Текст книги "Тайна трех неизвестных (с илл.)"
Автор книги: Всеволод Нестайко
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Глава IX. Отец Гога
И правда, мне уже теперь хотелось, чтоб вся эта история оказалась «ярундой». Меня это стало угнетать. Особенно бабка Мокрина с ее разговорами.
Мокрина была в нашем селе церковным начальством. Все богомольные старушки крутились вокруг нее. Церкви в нашем селе нет. Церковь в Дедовщине, в четырех километрах от нас. Служил там отец Георгий. И бабка Мокрина была его заместителем у нас в Васюковке: собирала деньги на храм, созывала старушек на собрания, ну, и всякое такое.
Отца Георгия с легкой руки деда Саливона все атеисты звали Гога. Когда-то в нашем селе отдыхал художник Георгий Васильевич, которого жена называла Гога, вот с тех пор дед Саливон и окрестил этим именем отца Георгия. И оно к нему прилипло – не оторвешь.
Дед Саливон, как выпьет, любит вести с батюшкой антирелигиозные беседы. Он тогда говорит: «Пойду с Гогой побалакаю… Пусть мне Гога расскажет про бога». Берет бутылку, садится на велосипед и, выписывая кренделя, едет в Дедовщину.
Отец Гога выпивки не чурался, а в антирелигиозные беседы не вникал. Выпить он мог, как добрый молотильщик, и не пьянел.
После этих диспутов дед Саливон говорил: «Специалист! Ну и специалист этот Гога! Хитрый, как змий! Он же сам в бога не верит. А говорит – как поет. Просто должность ему, видно, нравится. Спе-ци-а-лист!»
«Должность» у отца Гоги была и вправду ничего себе. Сперва он имел простой мотоцикл, затем мотоцикл с коляской, потом «Запорожец», потом старый «Запорожец» поменял на новый, а теперь, говорят, записался в очередь на «Жигули».
С прихожанами ладить он умел. Службу божью вел по-прогрессивному. Изучал науку, все ее достижения, выписывал журнал «Знание – сила» и двенадцатого апреля каждый год служил молебен в честь космонавтов.
И разговоры бабки Мокрины – все это, конечно, от отца Гоги.
Я не успел еще позавтракать, как во двор к нам зашли трое восьмиклассников. Я плохо их знал – они были не с нашего конца.
– Ну, расскажи, что там… Как?
Оказывается, Бардадым размножил фотографию и пустил ее по селу.
И началось…
Рип-рип!..
Рип-рип!..
Калитка наша не закрывалась.
Только я кончал рассказывать, как снова приходилось начинать сначала.
Наконец я не выдержал. Схватил удочки – и дёру. Махнул в плавни.
А когда вечером воротился, то увидел, что возле наших ворот стоит машина. Я не стал догадываться, чья эта машина, – к моей маме, депутату, часто приезжали из района и даже из области, но, зайдя во двор, я так и присел: под яблоней рядом с дедом Варавой сидел… поп Гога. Я хотел броситься назад, но было уже поздно – меня заметили.
– A-а, рыбак, – приветливо улыбнулся мне отец Гога. – Здравствуй!
Я замер. Ну, сейчас начнет, как бабка Мокрина: «Славен еси, отроче… видение, что тебе явлено… Варвара-великомученица, сохрани, спаси и помилуй…» Да еще при деде. Хоть крестись и уноси ноги!
Но он не начинал.
– Ну-ка, показывай улов, – сказал он весело и, взяв у меня прут с нанизанной на нем рыбой, начал разглядывать: – О, три чехони, подлещики, устирочка, ерши… носачи и обычные… краснопер, язик… О! И линек один даже есть… Молодец! Знатная будет ушица. Здорово клюет? На что ловил? На червяка, мотыля, на хлеб… или, может, на тесто? А?
– На червяка… красненького, – едва-едва выдавил я из себя, настороженно глядя на него: когда же он начнет?
Но отец Гога только взглянул на меня внимательно своими серыми прищуренными глазами и вдруг поднялся:
– Ну, пойду. Спасибо за воду. Будьте здоровы.
И пошел к машине.
Когда он отъехал, я бросил удивленный взгляд на деда:
– Что такое? Чего он хотел?
– Кто его зна… Воды попросил… в радиатор залить. Говорит, выкипела…
Чудно́! И почему обязательно к нам? Недалеко отсюда на улице колодец, и ведро там есть.
Неспроста. Ой, неспроста этот Гога заехал! И как он посмотрел на меня! Насквозь взглядом прошил. По глазам видно было, что все-все знает.
И оттого, что он ничего не сказал, еще как-то тревожнее стало. У меня было такое впечатление, что он не хотел говорить при деде. Он как-то так на меня смотрел, будто у нас с ним было что-то общее и от деда хранимое в тайне. И взглядом своим он будто сказал: ничего, мы потом потолкуем.
О господи! Ведь это выходит, что я заодно с попом Гогой! Заодно с бабкой Мокриной и всеми богомольными старушками. Заодно с этими грязными небритыми алкоголиками, которые побираются в Дедовщине у церкви и примазываются к богу, чтобы легче было выпрашивать на похмелье.
А если я заодно с попом Гогой, то, значит, против родной мамы, депутата и передовика, которая всегда сидит в президиуме; против Галины Сидоровны, которая проводит в селе антирелигиозную пропаганду, против всей науки во главе с академиком Келдышем.
И все из-за того, что я, болван, сфотографировал привидение, черт бы его побрал со всеми потрохами! И теперь поп Гога не отцепится от меня. Он может поймать и запутать меня в свои сети, как запутал он десятиклассника Валерия Гепу из Дедовщины, который, не пройдя по конкурсу в гидромелиоративный, поступил в духовную семинарию и теперь учится на попа. Так и я… Павлуша станет художником, Гребенючка тоже, Карафолька академиком, Коля Кагарлицкий артистом, Вася Деркач фининспектором, а я… монахом. С длинными грязными патлами и реденькой бороденкой. В черной замызганной рясе и с крестом на шее.
Мысли роились и гудели в моей бедной голове, как пчелы в улье. Это ведь еще и маму могут из-за меня из депутатов выставить… А что ж? Какой же она депутат, если ее сынок с крестом ходит! Хорошо, что хоть она не видела попа Гогу у себя на дворе. Сегодня партийное собрание, и они с отцом придут, наверно, поздно.
Сидит себе в президиуме и не знает, бедняжка, какие черные тучи собираются над ее головой.
Нет!
Не-ет!..
Нужно спасаться. Нужно что-то делать. Нужно людей звать на помощь.
Прежде всего нужно идти к деду Саливону. Поговорить с ним, расспросить, может, он что-нибудь видел, замечал, это же все-таки возле него, почти у самой хаты в саду. Не мог же он никогда ничего не замечать.
И вообще, нужно, может быть, какую-нибудь комиссию создать – пусть разрешают сообща эти сложные научные вопросы. А то спихнули все на меня одного.
Но прежде всего – завтра с утра к деду Саливону.
С таким твердым решением я и заснул.
Глава X. Я навещаю деда Саливона. Самые невероятные чудеса
Дед Саливон сидел на завалинке и крошил в деревянное корыто картошку для свиньи. Голова его была обмотана мокрым полотенцем, и вода с полотенца текла по лицу, свисая сияющими каплями на седых усах. Дед кривился и стонал.
«Это же он на свадьбе перепил», – догадался я. Еще, чего доброго, турнет и разговаривать не станет.
– Здравствуйте, диду, – несмело поздоровался я.
Он не ответил, только кивнул.
– Похмелиться бы вам, – сочувственно сказал я.
Он, застонав, отрицательно покачал головой. Я вспомнил – дед Саливон никогда не похмелялся: где-то он вычитал, что похмеляются только алкоголики, и с тех пор всегда стойко переносил похмелье.
Я топтался на месте, не решаясь заговорить.
Он вопросительно взглянул на меня и наконец раскрыл рот:
– Тебе что? Меду?
– Да нет! Нет!
– А что?
– Да вы же плохо себя чувствуете…
– Ничего. Что тебе?
– Да хотел кое-что рассказать да расспросить…
– Рассказывай.
И я рассказал деду все и показал фотографию.
Дед Саливон выслушал меня внимательно, потом посмотрел прямо в глаза и сказал:
– Я знаю. Я тоже все видел.
У меня на затылке онемела кожа.
– И вы… тоже… видели… привидение?
– Видел, – спокойно сказал дед Саливон и поднялся. – Идем!
«Значит, правда, – в отчаянии подумал я. – Значит, привидения действительно существуют. Значит, после смерти человека человеческий дух по физическому закону Ломоносова – Лавуазье на самом деле превращается в привидение… И не миновать мне сетей попа Гоги. Придется, как видно, быть монахом».
Дед Саливон повел меня в сад. Возле ульев остановился.
– Тс-с! – приложил он палец к губам, потом показал на часовню: – Смотри.
В черном проеме наполовину открытых дверей часовни в глубине что-то белело. Но нельзя было различить, что именно. И вдруг оттуда послышался сухой, какой-то деревянный стук.
«Кости! – похолодел я. – Мертвец встает».
Белое из темноты начало приближаться к дверям – вырисовывалось все четче, четче, четче… И вот в дверях появился… аист.
– Ясно? – усмехнулся дед Саливон.
Аист!
Так вот оно что! И стук – это же стук аистовым клювом. Значит, не привидение, а аист. Самый обычный аист. Тьфу ты! Так это же здорово! Это же прекрасно! Вот и никаких привидений не существует. И не нужно мне становиться монахом. И поп Гога может теперь оставаться с носом. Ур-ра! Диду! Дайте я вас поце…
Но что это? Я приглядываюсь и вижу, что аист… без головы. Шевелится, переступает ногами, а головы нет. Только туловище, крылья и ноги.
«Наверно, он спрятал ее под крыло, – решил я и подумал: – А может ли человек спрятать голову под крыло… то есть под мышку?» И почему-то решил, что может, и подумал: «Вот, наверное, привидение без головы именно так и получается».
Я пристально всматриваюсь в аиста и вдруг замечаю, что нет – на самом деле нет головы. Вон там, где должна начинаться шея, – ровное место. Если бы он спрятал голову под крыло, то хоть шею было бы видно, а так…
– Диду, – спрашиваю я, пораженный, – диду, а где же его голова?
– Что? Голова? – будто не понимая, переспрашивает дед Саливон и вдруг со стоном хватается за свою голову: – Ой, голова! Голова!
– Что с вами, диду? – пугаюсь я.
– Ой! Так болит, так болит, что не могу! Нет! Лучше уж совсем без головы! – говорит дед и вдруг, схватив себя руками за голову, срывает ее с шеи и швыряет в кусты.
И голова его катится по земле, тяжело подскакивая, как арбуз. Точь-в-точь как арбуз! У него же много арбузов на баштане…
Я замираю от страха. А дед стоит рядом – без головы, в белой рубахе – и размахивает руками. Видно, он что-то говорит, но я не слышу его, ведь он без головы. И тут я смекаю, что дед Саливон – призрак. Тот самый призрак, которого я видел позавчера ночью.
И вдруг я еще замечаю, что ульи, возле которых мы стоим, – не ульи, а… гробы… Пять присыпанных землею трухлявых гробов.
Внезапно крышка одного из них заскрипела, поднялась, и оттуда высунулась… голова попа Гоги.
– Здравствуй, рыбак! – И поп Гога захохотал: – Го-га-га!.. Го-га-га!.. А ты уже думал… Вот тебе, вот тебе, во-от! – И он показал мне кукиш. Потом сразу стал серьезным, помрачнел и молча поманил меня крючковатым пальцем. И подвинулся в гробу, давая мне место.
Тут я увидел, что в гробу рядом с попом Гогой уже лежит… Павлуша. Неподвижный, с закрытыми глазами.
И невыразимый страх, не столько за себя, сколько за друга, который, верно, уже не живой, охватил меня.
Я хочу крикнуть, хочу кинуться к Павлуше – и не могу.
Что-то на меня наваливается, наваливается, становится все больше и больше…
Я задыхаюсь, задыхаюсь… и просыпаюсь.
Глава XI. Я навещаю деда Саливона теперь уже наяву. Вот оно что!
Несколько секунд я все еще не могу сообразить, что это сон. Наконец прихожу в себя. Я вспоминаю все вчерашние события, попа Гогу и свое твердое решение с самого утра бежать к деду Саливону.
Отца и матери, хоть и пришли они после собрания поздно, уже нет. Они в поле. Вот что значит передовики, активисты. Я их почти не вижу.
Наскоро позавтракав, я побежал к деду Саливону.
Бежал и волновался: а что, как он еще не приехал, свадьбу же по нескольку дней играют. И сам себя успокаивал: да нет, не оставят они свое хозяйство надолго, на день еще так-сяк – соседей можно попросить свинью, кур покормить, подоить корову и всякое такое, – а больше нет. Да и Камышовка недалеко, в соседнем районе, сорок пять минут на автобусе. Приедут.
Мне казалось, что если я сейчас, немедленно не поговорю с дедом Саливоном, то пропаду – поп Гога околпачит меня, и я навеки потеряю и маму-депутата, и всех родных, и школу, и Галину Сидоровну, и все-все, что было самым светлым в моей жизни.
Я еще издали увидел, что приехали. Из трубы летней кухни курился синий дымок.
Дед Саливон, его жена баба Галя, племянник-одессит в белоснежной рубашке, его супруга, крашеная блондинка, и двое маленьких ребятишек сидели в саду за столом и завтракали. Сейчас подходить, конечно, было неудобно.
Я притаился за плетнем, пережидая, пока они позавтракают.
Ждать пришлось довольно долго.
Они не столько завтракали, сколько судачили – про жениха, который им не очень понравился (особенно бабе Гале), потому что все время молчал и почти ничего не ел (видать, или чересчур гордый, или какой-нибудь хворый); про какого-то Павла Гика, который, наоборот, все время кричал и не давал никому слова сказать и которому его жёнка все время говорила: «Сиди, сиди и молчи. Ты тут не главный. Это не твоя свадьба»; про закуску, которая была, в общем-то, не плоха, но пирог недопеченный, винегрет кислый, рыба пере соленная, а яйца несвежие…
Я терпеливо слушал эти пересуды и думал, что я бы согласился, наверно, целый год есть кислый винегрет, пересоленную рыбу, несвежие яйца и недопеченные пироги, лишь бы выпутаться из злой мерзкой истории, в которую я влип по собственной глупости.
Наконец они позавтракали. Гости пошли в хату, баба Галя – мыть посуду, а дед Саливон остался на дворе один.
Теперь можно.
– Здравствуйте, диду! – вежливо поздоровался я, заходя во двор. – Можно к вам?
– А! Здорово, шелегейдик! – поднял кверху брови дед Саливон. – Заходи! Чего тебе? Меду?
У меня задрожали ноги. Это было почти слово в слово, как и во сне. И я почувствовал, что и сам сейчас скажу те же слова, которые говорил тогда. Испугавшись этого, только замотал головой.
– Значит, просто так, в гости? – усмехнулся дед Саливон. – Пожалуйста! Прошу!.. Ну, как живешь? Какую новую авантюру придумали вы с приятелем? А?
Я растерялся. И как-то не знал, с чего начать, как заговорить, о чем хотелось.
– Чего стесняешься? Что-то нужно, я ведь вижу! – подмигнул дед Саливон. – Так давай, ну!
– Да нет, я просто… просто хотел спросить… – наконец отважился я.
– Так спрашивай, чего там. Да побыстрее, не мучай. А то я весь уже дрожу от нетерпения…
– Диду, вы позавчера ночью, перед тем как ехать на свадьбу, ничего не замечали?
– Ночью? Позавчера? – Дед удивленно опустил уголки губ. – Гм!.. Ночью… Да, честно говоря, не очень приглядывался, ведь… темновато было… А что?
– Ну, а не почувствовали ничего… такого?
– Почувствовал? Гм!.. A-а!.. Кажется, укусило что-то. То ли комар, то ли, помилуй бог, блоха. А что?
– Да нет! Ну так… в душе!
– A-а… в душе? Чувствовал! Чувствовал! Точно. Мучило меня, что за ужином я вареник один с творогом не доел – скиснет ведь, думаю, к утру. В сметане на тарелке остался.
– Да ну, какой вы, ей-богу! Я совсем не про то! Я о видении. Видения какого-нибудь не было вам позавчера ночью?
– Тьфу ты! Видение! Да что я, хворый или что? Помилуй бог!
– Да я тоже вроде бы здоров, а вот позавчера ночью в вашем саду возле Горбушиной могилы не только видел, а даже сфотографировал… Вот гляньте! – И я протянул деду фотографию.
В этот момент я повернул голову в сторону Карафолькина огорода и вздрогнул – там стояла вся наша компания: сам Карафолька, Вася Деркач, Антончик Мациевский, Коля Кагарлицкий и (я даже не поверил своим глазам) Павлуша с Гребенючкой. Они стояли, по-гусиному вытянув шеи, и внимательно прислушивались к нашему разговору. Дед, наверно, давно их заметил, так как стоял к ним лицом, а я спиной.
– А ну-ка, ну-ка! – Дед с любопытством поднес фотографию к глазам. – Что ж это такое? А?
– Да что ж еще! Разве не видно?.. По-моему, привидение. Без головы!
– Ну-у! – разинул рот дед.
Из хаты вышел его племянник.
– Что там такое? – спросил он без особого интереса, старательно ковыряя в зубах.
– Ну-ка, Сережа, иди посмотри! – крикнул ему дед Саливон. – Ты человек грамотный, помоги разобраться. Хлопцы вот тут привидение сфотографировали. У нас в саду. Позавчера ночью.
– Привидение? – Племянник подошел, взял у деда фотографию. Посмотрел и покачал головой:
– Ай-яй-яй!.. Что ж это вы, дядя! Нехорошо! Кажется, атеист, смеетесь над суевериями, а сами привидения у себя в саду разводите. И это тогда, когда люди по Луне гуляют! Подрываете авторитет науки.
– М-да-а, – растерянно развел руками дед Саливон. – Конфузия вышла. Опозорился на старости лет. Вот беда! Что же теперь делать? Могут ведь быть неприятности…
– Разве я знаю… – пожал плечами племянник. – Нужно что-то придумать. Как-то выкручиваться.
– А что, если… – задумчиво протянул дед и вдруг решительно повернулся к племяннику: – Ну-ка, снимай сорочку! – Потом крикнул девчушке, которая стояла на пороге: – Оксанка, давай плечики!
– Правильно! – подхватил племянник и начал снимать свою белую нейлоновую сорочку.
Из хаты вышла жена племянника с пластмассовыми плечиками в руках.
– Что это вы… – начала она.
Но племянник перебил ее:
– Постой! Давай сюда! – И, заговорщически приставив ладонь ко рту, он таинственно проговорил, обращаясь ко мне: – Пустим слух, что это была… рубашка! А?
И только тут я догадался, что они надо мной смеются.
Ой ты! Да это ж и вправду была рубашка! Самая обычная нейлоновая рубашка на плечиках, которая сушилась вон на той вишне в конце сада. Выстирали к свадьбе, чтобы чистенькую утром надеть. Ветер качал ее, размахивал рукавами… А я… Ах ты…
Первым начал Антончик. Сперва нерешительно, короткими очередями:
– Хи-хи… Хи-хи… Хи-хи… – Потом, почувствовав поддержку, раскатисто, во весь гогот: – Га-га-ха-ха-ха!
И ребята, те самые ребята, которые еще вчера только рты разевали и лежали в нокауте, как говорится, задрав копыта, те же самые ребята хохотали теперь надо мной, едва по земле не катались. И даже Гребенючка пискляво хихикала. А Павлуша смеялся, глядя на меня с горьким сочувствием, как смотрят на пьяного калеку. И жена племянника (видно, добрая душа) смотрела на меня с жалостью. Они жалели меня.
Они думали, что я страшно огорчен такой конфузней, как говорит дед Саливон.
Да люди добрые! Да ну, ей-богу, я ни капли не жалею!
Да, я рад, рад, что это не призрак, а рубашка. Да это же так прекрасно! Я прямо как заново на свет родился! До лампочки мне теперь и поп Гога, и бабка Мокрина, и вся их церковная братия. Не боюсь я их нисколечко. Потому что снова стою на твердой материалистической почве.
И я смеюсь, хохочу вместе с ними. Но сам чувствую, что слишком громко, слишком уж сильно хохочу. И они мне не верят.
– Ну так расскажи, расскажи, как же вы это учудили? – насмеявшись наконец, спросил дед Саливон.
– Да! – махнул я рукой: не хотелось даже думать про это.
– Ну! Ну…
– Да что там… – не поддавался я.
– Вот ведь ломается! Тогда давай ты! – крикнул он Павлуше и, повернувшись к племяннику и его жене, сказал: – Эти хлопцы всегда что-нибудь такое выкинут, шелегейдики, живот надорвешь. Специалисты! Ну!
Павлуша пожал плечами.
– Ну что? И тебя просить нужно? – скривился дед.
– А я тут ни при чем, – хмыкнул Павлуша.
– Как?! – удивился дед Саливон. – Разве вы не вместе?
– Не-а!.. – сказал Павлуша, покраснев, потом повернулся и пошел прочь.
– Вот так так! Что случилось? Ну и ну! – Дед даже расстроился.
– Да они поссорились! Совсем! Уже не дружат! – выскочил Антончик.
– Э-э… Не годится. Что ж это вы? Такие закадычные друзья! Него-оже! – протянул дед Саливон.
Тут уж я покраснел, повернулся и тоже пошел прочь. Только в противоположную от Павлуши сторону. Прямо через кладбище, туда, в поле, где только ветер, подальше от людей.
Ну, теперь все! Конец!
Если раньше, доказав Павлуше своими подвигами, что он, дурень, променял меня, героя, на какое-то чучело в юбке, я мог еще простить ему измену и помириться, то теперь уж нет. Потому что он при всех отрекся от меня.
Всё!
Оборвалась наша дружба, как гнилая веревка.
Всё!
Нет у меня больше друга.
Глава XII. Тоска. Я отгоняю воспоминания. Мой верный друг Вороной. Солдаты. «Восьмерка»
Прошло несколько дней. Всего три слова, три маленьких словечка – «Прошло несколько дней…». Написал – и не видно их. Будто и не было ничего.
А как же трудно, как долго они тянулись, эти несколько дней! И долго, и тоскливо, и грустно, ну прямо как в тюрьме, в одиночной камере.
И погода, как назло, снова испортилась.
Дождь зарядил с утра до ночи. Нос из хаты не высунешь.
Сядешь у окна, уставишься на покрытый лужами двор и только слушаешь, как беспрерывно журчит в водосточной трубе вода. И так тебе плохо, что и сказать нельзя. Будто весь этот дождь – сплошные твои слезы.
До чего дошло – учебники прошлогодние перечитывать стал!
А тут еще мать сердце надрывает:
– Пошел бы хоть к Павлуше – не скучал бы так.
С этой своей работой, с этими своими общественными обязанностями она все время забывает, что мы поссорились навеки.
А там еще и отец душу выворачивает своей музыкой.
Придет с работы, вынет скрипку да как, начнет пиликать жалобное, – кажется, не по струнам, а по жилам твоим смычком водит… Лучше б он уж этой скрипкой по голове меня треснул!
Наверно, впервые в жизни я понял по-настоящему, что это за беспросветная штука – полное одиночество. Когда даже мыслью поделиться не с кем.
И делать ничего не хочется, и читать не хочется, и играть не хочется – ничего не хочется…
Павлуше хорошо – сидит себе, наверное, и малюет какую-нибудь муру…
А чего это я про него думаю?! Пускай хоть на голове стоит – мне-то что! Предатель! Гребенючкин угодник!
А дождь хлещет… И вода в водосточной трубе журчит без перерыва… И лужи уже всю землю покрыли, и, кажется, плывет хата среди бурного моря. И нет этому морю ни конца ни края – безбрежно и безлюдно оно, как после всемирного потопа. И кажется, солнце уже никогда не проклюнется сквозь плотные мутно-серые тучи.
А в голову непрошено лезут воспоминания… Я их гоню, выталкиваю, а они всё лезут и лезут…
Про робинзонскую историю на необитаемом острове в плавнях, про то, как заблудился в кукурузе, про незнакомца из тринадцатой квартиры, про киностудию, про подземелье лавры, про тореадорский бой с Контрибуцией, про ВХАТ с «Ревизором», про атомную бомбу на транзисторах и т. д., и т. п.
И о чем бы я ни вспоминал, всегда – хоть ты тресни! – этот Павлуша в голову лезет, всё с ним связано, всегда он там обязательно. Как будто у меня и не было своей личной жизни, а только общая с ним. Будто сам я не целый человек, а полчеловека. С одной ногой, одной рукой, полживота и полголовы. А другая нога, другая рука, другая половина живота и головы – Павлушины. Вот ведь как!..
Я уж себя даже по лбу куда ком бил, чтоб выбить эти воспоминания, но все напрасно. «Это, наверно, оттого, что я все время сижу на месте, без дела, – наконец решил я. – Нужно двигаться, чем-то заняться, что-то делать, и тогда они сами собой улетучатся».
Я соскочил с подоконника и начал двигаться – быстро ходить по хате из угла в угол, сперва просто так, а потом размахивая руками.
Дед Варава, который дремал на печи, открыл один глаз и спокойно спросил:
– Чесотка напала? Иль укусил кто-нибудь?
– Зарядку делаю, – соврал я.
Не объяснять же ему, что это я воспоминания из головы таким способом выгоняю.
И все-таки эти несколько дней прошли.
Как-то, проснувшись утром, я увидел, что дождя уже нет и сияет солнышко.
Мне стало чуть полегче. Я вывел на двор велосипед, защепил на правой ноге штанину деревянной бельевой прищепкой (я всегда так делаю, чтобы штанина не попадала между цепью и зубцами передачи), сел и поехал.
Ясное солнце купалось в грязных лужах и делало их чистыми.
Я с разгону врезался в лужи, и они разлетались в разные стороны солнечными брызгами.
Выехал за село и помчался полевой дорогой. Ветер насвистывал в ушах какие-то веселые песни без слов. А потом внезапно появились слова. Но это был уже не ветер. Это навстречу мне шли солдаты. Шли они и дружно пели лихие походные песни:
Путь далек у нас с тобою,
Веселей, солдат, гляди!
Вьется, вьется знамя полковое,
Командиры впереди.
Солдаты,
В путь, в путь, в путь!
А для тебя, родная,
Есть почта полевая.
Прощай! Труба зовет,
Солдату – в поход!
И после этих серьезных слов они вдруг рванули на тот же самый мотив знакомый стишок, который учат обычно в детских садах:
Наша Таня громко плачет,
Уронила в речку мяч.
Тише, Таня, Танечка, не плачь,
Эх, не утонет в речке мяч.
Солдаты,
В путь, в путь, в путь!
А для тебя, родная.
Есть почта полевая.
Прощай! Труба зовет.
Солдаты – в поход!
Я съехал на обочину и остановился, пропуская их. Они все были очень молодые, эти солдаты, многие, должно быть, еще и не брились, и стишок про Таню был еще свеж в их памяти. Они так весело и дружно пели, что мне стало завидно. Здорово, наверно, быть солдатом. Идти вот так полем и петь в строю.
Солдат и вообще военных мы видели часто. Километрах в пяти от нас, за Дедовщиной, в лесу были военные лагеря, а дальше, в степи, – артиллерийский полигон.
И уже с год, а то и больше в центре села возле сельмага на столбе под репродуктором висела доска с объявлением:
ВНИМАНИЕ!
На полигоне регулярно днем и ночью проводятся стрельбы. Красные флаги на вышках – на полигоне стрельба. Выпас скота, сбор грибов и ягод в этом районе – только с разрешения начальника полигона.
И хоть бухало на полигоне далеко не каждую ночь и не каждый день, пасти скотину и собирать грибы да ягоды возле него никто не решался, даже с разрешения начальства. Только мы, ребятня, несколько раз ходили туда искать порох, гильзы и другие боеприпасы. Да и то больше «на слабо», если кто-нибудь заденет за живое: «Вот, мол, тебе слабо!..» Но все это так, без результатов.
Солдаты через нашу Васюковку ездили все время на разных машинах, мотоциклах, бронетранспортерах, на грохочущих здоровенных тягачах, для которых специально были отведены грунтовые дороги за селом.
А в субботу солдаты приходили к нам в клуб на танцы. И мы любили толкаться возле них и слушать, как они отпускают шуточки. Особенно нравился нам невысокий, но весь какой-то ладный солдат из Рязани – Митя Иванов, рыжий и курносый.
Он неутомимо подшучивал над своим другом, здоровенным увальнем Всеволодом Пидгайко, который был вдвое выше его ростом.
Заметив, например, что мимо них проходит какая-нибудь красивая дивчина, Митя Иванов неожиданно громко выкрикивал:
– Солдат Пидгайко, смир-рно! Равнение на середину!
Пидгайко краснел и махал рукой:
– Да ну тебя!
Тогда Митя начинал его отчитывать.
– Кто такой солдат? – строго спрашивал он и сам отвечал: – Солдат – это военнослужащий, который умеет – что? – отлично владеть оружием; который досконально знает материальную часть и… неукоснительно выполняет – что? – приказы своего командира. А вы, Пидгайко? Вы лентяй, неряха и обманщик. Вы думаете только о еде и о девчатах. Позор! До какой жизни вы дошли! Какой пример вы показываете подрастающему поколению? – И он широким жестом показывал на нас, мальчишек. – Позор! Мне стыдно за вас, солдат Пидгайко! Два наряда вне очереди! И три часа строевой. Кру-гом! От меня до следующей колонны ша-го-ом арш! Песню!
Последние слова он произносил каким-то особенным голосом, видно, кого-то копируя, старшину или еще кого-нибудь… Раздавался дружный хохот, – должно быть, было похоже.
Вообще в клубе они были очень ребячливы и во многом похожи на нас, эти солдаты. Шутя передразнивали своих командиров, как мы – учителей. Рассказывали, как кто-то из солдат ходил в «самоволку» (то есть без разрешения начальства – вроде того, как мы прогуливали уроки). И все время шутили и смеялись.
А шутки, по-моему, – самое главное в жизни. Жизнь не может быть без шуток. Я вот даже боюсь чересчур серьезных взрослых, которые не понимают этого. Мне кажется, они злые, недобрые люди, которые если еще и не сделали ничего плохого, то наверняка когда-нибудь сделают.
А веселые, остроумные, по-моему, гораздо нужнее в жизни, чем чересчур серьезные, важные и сердитые. Эти только и умеют, что покрикивать да наказывать, а шутник скажет что-нибудь остроумное, и сразу легче работать, и дело спорится. А если ваш начальник веселый человек и шутить умеет, тогда вообще здорово. Вот у нас такой председатель колхоза Иван Иванович Шапка. А был до него Припихатый. Тот все время только кричал и руками размахивал. И от этого размахивания колхоз… развалился. А нынешний не кричит никогда, только шутит, и колхоз – первый в районе.
Да я уверен, что и в бою этот самый Митя Иванов и тот же Пидгайко скорее совершат геройский подвиг, чем кто-нибудь другой.
И это ничего, что Митя Иванов идет вон там в строю последним (потому что самый маленький ростом). Но как солдат он совсем не последний. И, наверно, эту самую дошкольную «Таню» он первый запел, а все подхватили.
Проходя мимо, Митя Иванов подмигнул мне и улыбнулся. И так захотелось побежать следом за ним и, пристроившись к колонне, зашагать и подхватить песню!.. Но если б я был сейчас хотя бы во втором классе, а то ведь…
Но все же встреча с солдатами как-то сразу подняла настроение, и я помчался полевой дорогой с удвоенной скоростью, и в душе моей сама собой начала петься, вымурлыкиваясь под нос, эта удалая солдатская песня: «В путь… в путь… в путь…»
Эх, как я люблю вот так мчаться на велосипеде среди бескрайних полей, или тропинкой в лесу, или по мокрому песку возле самой речки (лучше, чем по асфальту)!
Молодчина тот русский мужик Артамонов, который велосипед выдумал! Что бы это люди делали без велосипедов! У нас все село на них ездит: и в поле, – тяпку к раме привязав, и на базар, – корзины к багажнику да к рулю приторочив, и вообще куда угодно.
Вообще велосипед – главный транспорт на селе. Так говорит дед Саливон. В городе на велосипедах только дети да спортсмены ездят, а здесь все. В городе вы старой женщины на велосипеде сроду не увидите, а у нас какая-нибудь семидесятилетняя бабушка Палажка жмет на все педали, только ветер свистит. И никто не удивляется, как будто это не старушка, а дивчина-спортсменка.
Я люблю свой «велик», как, должно быть, когда-то казак-запорожец коня любил. Даже воображаю, что это и есть мой конь боевой. И ласково называю его – Вороной. Потому что у него черная рама. И сдается мне – ни у кого в мире нет такого резвого коня.
– И-го-го-о! – так голосисто заржал он на все поле моим голосом, что я даже охрип.
Разве существуют для такого коня какие-нибудь преграды!
Гоп-ля! – с ходу перескочил он какую-то палку, лелеявшую у нас на пути.
Гоп-ля! – перескочил выбоину.
Го… Геп! Ляп! – перескочил я руль велосипеда, пролетел несколько метров в воздухе и со всего маха шлепнулся носом в жидкую грязь.
У-у-у, чтоб тебя!.. Тьфу ты!
Тьфу!
Тьфу!
Это была не просто лужа, как мне показалось. Это был ровик, до краев залитый водой.
Мой Вороной лежал на боку, как-то странно и неестественно задрав вверх переднее колесо. Я подошел к нему, и крик отчаяния вырвался у меня из груди: переднее колесо было скручено в какую-то страшную спираль. «Восьмерка»! Такой дикой «восьмерки» я еще никогда не видел.