Текст книги "Предместье"
Автор книги: Всеволод Кочетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Кочетов Всеволод Анисимович
Предместье
Кочетов Всеволод Анисимович
Предместье
Аннотация издательства: Книгу известного советского писателя Всеволода Кочетова составили повести: "На невских равнинах" (о ленинградских ополченцах), "Предместье" (о содружестве фронтовиков и тружеников тыла во имя победы над фашистскими оккупантами), "Профессор Майбородов" (о созидательном труде бывших воинов в первые послевоенные годы), и другие произведения.
С о д е р ж а н и е
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава первая
Окно распахнулось так, будто в него ударили ногой. На пол звонкой пригоршней брызнуло мелкое стеклянное крошево. Старое бревенчатое здание скрипнуло, шевельнулось в балках; стало пыльно в комнате: падало белое с потолка.
Долинин вышел из-за стола к разбитому окошку. На Неве, в буром редеющем дыму, стеной стояла грязно-синяя льдина с примерзшим трупом в темной шинели; кто это там – свой или немец, – было не рассмотреть на таком расстоянии; схватил бинокль со стены, но опоздал: льдина грузно перекинулась и, навсегда скрыв свою ношу, ушла под воду.
Холодный ветер сметал на сапоги Долинину порыжевшую за зиму вату с подоконника, вскидывал бумаги на столе, шелестел листками настенного календаря, тоже запыленными и рыжими, подобно этой вате, посыпанной цветными бумажками. Стоял апрель, а календарь в кабинете секретаря райкома хранил прошлогоднюю, декабрьскую, дату: казалось, никого здесь, в скрипучем домишке над речным обрывом, не интересовал больше ход времени.
За окном шумел ледоход. Сталкивались и дробились ледяные поля, несли на себе к Ленинграду обломки бревен, ржавые каски – то с алыми звездами, то c черными крестами, – смятые коробки пулеметных лент, обрывки шинелей, а порой, как минуту назад, и тех, кто когда-то ходил в этих шинелях. Плывший сейчас, закопченный минными разрывами, истоптанный сапогами и валенками лед всю зиму лежал нейтральной полосой в верховьях Невы – между ее левым, занятым немцами, берегом и правым, где держали оборону части Ленинградского фронта.
Долинин прикрыл створки окна – бесполезно: двух стекол недоставало, ветер все так же свободно врывался сквозь них с реки.
Поежился, засунул руки в рукава полушубка и начал быстро шагать по комнате. Но застывшие, негибкие ноги плохо слушались – присел на холодный клеенчатый диван возле большой гофрированной печки.
Перед печью грудой лежали сырые дрова, наколотые шофером Ползунковым; из раскрытой дверцы торчали наружу комли закопченных поленьев. Долинин пытался заставить их гореть еще утром, но помешал этот, как всегда неожиданно начавшийся, артиллерийский налет немцев.
Долинин подсел к печи и стал дуть в ее холодное устье. Взметнулась клубами пыльная зола. Закашлялся. И тотчас отворилась дверь. Закутанная в серый пуховый платок Варя Зайцева спросила:
– Вы меня, Яков Филиппович?
– Отнюдь, Варенька, отнюдь.
Девушка снова прикрыла дверь. Долинин переложил в печке обугленные дрова и в груде стянутых шпагатом папок с бумагами, которые с осени были сложены в углу за шкафом, принялся оттаскивать что-нибудь уже ненужное для дел райкома, но вполне пригодное на растопку.
Он взял одну папку, перелистал несколько страниц и, совсем позабыв о цели своих изысканий, с интересом вглядывался в колонки цифр, в аккуратно подклеенные фотографии. Перед глазами его возникали молодые фруктовые сады, шли через ржаные поля комбайны, вихрилась солома над молотилками, на водопой гнала стада пестрых, холмогорских, и бурых, швицких, коров, мчались по дорогам молочные цистерны, густая ботва покрывала борозды картофеля и овощей, среди высоких клеверов торчали крыши пчелиных домиков, и даже казахстанский каучуконос увидел Долинин на снимках – кок-сагыз, не без труда прижившийся на ленинградской земле.
Вспоминались люди... Может быть, многих уже нет и в живых, только остался вот этот рассказ об их делах, отпечатанный на глянцевой плотной бумаге: копия отчета, посланного весной тысяча девятьсот сорок первого года в Москву на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку.
Взял из груды вторую папку, прочел на ней: "Выписки из протоколов конфликтных дел". Снова знакомые имена, снова воспоминания. Время сделало свое дело: решенные однажды вопросы не казались сегодня такими ясными и бесспорными, как было прежде... Кто не знал в районе директора совхоза Семена Антропова? Хотя и любил человек покричать, пошуметь, посвоевольничать, по дело свое знал и хорошо его делал. А вот уперся, не захотел репчатый лук сажать. "Разорю совхоз вашим луком, – доказывал он на бюро райкома. – Денег на семена надо много, труда уйдет уйма, а результат? Неизвестен. Отказываюсь!"
Странно выглядела эта луковая баталия теперь, когда Семен стал боевым командиром. Долинин читал недавно в газете о том, с батальон Антропова отбил "психическую" атаку немцев где-то в районе Киришей. "Кто его знает, думал он, перелистывая пыльные странички, – может быть, и в самом деле не надо было настаивать на этом луке? Может быть, не райком, а Антропов был прав? Может быть, поспешили тогда с выговором?"
Принялся было за третью папку, но в дверях возник измазанный маслом и бензином Ползунков и, указывая гаечным ключом через плечо, сказал полушепотом:
– Яков Филиппович, какой-то генерал к вам просится!
Не успел ответить уже исчезнувшему Ползункову – в кабинет, как всегда сутулясь, в серой барашковой папахе и неизменном, зимой и летом, черном кожаном пальто, вошел, сомнения не было, Лукомцев.
– Федор Тимофеевич! – Долинин радостно шагнул к нему.
Они обнялись, как старые, хорошие друзья. Да они и были старыми, хорошими друзьями. Сколько лет подряд, когда училище, где начальствовал Лукомцев, выезжало лагерем в окрестности Славска, забрасывали они вместе по воскресеньям спиннинги в быструю Ижору. А та сентябрьская ночь под лохматыми, навалившимися на землю тучами, во мраке которой через Славск проходили последние батальоны Лукомцева, ночь, когда при свете нескольких пестрых елочных свечек сидели они вдвоем в пустом кабинете Долинина, разве одна она не сдружит на всю жизнь?
У Долинина уже было письменное предписание областного комитета партии оставить в подполье для партизанской борьбы второго секретаря – Наума Солдатова, а самому выезжать в Ленинград. Но он все никак не мог решиться покинуть район, он даже и Ползункова отправил с машиной в самый ближайший к Ленинграду совхоз – якобы затем, чтобы проверить, как идет эвакуация рабочих; он сделал все для того, чтобы остаться вместе с Солдатовым, с партизанами, и, если подумать теперь, Лукомцев увез его тогда почти силой... На южных окраинах Славска уже были слышны удары немецких танковых пушек, в темноте за Ижорой рычали их дизеля, гул вражеского наступления нарастал на Вырицкой дороге, занимались пламенем от термитных снарядов деревянные домики в яблоневых садах... Лукомцев крепко сжал его чуть повыше локтя и повел. Большие английские, часы с железным циферблатом, которые так и остались стоять в углу кабинета, Долинин, как сейчас, слышит их безрадостный, прощальный звон – пробили вслед четыре раза.
На половине пути к Ленинграду длинный щегольской лимузин Лукомцева едва избежал столкновения с взбесившейся "эмкой", которая мчалась навстречу без огней. Ее вел Ползунков. Позже шофер рассказывал, что в ту минуту был готов на все, вплоть до "ручной расправы", но произнес только с укоризной: "Яков Филиппович, Яков Филиппович!" – и стал разворачивать "эмку". Долинин сделал вид, что ничего не случилось, попрощался с Лукомцевым и пересел к Ползункову. Некоторое время машины шли одна за другой, близко, почти впритык. Затем их разъединили военные грузовики, и Долинин с Лукомцевым больше уже не встречались.
– Ну, вот и снова мы вместе, – сказал Лукомцев, расстегивая кожанку. Года, как говорится, не прошло. Может быть, думаешь, я привидение с того света? Как-то странно смотришь на меня. Удивляешься тому, что жив, что ли?
– Рад просто, Федор Тимофеевич. Рад.
– А было дело, и правда, – продолжал Лукомцев, – чуть в привидение не превратился, и правда, чуть не сложил свои старые кости под Веймарном. Скажи пожалуйста! – воскликнул он удивленно. – Встретились! Но, между прочим, я о тебе давно слыхал – что здесь хозяйствуешь.
– Какое хозяйствую!..
– В штабе армии рассказывали. Винюсь, что раньше не заехал. Уж прости, дела-то ведь какие!.. А вспоминал, часто вспоминал. И кабинет твой в Славске помню, и петрушку твою знаменитую на окне.
– Кок-сагыз, – поправил Долинки.
– Вот-вот, и плющик тот, что до окна на второй этаж добирался. Цел ли, кстати, домик ваш? Славный был домик. Говорят, цел пока. А вот казармы ваши сгорели, Федор Тимофеевич, сам видел. Я же нет-нет да и сбегаю посмотреть в трубу, здесь, на колокольне. Казармы-то как раз на окраине, видны словно на ладошке.
– И я их вижу. Но лучше бы не видеть! Досада берет, злость. Дивизия прямо против Славска стоит. Думается, двинуть разок – и там. А попробовали наступать, за полтора часа триста человек потеряли.
Оба задумались, приумолкли, вспоминая трудные осенние я зимние бои, после которых возле всех дорог района повырастали бесчисленные холмики свежих солдатских могил.
– Спасибо все-таки, что навестил, Федор Тимофеевич, – сказал наконец Долинин.
– Да разве я навестил, Яков Филиппович! Возвращался сейчас из штаба армии и вот застрял возле моста: камеры сдал. Шофер на дороге мучается, а я к тебе зашел. Срамить ты меня должен за такой визит, а не "спасибо".
– Ползунков! – крикнул Долинин, открывая дверь, – Варенька, скажите Ползункову, пусть пойдет поможет шоферу генерала.
– Какой номер, Федор Тимофеевич?
– Узнает и так. Машина все та же, "студебеккер". Вид, правда у нее не тот но, узнает. Только что это ты меня в генералы произвел? Если по солидности, то нету этого. Если сообразуясь с папахой, тоже промашка: верх не того колера. Полковник я, Яков Филиппович, полковник. Как был.
Долинин смутился:
– Ползунков подпутал. Вошел и бухнул: генерал! Да ты садясь, Федор Тимофеевич. Чего это мы стоим?
– Сядешь – замерзнешь, холодище у тебя. Ко мне бы в землянку пожаловал – дворец! И вообще, отстал ты от жизни, гляжу. За окном лед идет, а у тебя ноябрь. – Лукомцев указал на календарь. – Феномен природы!
– Могу пообрывать хоть на полгода вперед, да что толку? Ждал всю осень: вот-вот в Славск вернусь, перекинули меня туда самолетом, партизанил. А теперь... Зарылись вы в землянках своих. Во дворцах!
– На бюро бы вопрос поставить – так, что ли? – Лукомцев невесело усмехнулся.
– А я серьезно говорю, Федор Тимофеевич, смотри! – Долинин достал из ящика стола карту. – Двинуть бы сюда, за бумажную фабрику, и прямо бы в тыл Славску...
– А там – полный разгром врага, и ты бы под Первое мая к себе домой вернулся? Увы, дорогой мой товарищ секретарь! Все сейчас стратегами стали. Но война так просто не делается. Метода "двинуть", о котором и я вот упомянул, она не терпит. Ну что такое Славск, Яков? Думать, так думать о большем – о Красном Селе, о Гатчине, Чудове... Тогда и Славск твой на корню отсохнет. Военная наука точная, истерик она не любит.
Долинин хотел возразить, но помешала вбежавшая Варенька. – Яков Филиппович! – закричала она так, точно Долинин был от нее по меньшей мере верстах в трех. – Наши пришли! Наши! Партизаны.
Долинин нетерпеливо взглянул на Лукомцева.
– Партизаны? Давай, давай их сюда, Яков! Легки на помине. – Лукомцев кивнул головой: – Приглашай.
Но партизаны приглашения и не дожидались. В ватниках и полушубках, в заячьих треухах, с оружием – как были с дороги, так и ворвались они в кабинет. И снова в этот день обнимал Долинин дорогих друзей. Потом он представил их Лукомцеву. Но Лукомцев и без того был давно знаком со многими. И с худощавым, нервным Наумом Солдатовым, и со спокойной, рассудительной Любой Ткачевой – секретарем райкома комсомола, и с бывшим главным агрономом совхоза No 5 Сергеем Павличевым.
– Помню, – говорил старый полковник, пожимая протянутые руки. – Как не помнить! А к кому вы, товарищи уважаемые, за докладчиками перед торжественными датами ходили?..
В тесную комнатушку набилось человек пятнадцать, расположились кто где – на стульях, на диване, на подоконниках. Вошла, конечно, и Варенька Зайцева; кутаясь в свой теплый платок, она прислонилась плечом к косяку двери. Хмурый, незнакомый Долинину партизан с черной повязкой на левом глазу при, сел к печке и, вынув большой нож, стал щепать лучину.
– Что же получается! – горячо говорил Солдатов неожиданным при его сухонькой комплекции громовым басом. – У нас в районе, и именно в твоем, Яков Филиппович, кабинете, сидит городской голова. И кто бы ты думал? Директор школы глухонемых!
– Савельев?!
– Да. Именно. Преподобный Пал Лукич.
– Такой активист был! Ты, может быть, помнишь его, Федор Тимофеевич? Долинин повернулся к Лукомцеву. – Ну, такой пожилой красавец с черной бородкой. На всех собраниях выступал, речи сверхидейные закатывал. Не помнишь?
– Теперь он у них активист! – сказал Солдатов. – Немецкая борзая! Район знает отлично, вроде как мы с тобой знавали. Затравил народ. Житья нету.
– А почему бы его не убрать, мерзавца? – сказал Лукомцев, закуривая короткую черную трубочку.
– Мы именно это и хотели сделать – убрать. Да нам, мужикам, в город не пройти, ловля идет свирепейшая. Фронтовая ведь полоса! Только Любаша решалась на такие походы.
– Не возьмешь его, осторожный, – откликнулась Люба Ткачева.
Она стала рассказывать о Славске, о том, что сталось с ним после восьми месяцев хозяйничания немцев. Лукомцев слушал и любовался ею. "Два-три года назад, – думал он, – сидела, поди, за школьной партой, мечтала об институте и вот, в разбитых сапожищах, в изодранном ватнике, повязанная одеялоподобным платком из цветных лоскутьев, ходит сейчас в разведку". Старый человек, у которого в первый же день войны был убит сын артиллерист-пограничник, каждый раз, встречаясь с молодежью, испытывал какое-то странное чувство, не поддававшееся, думалось ему, никакому анализу. А было оно, это чувство, простое, как сама жизнь, – чувство осиротевшего отца.
Лукомцев не умел, да и не любил проявлять внешне своих чувств, даже к родному сыну, – Держался с ним, бывало, сурово, "без нежностей". Но что поделаешь – суровость суровостью, а сердце остается сердцем: в дни осенних боев, когда времени не было даже на то, чтобы пораздумать как следует о своей утрате, он добрым этим стариковским сердцем ухитрился, как к сыну, привязаться к молодому лейтенанту, делегату связи от взаимодействовавшей с дивизией морской бригады, – и снова не дал тому хоть в чем-нибудь это почувствовать.
Слушая рассказ Любы Ткачевой, он готов был подойти, обнять эту полную светловолосую девушку с трогательно розовыми ушками, сказать ей: твое ли это дело – война! Уезжай поскорее куда-нибудь за Волгу, береги себя. Но он только любовался ею из-под нахмуренных седеющих бровей и думал о том, как, в сущности просто решился извечный вопрос: "отцы и дети". И отцы, и дети в трудную годину становятся в один строй, плечом к плечу, и кто, взяв сегодня горсть земли с поля боя, отличит в ней кровь отцов от крови детей?..
Гулкий, простудный кашель Солдатова прервал мысли Лукомцева. Он снова взглянул на Любу, которая, отвечая на чей-то вопрос, говорила:
– Даже окна этот Пал Лукич проволочной сеткой заделал.
– Чтобы гранатой не достали, – пояснил партизан с черной повязкой на глазу.
Долинин посмотрел в его сторону и с удивлением увидел, что печка уже топится и дрова в ней весело потрескивают.
– Сырые же! – сказал он.
– Это сырые? – Партизан постучал поленом о полено. – По-нашему, это порох. Мы, товарищ секретарь, под проливным дождем разводили.
С той минуты одноглазый завладел вниманием Долинина. Долинин невольно следил за каждым его жестом, за ловкими и быстрыми движениями, за пытливым взглядом единственного серого глаза. Пока Солдатов дополнял рассказ Любы Ткачевой о разрушенном Славске, о вырубленном парке и умирающих от голода людях, одноглазый заставил картоном от старых папок выбитые окна; работал он бесшумно: чтобы не мешать, должно быть, командиру отряда.
Посмотрели мы на колхоз "Расцвет", – говорил Солдатов, – одни головешки. Кроличий пух на месте фермы, обломки клеток.
– Жалко кроличков! – Варенька вздохнула. – Вот память о нашей ферме. Она развязала концы своего платка. – На тридцать таких шалей набирали пуху каждый месяц. Кофточки какие вязали!..
– Она оттуда, из "Расцвета", наша Варенька, – пояснил Долинин Лукомцеву. – Колхозный животновод. А сейчас сидит у меня, бумаги подшивает.
В комнате заметно теплело. Долинин расстегнул полушубок, Лукомцев снял папаху.
– Вот что значит партизаны! – сказал он, утирая платком бритую голову. – Из любого положения найдут правильный выход.
В комнату при этих словах вошел по-кавалерийски кривоногий приземистый человек лет пятидесяти пяти, в форме милиции, гладив ладонью непомерно пышные светлые усы, он с нарочитой суровостью, отрывисто, будто подавая команду, воскликнул:
– Здорово, орлы! Вернулись-таки? Долгонько ждать заставили! – и принялся потирать перед раскрытой печкой свои озябшие красные руки. Так-то вы, мамаи-батыи, пожарную инструкцию блюдете! При артобстрелах печки растоплять строго запрещено.
Он вдруг смолк: полковничья папаха была замечена им с досадным опозданием.
– Простите, товарищ полковник... Некоторым образом...
– Да нет, я тут ни при чем. Вот девушек бы пожалеть следовало. А так, что ж, сразу виден старый солдат!
– Потомственный казак, товарищ полковник. Терской линии станицы Червленной! – Усач явно обрадовался перемене разговора.
– Наш начальник милиции, – сказал Долинин. – Батя. Может, слышали?
– А, Батя! Тот самый Батя? – припоминал Лукомцев. – фамилия ваша, если не ошибаюсь, Терентьев?
– Так точно, товарищ полковник: Терентьев!
Начальник милиции молодцевато развернул перед ним грудь и поправил на боку тяжелую пистолетную кобуру чемоданного типа.
– Трофейный? – указал глазами Лукомцев.
– Под Федоровкой взял. Иду огородами, бой вокруг неслыханный, вижу немецкий обер-лейтенант...
– Действительно, неслыханная история! – рассмеялся Долинин. Четвертый раз рассказывает, и все по-разному. То под Вырицей это было, то в каком-то окружении – не знаю уж в каком, – то у шпиона отнял...
– Охотник и рыболов – отсюда и все качества! – сказал Солдатов тоном, по которому можно было судить, что он давно и бесповоротно утратил веру в правдивость слов терского линейца.
Удивительно было: одни из присутствующих в кабинете секретаря райкома несколько месяцев провели в немецких тылах в постоянной опасности, в стычках и походах, другие пережили долгую тревогу за них, а вот встретились наконец – и как будто ничего этого и нет, – шутят, острят, как в недавние мирные времена.
Беседу прервал вновь появившийся в дверях Ползунков.
– Машина товарища полковника готова, – сказал он.
Лукомцев поднялся, надел папаху:
– Ну, друзья мои, до свидания! Рад, что нашел тебя, Долинин. Будто дома побывал. А ты приезжай. Думаю, найдешь: на твоей земле стоим.
Выходя из комнаты, он хлопнул Ползункова по плечу:
– Разобрался наконец в папахах? То-то!
– Да уж извините, товарищ полковник. Сразу-то не узнать вас. Как-то посурьезнели вы за зиму.
– Ишь хитрец! Посурьезнели! Какую дипломатию развел. Говори прямо: постарел!
Проводив Лукомцева, Долинин сказал партизанам:
– Теперь отдыхайте. Помещение вам есть, харч обеспечен. Пару деньков погуляете, а там подумаем и о дальнейшем.
Когда остались вдвоем с Солдатовым, тот сказал:
– Подарок тебе. – И вытащил из кармана маленький вороненый маузер. Как, ничего игрушка?
– Замечательная! Спасибо. – Повертев пистолет в руках, Долинин спросил: – А кстати, Наум, откуда у тебя этот одноглазый?
– Виктор Цымбал? Пристал к отряду там, в тылах. Говорит, из окружения выходил. Глаз ему осколком еще в начале войны повредило.
– Документы есть?
– Свидетельство тракториста, кажется.
– Странноватый парень, Наум.
– Да что ты? Он с нами второй месяц. Славный парень, а не странноватый. Это именно он мост через Оредеж взорвал. Помнишь Информбюро сообщало? В налете на Сиверский аэродром участвовал, в рукопашные бои ходил – поглядел бы ты как! – даром что одноглазый.
– А знает его кто-нибудь из наших/
– Как его знать! Он из-под Волосова, в МТС работал.
Проводив Солдатова, Долинин позвонил начальнику районного отделения НКВД:
– Пресняков? Зайди вечерком, дело есть.
Часу в десятом вечера, когда усталый, не спавший две ночи Пресняков подумывал, не пора ли уже идти к Долинину, милиционер Курочкин привел в отделение человека в засаленном ватнике, в перевязанных телефонным проводом разбитых опорках и в старомодном, времен гражданской войны, красноармейском шлеме с шишаком.
– Второй раз, товарищ начальник, этого типа вижу, – сказал Курочкин. Как-то было, он под железнодорожным мостом путался. А сегодня, гляжу, на берегу возле канонерок что-то такое колдует в потемках. "Ты что тут?" спрашиваю. "Рыбки половить", – говорит. А какая тебе рыбка? Ледоход. И где снасть? Ничего нету.
– Терентьев где? – Пресняков недовольно поморщился. – Тоже, поди, рыбу глушит?
– Не могу знать, товарищ начальник. В отделении нету. Разве же иначе я бы повел этого гаврика к вам!
– Паспорт! – коротко приказал Пресняков.
Оборванец достал из кармана бумажник, извлек из него такой же, как и его ватник, засаленный паспорт.
– Щи можно варить.
Пресняков брезгливо перелистывал грязные странички. Но, несмотря на такой вид, паспорт был в полном порядке. Из него явствовало, что Иван Петрович Слизков прописан в Ленинграде и работает на станкостроительном заводе.
– Зачем здесь? – по-прежнему коротко продолжал Пресняков.
– По огородам хожу, – мрачно отвечал оборванец. – Думал, картошки прошлогодней не осталось ли, кочерыжек. Жрать охота, товарищ начальник.
Вид он имел столь унылый и изможденный, что поверить ему было нетрудно; в эти весенние дни многие приходили из блокированного Ленинграда и, выискивая на проталинах, на стары картофельных полях хоть что-нибудь годное в пищу, бродили чуть ли не у самых передовых траншей.
Кроме паспорта у парня нашлись еще профсоюзный билет мопровская книжка и заводской пропуск. Пропуск был просрочен но Пресняков знал, что в Ленинграде работали далеко не все предприятия и на многих из них даже и людей-то таких, поди, не было, которые бы занимались выдачей новых документов, и ничего подозрительного в несоответствии сроков не усмотрел.
– Проверь-ка у него карманы, – сказал он на всякий случай Курочкину.
Парень сам с готовностью вывернул то, что Пресняков назвал карманами. Как только там, в этих дырявых вместилищах, держались, не проваливаясь, перочинный нож, несколько пуговиц разных размеров, грязный носовой платок, зажигалка и кисет с махоркой – невозможно было представить. Пресняков в нерешительности почесал над бровью кончиком карандаша и сказал парню:
– Забери свое барахло и выйди, посиди там.
Парень вышел и уселся в передней на решетчатую садовую скамью перед длинным, изрезанным ножами столом, возле дремавшего шофера пресняковской машины – восемнадцатилетнего Васи Казанкова. Курочкин прикрыл за ним дверь:
– Как же быть с этим типом, товарищ начальник?
– Вот я и думаю... Впрочем, о том надо бы не меня, а тебя спрашивать. Ты известный Нат Пинкертон.
Милиционер виновато улыбнулся. Пресняков намекал на конфузный случай, когда он, Курочкин, задержал нового бухгалтера фанерного завода, приняв его за вражеского лазутчика.
Пресняков тоже улыбнулся, зевнул и, чтобы разогнать дрему, стал скручивать цигарку из табака, удивительно напоминавшего старое мочало.
– "Матрац моей бабушки", – сказал он. – Кури!
– "Лесная быль", – добавил Курочкин и взял было щепотку, но свернуть ему не удалось: в прихожей раздался звук, не оставлявший сомнения в том, что кто-то получил пощечину; затем там началась безмолвная возня. Курочкин поспешно распахнул дверь, и Пресняков увидел, как Вася Казанков, приставив кулак к носу оборванца, другой рукой тряс его за трещавший ватник.
– Опять скандал! – сказал Пресняков сквозь зевоту. – Когда я наконец отучу тебя, Казанков, от самоуправства?
– Портсигар стащил, товарищ начальник! – кричал возбужденный Казанков, – Он мне, может быть, дороже денег. Подарок же!
Пресняков вышел в переднюю.
– Отпусти! – сказал он Казанкову.
Первым движением оборванца было схватить валявшийся на полушлем, но Пресняков ловко отбросил ногой в сторону этот музейный экспонат и поднял его сам. В шлеме лежали два листка бумаги из ученической тетради в клетку. Один чистый, а на другом черным карандашом были вычерчены неровные кубички и прямоугольнички, рядом с ними – извилистая, заштрихованная полоса и на ней, по краям, – несколько сильно удлиненных овалов.
Пока Пресняков рассматривал чертеж, Казанков рассказывал Курочкину:
– Хочу закурить – у меня тут на столе портсигар лежал, – гляжу, нету портсигара. Куда он мог подеваться? Ясно, что его работа. А то чья же еще?
Курочкин обыскал парня, и портсигар из пятнистого, павлиньих расцветок целлулоида нашелся за пазухой его ватника.
– Что я говорил? – Казанков замахнулся. – Громила!
Парень испуганно отступил, а Пресняков, не отрываясь от корявого чертежа, приказал:
– Обыскать!
Парня снова ввели в кабинет. На этот раз Курочкин не только распотрошил все его карманы, он исследовал и опорки, подпорол подкладку ватника, но, кроме огрызка карандаша, ничего больше не обнаружил.
– Что это? – спросил Пресняков, указывая на чертеж.
Парень молчал.
– Что? Добром тебя спрашиваю.
– Огороды, – ответил оборванец. – Где картошку искать. Мне сосед показал, он бывал тут раньше.
– Огороды? А это? – Пресняков повел пальцем по овалам.
– Это? Это... так просто.
– Посадить! – сказал Пресняков вовремя появившемуся своему помощнику. – И держать крепко. А ты, Курочкин, молодец, не сплоховал все-таки.
Пария увели. Пресняков бережно сложил его листки в планшет, оделся и вышел на улицу.
Сотрясая землю, били зенитки, в черном небе вспыхивали багровые разрывы снарядов и метались голубоватые щупальца прожекторов. Над Невой, с назойливым буравящим гулом, шли бомбардировщики. На часы можно было не смотреть: двенадцать ночи – обычное время налета на Ленинград.
Ломая каблуками хрусткий ледок, Пресняков зашагал по неглубоким весенним лужам.
3
Долинин засиделся в райкоме до поздних апрельских сумерек. В кабинете было тепло, а когда Варенька внесла большую двадцатилинейную лампу с розовым абажуром и мягкие тени легли по углам, в нем стало совсем домовито.
Секретарь склонился над картой. Дневной разговор с Лукомцевым и рассказы партизан растревожили душу – Долинин снова и снова прокладывал карандашом хитроумный путь оврагами и ольшаниками в обход Славска.
Вот они, знакомые контуры района, знакомые названия колхозов и деревень, дороги, вдоль и поперек избеганные неутомимой райкомовской "эмкой", поля и сады, рощи. Все они на тех же местах, что и прежде. Но через них легла недавно вычерченная коричнево-красная змеистая линия фронта. Грубо и непривычно делит она карту на две неравные части: большая немцы, меньшая, почти вплотную прижатая к Ленинграду, – остатки когда-то обширного пригородного района. В этой меньшей части сельское хозяйство никогда не преобладало; многочисленные заводы выжигали здесь кирпич, пилили доски, клеили фанеру, делали бумагу и даже строили корабли; здесь возводились корпуса новых предприятий, добывался торф и каолин; перед самой войной в глубоких известняковых слоях начали искать нефть; и только несколько овощеводческих и молочных совхозов упорно возделывали из года в год осушаемые торфянистые земли, пасли скот на пойменных, засеянных тимофеевкой и райграсами лугах, разводили крикливую водоплавающую птицу. На огородах стояли решетчатые мачты высоковольтных линий, вокруг заводских заборов разрастались турнепсы и клевера. Это было предместье большого города – та полоса, где не существовало непреодолимой грани между чертами жизни сельской и жизни городской, где они сращивались и уживались бок о бок.
Коричнево-красная линия, петлей перехватившая карту, перехватила и самый район, лишила его дыхания. Там, где немцы, – смерть и пустыня; жители согнаны с мест, выселены, деревни сожжены, тихий зеленый Славск разбит авиацией.
Да, там, за этой чертой, пустыня. Но и здесь, по эту сторону, не много осталось живого-: селения сгорели от немецких снарядов или разобраны на постройку землянок и блиндажей, а иные ушли и на дрова в холодные зимние месяцы; кирпичные заводы бездействуют, в их печах разместились штабы дивизий, войсковые тылы, хранятся боеприпасы; земля изрезана траншеями, окопами, ходами сообщения; картофельные и капустные поля сменились полями минными; сады и ягодники, как повиликой, опутаны колючей проволокой. Здесь проходит фронт, и, как грустная память о былом, ставшем теперь таким далеким, на месте прежних шумных усадеб одиноко торчат, оголенные, общипанные осколками калеки-березы.
Запустение, нежить... Но когда секретарь райкома бродит иной раз по длинной улице поселка безветренными ночами, он и в этой страшной тишине запустения слышит привычным своим ухом хотя и слабое, неровное, все же не прекратившееся биение пульса района, ощущает еще не угасшую его жизнь: в полуразбитых цехах механического завода скрипит под сверлами сталь – то строят корабли; на фанерном заводе визжат пилы – там строгают и гнут армейские широкие лыжи; где-то – даже трудно угадать где – позвякивают наковальни.
Что там куют – знать не важно; важно, что там продолжает жизнь...
– Яков Филиппович, – сказала вошедшая вдруг Варенька, – и танкистам сбегаю.
– А что там у них случилось?
– Ничего, Яков Филиппович, не случилось, просто – кино.
– Ах, кино! Ну конечно, конечно, идите. Передайте там, кстати, привет этому... как его... Ушаков, что ли? Лейтенант. Все вас спрашивает, ответил Долинин, а сам подумал: "Вот тоже жизнь".
– Вовсе и не меня, Яков Филиппович. – Улыбаясь в уголок платка, Варенька потупилась. – Он за московской "Правдой" ходит.
Притворив за собою дверь, Варенька через минуту снова возвратилась:
– Если чаю, Яков Филиппович, захотите – чайник в печке.
Долинин с полчаса безмолвно шагал по кабинету. "Нажать бы да покрепче ударить, – продолжал он прерванную мысль, – немец за Вырицу уйдет. А большего району пока и не требуется".
На Неве громыхнул раскатистый взрыв, звякнули стекла, и легкое зданьице бывшей водоспасательной станции снова, как днем, осыпая меловую пыль с потолка, качнулось. Выстрела не было: должно быть, вместе со льдом с верховьев приплыла от немцев крупная мина. Осенью немецкие инженеры специально устраивали такие сюрпризы – чтобы повредить переправы. Но тогда поперек реки саперы расположили бревенчатые плоты, и мины, сплываясь, покачивались возле них, тяжелые и неуклюжие.