях за 66 лет до поворотного Октября:
«Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное, и с громким криком: да здравствует социальная и демократическая республика Россия, – двинемся на Зимний дворец истребить живущих там».
Вряд ли благодушный наш народ перетянули бы на свою сторону фанатики с бомбами в узелках, которым ничего не стоило убить соотечественника, исходя из какого-нибудь вздорного, механического учения, и, собственно, того ради, чтобы спустя полвека на Лубянской площади, на Старой площади и в Кремле обосновались малограмотные сатрапы, устроившие новую военизированную империю, куда более глупую и бесчеловечную, чем захудалый наш Третий Рим.
Иначе говоря, писатель может любить крашеных блондинок, питаться варёным сеном, пьянствовать напропалую или, напротив, в рот не брать хмельного, исповедовать зороастризм, боготворить царя Навуходонасора – это никакого значения не имеет. Главное, его профессия такова, что воленс-ноленс он непосредственно служит Господу как священник, провожая под локотки беспутное человечество от врат Царства Божия до врат Царства Божия, от пункта грехопадения до вожделенного того пункта, где Спаситель с распростертыми объятиями ожидает блудных своих детей.
Во всяком случае, Пушкин – ветреник и монархист, Гоголь – мрачный мистик, помешавшийся на своей личности, и тоже монархист, Л. Толстой – сектант, тиран и ненавистник всяческого прогресса, Достоевский – желчный националист, Лермонтов – просто неприятный человек. А между тем всё это были прямые гении…
И удивительное дело, из них один гений Лесков поплатился за свою непоказанную платформу и остался в понимании нашей наивной публики… занятным сочинителем из поповского быта и аранжировщиком анекдотов.
Подозреваем, что Лесков еще в одном кардинальном пункте провинился перед читателем – иначе трудно понять его сравнительно хладнокровное отношение к такой огромной величине. Именно Николай Семёнович тем задел за живое русского человека, что он выставил его в натуральном виде и пригласил нас полюбить себя «черненькими» (в то время как настоящие патриоты способны соотечественника только «беленьким» полюбить), что Лесков, может быть, невзначай, объективно воссоздал наш национальный характер со всеми его «пригорками-ручейками» (а мы не так боимся вражеского нашествия, как разоблачения нашей бедовой сути).
Достоевский ведь вовсе не о России писал, он сочинил свою собственную страну и свой собственный народ, как Джонатан Свифт свою Лиллипутию сочинил. Отчего западный мир так и привязался к нашему Достоевскому, ибо Русская земля для него чужда и непостижима, а Карамазия, по крайности, постижима. Л. Толстой писал вроде о России, но, сдаётся, о России выхолощенной, рафинированной, которую легко спутать с окрестностями Версаля. Потому что князь Болконский, будь он истинным русаком, обязательно экономил бы на полковой казне и шинелях второго срока, граф Безухов, при всех его качествах благородного человека, целыми деревнями проигрывал бы в «стуколку» крепостных, а Платон Каратаев с утра проповедовал бы непротивление злу насилием, но вечерами непременно таскался по кабакам.
И только Лесков, может быть, представил Россию такой, какова она есть, во всём её тягостном многообразии и богатстве. Посему естественно будет предположить, что русский читатель почитал-почитал, осердился и в сердцах отказал Николаю Семёновичу в олимпийстве. Да и как тут, действительно, было не осердиться, когда что ни страница, тебя выставляют дурнем, хотя бы и мыслящим, чувствительным, утонченным, а всё же дурнем, который не в состоянии понять своей выгоды, который не ко времени злобен и не к месту братолюбив, который вообще наделен от природы настолько иррациональным характером, что сам на себя не может надивиться со времен стояния на Угре.
И то сказать: мы, грешные люди, любим себя и дорогую нашу Россию расслабленно, с сахарином и в высшей степени подозрительно относимся ко всяким там чаадаевым да лесковым, любящим эту материю с перцем, нервно, точно они одновременно и любят и ненавидят, на манер того, как третируют своих жен-красавиц обманутые мужья.
Разумеется, лестно прочитать о себе у Достоевского «Широк, слишком широк русский человек, я бы сузил», и у Л. Толстого лестно о себе прочитать, да вот хоть про дубину народного гнева. А у Лескова читать про себя противно.
Покуда в сторону «Чертогон», где прижимистый купчина раз в году пропивает свои барыши с битьем венецианских зеркал и выкорчевыванием финиковых пальм из кадок, а поутру похмеляется парой чая за шесть копеек, в сторону и «Язвительного», где мужики взбунтовались против немца-управляющего, который в наказание привязывает разгильдяев к стулу на три часа, вместо того, чтобы всыпать ума в задние ворота, а вот остановимся на «Левше».
Это большое недоразумение, будто «Левша» представляет собой гимн русской изобретательности, а также сердечной привязанности между Россией и русаком. Это даже не то чтобы не совсем так, а совсем не так.
Припомним фабулу этой вещи… Англичане подарили государю Александру Павловичу механическую диковинку – заводную блоху в натуральную величину, которая может «дансе» танцевать, а национал-патриот Платов, войсковой атаман и бородинский герой, желая уесть европейскую цивилизацию, приказал тулякам придумать что-то такое, что возвысило бы русского человека над фанаберией англичан. Туляки, опечатанные в избе, придумали подковать механическую блоху, что вышло не в пример филигранней и с некоторой долей юмора, да вот незадача: «дансе» танцевать блоха уже не могла, потому что тульские подковки ее слишком утяжелили. Впрочем, государь Александр Павлович тут умышленной диверсии не нашел, а, напротив, похвалил туляков и даже одного из них, именно Левшу, командировал на Британские острова. Там наш Левша вёл себя самым положительным образом: он сдержанно одобрял достижения западноевропейской технологической мысли, отказался жениться на англичанке и принять британское подданство, неукоснительно брал на заметку разные военные обстоятельства, и всё просился назад, домой. Весь обратный путь Левша на пари пропьянствовал с каким-то английским шкипером, и не желая уступить фанаберии англичан, допился до белой горячки. По приезде был помещен в «холодную» как лицо, не помнящее своего имени, простыл, заболел и умер. Поскольку домой он вёз ту военную тайну, что англичане давно не чистят дула ружей толчёным кирпичом, то, умирая, он всё твердил: «Скажите государю, чтобы и у нас кирпичом ружья не чистили, а то, не дай Бог войны, они стрелять не годятся».
Между прочим, из этой фабулы вытекает, во-первых, что изобретательность русского ума имеет некоторым образом курьёзное направление, поскольку Левша сотоварищи заморскую игрушку-таки испортили, хотя и остроумно «подковали» европейскую техническую мысль; во-вторых, что наша Россия бессердечно относится к своим детям, точно они ей до смерти надоели, поскольку английского шкипера-пропойцу в посольстве помыли и спать уложили, а русского мастера-самородка, привезшего на родину секрет государственной важности, упрятали в каталажку, отчего он впоследствии и помре.
Одним словом, это даже естественно, что общественность, воспитанная на преданиях об Алеше Поповиче, сильно не полюбила писателя, сочинившего такой пронзительно-горестный анекдот. Не терпит, ох не терпит русский человек, когда его гладят против шерсти, когда его не рапсодиями угощают на тему «смотрите, немцы: мы лучше вас», над которыми еще Гоголь потешался, а формулами вроде «…что бы там ни говорили, мы составляем пробел в порядке разумного существования», или «чтобы заставить себя заметить, нам пришлось растянуться от Берингова пролива до Одера», которые вывел Петр Яковлевич Чаадаев, государственный сумасшедший.
Удивительное дело, англичане высоко чтят своего Оскара Уайльда, несмотря на то, что он страдал одной непривлекательной патологией. А у русских Лесков числится чуть ли не в забытых писателях, даром что он был человек самых здоровых наклонностей (только за то и числится, что Николай Семёнович колол правдой глаза народу и не симпатизировал революционерам, которые довели страну до неслыханного позора).
Наваждение какое-то… – иначе не назовешь. Хотя вот что не исключено: настолько богата наша литература, что немудрено несколько затеряться такому писателю, который у греков шел бы непосредственно за Гомером, а у немцев встал бы на место Гёте.
Наконец, и то нужно принять в расчет, что и впрямь каждая судьбина развивается соответственно качествам судьбоносца, что, попросту говоря, нам по заслугам причитаются и миниатюрные наши радости и капитальные наши беды.