Текст книги "Пианист"
Автор книги: Владислав Шпильман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
7 ЖЕСТ ГОСПОЖИ К
Ранней весной 1942 года облавы, уже вошедшие в систему, вдруг прекратились. Если бы это случилось на два года раньше, люди могли бы почувствовать облегчение, порадоваться, вновь обрести надежду, что жизнь станет легче. Но после двух с половиной лет сосуществования с немцами никто уже не имел иллюзий. Если они перестали на нас охотиться, то только потому, что им в голову пришла идея получше. Возникал вопрос: какая? Люди терялись в догадках, а воображение не только не успокаивало, но тревожило их все сильнее.
Тем не менее, пока еще можно было спать спокойно у себя дома, а не бегать ночевать в амбулаторию при малейших признаках опасности. Там Генрик спал на операционном столе, а я в гинекологическом кресле и, просыпаясь по утрам, видел перед собой развешанные сушиться рентгеновские снимки больных сердец, легких, съеденных туберкулезом, камней в желчных пузырях и сломанных костей. Наш знакомый врач, заведовавший этим кабинетом, справедливо полагал, что даже во время самой большой облавы гестаповцам никогда и ни при каких обстоятельствах не придет в голову мысль – искать кого-то здесь. Только в таком месте можно было ночью чувствовать себя в безопасности.
Видимость полнейшего покоя сохранялась до самого апреля, когда где-то во второй половине месяца, в пятницу, по гетто прокатился ураган страха. На первый взгляд – беспричинного, потому что на вопрос, что должно случиться и откуда паника, никто не мог сказать ничего определенного. Несмотря на это, сразу после обеда закрылись все магазины, а люди попрятались по домам.
Я не знал, будут ли работать кафе. Поэтому отправился, как обычно, в «Искусство», но там все было наглухо заперто. По дороге домой мое нервное напряжение достигло предела, тем более что на все попытки расспросить людей, обычно хорошо осведомленных, я ничего не смог выяснить. Никто ничего не знал.
До одиннадцати вечера мы сидели одетые, ожидая развития событий, но, поскольку на улице все было спокойно, решили лечь спать. Мы не сомневались, что причиной паники стали беспочвенные слухи. Утром первым вышел из дома отец, но скоро вернулся назад бледный и испуганный: немцы ночью вламывались во многие дома. Вывели на улицу семьдесят мужчин и тут же расстреляли. Неубранные трупы так и лежат на улице.
Что это могло значить? Что эти люди сделали? Мы были потрясены и возмущены.
Объяснение последовало только к вечеру. На пустынных улицах были расклеены объявления. Немецкие власти сообщали, что были вынуждены очистить район от «нежелательных элементов», но эта акция не направлена против лояльной части населения, магазины и кафе должны немедленно возобновить работу, а людям надо вернуться к нормальной жизни, им ничего не угрожает.
И правда, следующий месяц прошел спокойно. Был май, и даже в немногочисленных садах гетто цвела сирень, а цветы акаций день ото дня становились все белее и собирались вот-вот распуститься. В это время немцы снова о нас вспомнили. Правда, на этот раз вырисовывалась одна маленькая деталь: они намеревались заняться нами не сами, а проведение облав было вменено в обязанность еврейской полиции и еврейской бирже труда.
Генрик был прав, не желая вступать в полицию и называя ее бандой бандитов. Там работали в основном молодые люди из обеспеченных семей. Среди них было много наших знакомых, и нас охватывало омерзение, тем большее, чем яснее мы видели, как некогда приличные люди, которым еще недавно подавали руку и относились по-дружески, оскотинивались на глазах. Заражались духом гестапо, так, наверное, следовало бы это назвать. Надевая полицейскую форму и беря палку, они в ту же минуту обращались в зверей. Главнейшей их целью было – налаживать отношения с гестаповцами, прислуживать им, красоваться вместе с ними на улицах, рисоваться знанием немецкого языка и демонстрировать хозяевам жестокость по отношению к евреям. Это не помешало им организовать полицейский джазовый оркестр, весьма, впрочем, недурной.
В мае во время большой облавы они с рвением, достойным настоящих эсэсовцев, окружили улицы и бегали в своих шикарных мундирах, грубо орали, подражая немцам, и, так же как те, били людей резиновыми дубинками.
Я был еще дома, когда вбежала мать с известием, что Генрик попал в облаву и его взяли. Я решил во что бы то ни стало его освободить. Рассчитывать мог лишь на свою популярность пианиста, потому что даже документы у меня были не в порядке. Пробившись через несколько полицейских оцеплений – меня то задерживали, то снова отпускали, – я в конце концов оказался у здания биржи труда. Полиция согнала сюда со всех сторон толпу мужчин. Они стояли, как овцы, сбитые в кучу собаками-пастухами, и это стадо увеличивалось с каждой минутой за счет тех, кого хватали на соседних улицах. Я с трудом пробился к заместителю директора и вырвал у него обещание, что Генрик еще до наступления сумерек вернется домой.
Так и случилось, только – как гром среди ясного неба – Генрик был на меня в бешенстве! С его точки зрения, я не должен был унижаться и о чем-либо просить таких мерзавцев, как эти – из полиции и с биржи труда.
– Было бы лучше, если б тебя увезли?!
– Пусть это тебя не волнует, – пробурчал он. – Это меня бы увезли. Не лезь не в свои дела…
Я пожал плечами. Что толку спорить с чокнутым?
Вечером было объявлено, что начало комендантского часа переносится на двенадцать ночи, чтобы семьи тех, кого «посылают на работу», успели принести им смену белья, одеяла и продукты на дорогу. Это было поистине трогательное проявление «великодушия» со стороны немцев, которое еврейские полицаи всячески подчеркивали, чтобы завоевать наше доверие.
Гораздо позже мне довелось узнать, что тысячу схваченных тогда мужчин вывезли из гетто прямиком в Треблинку, чтобы испытать на них эффективность новехоньких газовых камер и крематориев.
Следующий месяц опять прошел спокойно, вплоть до памятного дня июньской резни в гетто. Мы и помыслить не могли, что нас ждет. Стояла жара, поэтому после ужина мы подняли шторы и широко открыли окна, чтобы немного подышать свежим вечерним воздухом. Машина гестапо подъехала к дому напротив, и раздались предупредительные выстрелы – все произошло настолько быстро, что не успели мы встать из-за стола и подбежать к окну, как ворота этого дома уже были распахнутые настежь, а изнутри доносились крики эсэсовцев. В открытых окнах не было света, но чувствовалось, что там царят суета и беспокойство, из темноты выныривали перепуганные лица и снова исчезали в ней. Окна квартир освещались по мере того, как немцы поднимались с этажа на этаж. Напротив нас жила семья торговца, мы часто их видели. Когда и там зажегся свет и эсэсовцы в касках с автоматами наперевес ворвались в комнату, ее обитатели, замерев от ужаса, сидели за столом, так же как и мы минуту назад. Унтер-офицер, командовавший отрядом, воспринял это как личное оскорбление. Он аж задохнулся от негодования. Какое-то время он стоял, в упор глядя на сидящих за столом и не произнося ни слова, пока наконец не рявкнул:
– Встать!
Все вскочили, за исключением отца семейства, старика с парализованными ногами. Унтер-офицер просто кипел от злости. Подойдя к столу, он оперся о него обеими руками, вперил неподвижный взгляд в парализованного и проревел:
– Встать!
Старый человек в отчаянной попытке подняться схватился за ручки кресла, но безуспешно. И прежде чем мы поняли, что произошло, немцы бросились на старика, подняли его вместе с креслом, вынесли на балкон и бросили с третьего этажа вниз. Мать закричала, закрыв лицо руками. Отец отбежал от окна подальше в глубь комнаты. Галина поспешила к нему, а Регина обняла мать и приказала громко и очень отчетливо:
– Спокойно!
А мы с Генриком не могли оторваться от окна. Еще какую-то секунду старик находился в воздухе, потом выпал из кресла, и мы услышали два удара: один – кресла о мостовую и другой – человеческого тела о плиты тротуара.
Мы стояли окаменев, не в силах ни отойти, ни отвернуться, и смотрели на эту сцену. А в это время эсэсовцы уже вывели на улицу десятка два мужчин, включили фары и заставили задержанных встать в освещенном месте. Потом включили мотор и приказали людям бежать перед машиной в кругу света от фар. Из окон дома доносились истерические крики, и в ту сторону из машины дали автоматную очередь. Бегущие падали, пули подбрасывали их вверх и переворачивали через голову или на бок – словно для того, чтобы пересечь границу жизни и смерти, требовалось сделать исключительно трудный и сложный прыжок.
Только одному из бегущих удалось вырваться из круга. Он бежал изо всех сил, и нам показалось, что он сможет добежать до ближайшего угла. Но на этот случай на автомобиле имелся высоко закрепленный прожектор. Его включили, беглеца заметили, раздались выстрелы, и он тоже подпрыгнул вверх, поднял руки, на бегу выгнулся назад и упал на спину.
Эсэсовцы сели в машину, она тронулась с места и поехала вперед прямо по телам, трясясь на них, словно на мелких ухабах.
В эту ночь в гетто опять расстреляли сто мужчин, но эта акция уже не произвела такого впечатления, как в первый раз. Магазины и кафе на следующий день работали в обычном режиме.
Нечто другое теперь возбуждало всеобщий интерес: немцы нашли себе новое занятие – начали ежедневно снимать нас на кинопленку. Зачем? Они вбегали в ресторан, приказывали официантам поставить на стол лучшие блюда и дорогой алкоголь, посетителям приказывали улыбаться, есть и пить, и это зрелище запечатлевали на пленке. В кинотеатре «Фемина» на улице Лешно снимали спектакли оперетты и выступления симфонического оркестра под управлением Мариана Нойтеха, которые проходили там раз в неделю. Председателю правления еврейской общины приказали организовать пышный прием и пригласить всех важных лиц гетто, и этот прием тоже зафиксировали на кинопленке. Однажды согнали мужчин и женщин в баню, всем приказали раздеться донага и мыться в общем помещении, и эту странную сцену тоже во всех деталях запечатлели на пленке.
Гораздо позже мне довелось узнать, что эти фильмы предназначались для заграницы, и для немцев в Германии. Если бы какие-то сведения накануне ликвидации гетто просочились наружу, эти фильмы призваны были развеять тревожные слухи, а также послужить доказательством, что евреям в Варшаве живется хорошо и еще, – что они лишены нравственности и недостойны уважения, поскольку мужчины и женщины моются вместе, бесстыдно раздеваясь на глазах друг у друга.
Примерно в это время в гетто все настчивее стали возникать пугающие слухи. Их источник всегда оставался неизвестным, и не было никого, кто мог бы подтвердить их достоверность. Несмотря на это, все им верили. Просто сами собой вдруг начинались разговоры, например, о том, в каких жутких условиях живут евреи в гетто Лодзи, где их заставили ввести в оборот свои собственные железные деньги, на которые вне гетто ничего не купишь, и теперь там люди тысячами умирают с голоду. Некоторые принимали такие известия близко к сердцу, другие пропускали мимо ушей.
Прошло довольно много времени, толки о Лодзи прекратились и начались новые – о Люблине и Тарнове, где будто бы евреев умерщвляли газом, во что, впрочем, никто не хотел верить. Более достоверной казалась информация о том, что гетто со всей Польши должны собрать вместе и разместить в четырех городах: Варшаве, Люблине, Кракове и Радоме. Потом вдруг разнеслась молва, что, наоборот, варшавское гетто будут вывозить на восток, транспортами по шесть тысяч человек в день. Некоторые утверждали, что эта акция давно бы уже началась, если бы не секретные переговоры в правлении общины, во время которых удалось убедить гестапо – наверняка за взятку – отказаться от нашего переселения.
18 июня, в субботу, мы с Гольдфедером должны были участвовать в концерте, организованном в кафе «У фонтана» на улице Лешно в пользу известного пианиста, лауреата конкурса им. Шопена Леона Борунского, больного туберкулезом и оказавшегося безо всяких средств к существованию в отвоцком гетто. Садик при кафе был переполнен. Собралось около четырехсот человек из элиты общества, включая тех, кто хотел ею казаться. Предыдущее «массовое мероприятие» все здесь постарались позабыть, а общее возбуждение объяснялось вполне прозаически: элегантные представительницы плутократии и изысканные парвеню сгорали от любопытства: поздоровается ли госпожа Л. с госпожой К. Обе дамы занимались благотворительностью, принимая активное участие в работе комитетов, созданных во многих богатых домах для помощи бедным. Эта деятельность была особенно приятна потому, что предполагала участие в многочисленных балах, где развлекались, танцевали и пили, а собранные в процессе этого деньги передавали на благотворительные цели.
Недоразумение между двумя дамами началось с происшествия, случившегося незадолго до этого в кафе «Искусство». Обе женщины были очень красивы, каждая по-своему. Их взаимная ненависть была самой искренней, они всячески старались отбить друг у друга поклонников, среди которых наиболее привлекательным был Маврикий Кон – хозяин трамвайных линий и гестаповский агент, человек с интересным, выразительным лицом актера.
В тот вечер в «Искусстве» обе дамы веселились от души. Сидя у бара в окружении поклонников, они стремились перещеголять одна другую в выборе самых изысканных напитков и снобистских шлягеров, исполняемых на заказ аккордеонистом джазового оркестра между столиками. Первой направилась к выходу госпожа Л., не подозревая, что шедшая в это время по улице опухшая от голода женщина упала и умерла прямо у дверей бара. Ослепленная светом, госпожа Л., выходя, споткнулась о труп. Поняв, что проихошло, она впала в шок и никак не могла успокоиться. Совершенно иначе повела себя госпожа К., которую уже успели обо всем уведомить. Остановившись на пороге, она как бы невольно вскрикнула от ужаса, но тут же, словно в порыве глубокого сочувствия, подошла к умершей, вынула из сумочки пятьсот злотых и подала их идущему за ней Кону со словами:
– Сделайте мне одолжение, позаботьтесь о том, чтобы ее достойно похоронили.
Одна женщина из ее свиты шепнула – так, чтобы все могли услышать:
– Она просто ангел!
Госпожа Л. не могла простить этого госпоже К. На следующий день, назвав ее «подлой бабищей», госпожа Л. заявила, что не собирается больше с ней здороваться. Сегодня обе должны были появиться в кафе «У фонтана», и золотая молодежь гетто с любопытством ожидала, чем закончится дело.
В перерыве после первой части концерта мы с Гольдфедером вышли на улицу, чтобы спокойно выкурить по сигарете. Вместе мы выступали уже целый год и очень подружились. Сегодня и его уже нет, хотя, казалось, он имел больше шансов выжить, чем я! Это был не только выдающийся пианист, но и юрист. Он закончил и консерваторию, и юридический, но из-за слишком высокой требовательности к себе пришел к выводу, что стать первоклассным музыкантом ему не удастся, поэтому начал работать адвокатом, а теперь, во время войны, вернулся к игре на рояле.
Благодаря своим способностям, обаянию и вкусу он был очень популярен и любим в довоенной Варшаве. Позднее ему удалось бежать из гетто и в течение двух лет скрываться в доме у писателя Габриэля Карского. Гольдфедера застрелили немцы в маленьком городке недалеко от разрушенной Варшавы за неделю до прихода Советской Армии.
Мы курили, болтали, и постепенно усталость покидала нас. Угасающий день был прекрасен! Солнце уже скрылось за домами, но его багряные отблески еще лежали на крышах домов и отражались в окнах верхних этажей. Ласточки чертили в небе, чья глубокая синева постепенно блекла, остывая. Толпа на улице редела, а золотистый и розово-багряный свет этого вечера делал ее не такой грязной и несчастной.
Заметив идущего к нам Крамштыка, мы обрадовались. Нам хотелось как-нибудь провести его на второе отделение концерта: он обещал написать мой портрет, и я собирался поговорить с ним на эту тему. Но Крамштык не поддался на наши уговоры. Он был сильно подавлен и полон самых черных предчувствий. Только что из верного источника он узнал, что выселение гетто неизбежно: по другую сторону стены для этого был организован и уже приступил к работе немецкий «Vernichtunnskommando» (отдел уничтожения).
8 РАСТРЕВОЖЕННЫЙ МУРАВЕЙНИК
Тем временем мы с Гольфедером готовили дневной концерт, посвященный годовщине нашего дуэта. Он должен был пройти в саду кафе «Искусство» в субботу, 25 июля 1942 года. Присутствия духа мы не теряли. Нам очень хотелось, чтобы этот концерт состоялся, и не жалели усилий. Теперь, накануне концерта, мы просто не могли поверить, что его не будет. Нам казалось, что и на этот раз слухи о депортации окажутся беспочвенными. В воскресенье, 19 июля, я еще играл в саду одного кафе на улице Новолипки, даже не подозревая, что это мой последний концерт в гетто. В саду яблоку негде было упасть, но настроение было невеселое.
После выступления я заглянул в «Искусство». Было уже поздно, и зал опустел. Только персонал сновал туда-сюда, спеша закончить свою ежедневную работу. Я присел на минуту поговорить с барменом. У него был совершенно убитый вид, и распоряжался он как-то неуверенно, скорее для видимости.
– Вы уже готовите помещение для нашего субботнего концерта? – обратился я к нему.
Он посмотрел на меня, словно не понимая, о чем речь, и на его лице отразилось ироническое сочувствие: крутой поворот в судьбах гетто уже предопределен, а я пребываю в полном неведении об этом.
– Вы в самом деле думаете, что к субботе мы еще останемся в живых? – спросил он с нажимом, склонившись ко мне над столом.
– Я уверен! – ответил я.
Он схватил меня за руку и произнес с жаром – так, будто мой ответ открывал перед ним новые перспективы спасения и его судьба могла зависеть от меня:
– Если мы останемся в живых, можете прийти сюда в субботу и съесть за мой счет ужин, какой хотите, и… – здесь он на мгновение заколебался, но, видимо, решил идти до конца и продолжал: —…и можете заказать за мой счет лучшие вина, какие только есть в нашем подвале, и тоже сколько душе угодно!
Судя по слухам, акция должна была начаться в ночь с воскресенья на понедельник. Но ночь прошла спокойно, а в понедельник утром к людям опять вернулось хорошее настроение. Может, это все были сплетни?
Но вечером началась паника: последняя молва гласила, что этой ночью начнется выселение малого гетто – на этот раз наверняка. Через мост, который построили немцы над улицей Хлодной, чтобы лишить нас последней связи с «арийским районом», из малого гетто и большое потянулись толпы взбудораженных людей с вещмешками, огромными сундуками и с детьми на руках, стремясь загодя, до наступиления комендантского часа, покинуть опасный район. Как всегда, мы решили положиться на судьбу и остались на месте. Поздно вечером соседи получили известие из комиссариата польской полиции о том, что уже объявлена боевая готовность. Значит, нехорошее предчувствие нас не обмануло. До четырех утра я не мог сомкнуть глаз, стоя у открытого окна, но и эта ночь прошла спокойно. Во вторник мы с Гольдфедером пошли в правление общины. У нас еще оставалась надежда, что всеобойдется. Мы хотели получить официальную информацию о том, что немцы собираются сделать с гетто в ближайшие дни. Когда мы уже подходили к зданию, мимо нас проехала машина с открытым кузовом, там в окружении жандармов сидел начальник отдела здравоохранения еврейской общины полковник Кон, бледный, с непокрытой головой. Тут же мы узнали, что вместе с ним арестованы многие сотрудники еврейской администрации.
Начались жестокие облавы.
В тот же день произошел случай, потрясший всю Варшаву по обе стороны стены. Известный польский хирург, светило в своей области, доктор Рашея, профессор Познанского университета, был приглашен в гетто для проведения сложной операции. Получив, как было принято в подобных случаях, пропуск в комендатуре немецкой полиции, он прошел к больному и уже приступил к операции, как в квартиру ворвались эсэсовцы, застрелили пациента, лежащего под наркозом на операционном столе, а потом хирурга и всех, кто был в доме.
В среду, 22 июля, около десяти часов утра, я вышел в город. На улице уже не чувствовалось такого напряжения, как накануне. Ходили слухи, что арестованных служащих еврейской администрации выпустили на свободу, – это немного успокоило людей. Значит, немцы все же не собирались никого депортировать, поскольку все знали, что в провинции, где уже давно выселяли еврейские гетто, гораздо меньшие, чем варшавское, всегда начинали с роспуска администрации.
В одиннадцать я оказался недалеко от моста над Хлодной. Погруженный в размышления, я не заметил, что люди на мосту останавливаются, показывают куда-то и в сильнейшем возбуждении быстро расходятся. Только я собрался подняться по деревянным ступеням, как меня схватил за рукав знакомый, с которым мы давно не виделись.
– Что вы здесь делаете? – Он был очень взволнован, и, когда говорил, его нижняя губа тряслась, как у зайца. – Скорее идите домой!
– Что происходит?
– Через час начнется…
– Быть не может!
– Не может? – сказал он с горечью и нервно захихикал. Развернул меня к перилам и махнул рукой в сторону Хлодной. – Посмотрите сами!
По Хлодной под командованием немецкого унтер-офицера маршировал отряд солдат в незнакомой желтой форме. Сделав с десяток шагов, отряд останавливался, один из солдат покидал строй и оставался стоять в оцеплении вдоль стены гетто.
– Украинцы…
– Нас обложили! – скорее прорыдал, чем произнес мой знакомый, и, не прощаясь, сбежал по лестнице вниз.
В двенадцать начали выселять дома престарелых и инвалидов, а также обитателей ночлежек, где, как сельди в бочке, жили евреи, вывезенные из Германии, Чехословакии, Румынии, Венгрии и предместий Варшавы. После полудня уже везде висели объявления, извещавшие о начале переселения на восток всех неработоспособных евреев. Каждой имел право взять с собой двадцать килограммов багажа, запас еды на два дня и ювелирные украшения. Всех, кто способен работать, оставят на месте, в казармах, и пошлют работать на местные фабрики, принадлежащие немцам. От этой повинности освобождались только сотрудники еврейских общественных организаций и еврейской администрации.
Впервые такого рода сообщение не было подписано главой общины инженером Черняковым – он покончил с собой, приняв цианистый калий.
Так началось самое ужасное – депортация полумиллиона жителей Варшавы, казавшаяся настолько абсурдной, что в нее никто не мог поверить.
На первых порах эту акцию проводили по принципу лотереи. Окружали какие попало дома то в одной, то в другой части гетто, жителей по свистку сгоняли во двор, грузили на подводы и везли на Umschlagplatz – всех без исключения, независимо от пола и возраста, начиная со стариков и кончая младенцами. Там всех заталкивали в вагоны и отправляли в неизвестность.
В первые дни этим занималась исключительно еврейская полиция во главе с тремя палачами: полковником Шеринским, капитаном Лейкиным и капитаном Эрлихом.
Они были так же безжалостны и опасны, как немцы, и даже, пожалуй, отличались еще большей подлостью: найдя тех, кто вместо того, чтобы выйти во двор, прятался, они легко их отпускали, но только за деньги – слезы, мольбы и даже отчаянные крики детей оставляли их равнодушными.
Магазины были закрыты. Все поставки продовольствия в гетто прекратились, поэтому уже через несколько дней здесь начался повальный голод. Но для нас главная проблема была в другом – требовалось добыть справку о трудоустройстве. Это было важнее пищи.
Когда я хочу найти сравнение, наиболее точно характеризующее нашу жизнь в те трагические дни и часы, мне приходит в голову только одно – растревоженный муравейник.
Когда какой-нибудь безмозглый идиот принимается безжалостно топтать то, что возвели муравьи, те разбегаются во все стороны и мечутся в поисках выхода. Оглушенные внезапностью нападения или полностью поглощенные спасением потомства и своего добра, они кружатся на месте как отравленные и вместо того, чтобы бежать, по одним и тем же тропинкам все время возвращаются обратно – и гибнут, не в силах разорвать смертельный круг. Так и мы…
То, что было для нас трагедией, для немцев – доходным бизнесом. В гетто немецкие фирмы множились, как грибы после дождя, и каждая из них была готова предоставить свидетельство о трудоустройстве – конечно, за определенную сумму, достигавшую нескольких тысяч. Но эти цифры никого не отпугивали. У дверей фирм выстраивались огромные очереди, особенно на таких больших фабриках, как «Toebbens» или «Shulsz». Счастливчики, добывшие свидетельство о найме, прикрепляли к своей одежде небольшие карточки с названием организации, где якобы работали. Они надеялись, что это поможет им избежать депортации.
Я легко мог достать такую бумагу, но опять же, как это было с прививкой от тифа, только для себя одного. Мои знакомые, даже те, кто имел прекрасные связи, и слышать не хотели о том, чтобы сделать такие справки для всех членов моей семьи. Шесть бесплатных справок – это действительно было слишком, но заплатить за них, даже по самой низкой цене, я не мог. Мои заработки позволяли жить лишь сегодняшним днем – все, что я получал, мы тут же проедали.
Первый день выселения застал меня с несколькими сотнями злотых в кармане. Мое бессилие повергало в отчаяние, особенно когда я видел, с какой легкостью мои более богатые знакомые обеспечивали безопасность своих семей. Опустившийся, небритый и голодный, я с утра до вечера носился из одной фирмы в другую, умоляя сжалиться. Лишь через шесть дней, пустив в ход все связи и знакомства, мне как-то удалось добыть эти справки.
Примерно за неделю до начала выселения я в последний раз встретил Романа Крамштыка. Он исхудал, и было заметно, каких усилий ему стоило скрывать свою нервозность. Увидев меня, он обрадовался.
– Вы не в турне? – Он пытался шутить.
– Нет, – ответил я коротко. Мне было не до шуток. Я задал вопрос, который все тогда задавали друг другу: – Как вы думаете? Нас всех депортируют?
Он не ответил, только заметил уклончиво:
– Вы плохо выглядите! – И посмотрел на меня с сочувствием. – Вы все принимаете слишком близко к сердцу.
– А как иначе? – пожал я плечами.
Он улыбнулся, закурил, чуть помолчал и добавил:
– Вот увидите, в один прекрасный день все это закончится, – он обвел рукой вокруг, – ведь это бессмысленно…
Он сказал это с милой и немного беспомощной уверенностью, как будто бессмысленность происходящего сама по себе могла служить достаточной причиной для перемен к лучшему. Они и не наступили.
Все становилось только хуже, особенно когда к делу подключились литовцы и украинцы. Эти были столь же продажны, как еврейские полицаи, но на иной манер. Они брали взятки, а после этого сразу убивали тех, от кого получили деньги. Убивали в охотку: ради спорта или удобства в «работе», для практики в стрельбе или просто ради развлечения. Убивали детей на глазах у матерей и забавлялись, видя их отчаяние. Стреляли людям в живот, чтобы наблюдать за их мучениями, или выстраивали свои жертвы в шеренгу и, отойдя на расстояние, бросали в них гранаты, чтобы проверить, кто точнее кидает. Во время каждой войны на поверхность всплывают определенные национальные группы. Слишком трусливые, чтобы бороться в открытую, и слишком ничтожные, чтобы играть какую бы то ни было самостоятельную роль, – зато достаточно растленные, чтобы сделаться платными палачами при одной из воюющих держав.
В этой войне такую роль взяли на себя украинские и литовские фашисты.
В это же время платным агентам гестапо – Кону и Геллеру пришел конец. Видно, не все предусмотрели или скупость подвела. Они взяли на содержание только одно из двух центральных управлений СС в Варшаве и, как нарочно, попали в лапы тех, кто служил в другом. Предъявленные документы, выданные конкурентами из параллельного управления СС, только привели их в бешенство. Те не просто расстреляли Кона и Геллера, но еще приказали вызвать мусоровоз, и в нем, среди мусора и отходов, оба туза отправились через всe гетто в последний путь, к общей могиле.
Украинцы и литовцы перестали обращать внимание на свидетельства о трудоустройстве. Мои шестидневные усилия оказались напрасными. Нужно было действительно поступать на работу. С чего начать? Я пал духом. Целыми днями я валялся в постели, прислушиваясь к уличному шуму. Каждый стук колес по мостовой вызывал у меня панический страх. Это были телеги, на которых везли людей на Umschlagplatz – другие здесь теперь не ездили, – и каждая из них могла остановиться перед нашим домом, и в любой момент со двора мог долететь звук свистка. Я вскакивал с кровати, подбегал к окну и ложился снова. И опять бежал к окну. Из всей нашей семьи только я один демонстрировал такую позорную слабость. Может быть, именно потому, что только я, благодаря своей популярности, мог бы еще как-то спасти нас всех, и на мне лежал груз этой ответственности.
Родители, брат и сестры понимали, что бессильны что-либо сделать. Все свои силы они сосредоточили на том, чтобы держать себя в руках и создавать видимость нормальной жизни. Отец с утра до вечера играл на скрипке, Генрик занимался, Галина и Регина читали, а мать чинила белье.
Немцам пришла в голову очередная идея, как облегчить себе жизнь. На стенах домов появились объявления, что те, кто всей семьей добровольно явится для отправки на Umschlagplatz, получит буханку хлеба и килограмм мармелада на человека, причем семьи добровольцев не будут разлучены. Начался массовый наплыв желающих – тех, кто голодал или надеялся отправиться в неизвестность и пройти весь тяжкий путь, уготованный судьбой, вместе с близкими.
Неожиданно нам помог Гольдфедер. У него была возможность взять несколько человек на работу по сортировке мебели и имущества из квартир тех, кого уже депортировали из гетто. Работать надо было недалеко от места общего сбора на Umschlagplatz. Он взял меня с отцом и Генриком, а после нам удалось перетащить к себе сестер и мать, которая не работала вместе со всеми, а вела на новом месте наше домашнее хозяйство. Хозяйство весьма скромное: каждый из нас получал в день полбуханки хлеба и четверть литра супа, и главное было – постараться так распределить эту еду, чтобы обмануть голод.
Это была моя первая работа у немцев. С утра до вечера я таскал мебель, зеркала, ковры, нательное и постельное белье и одежду. Все эти вещи еще несколько дней назад имели своих хозяев, создавали неповторимый уют в чьем-то доме, принадлежали разным людям – с хорошим вкусом или лишенным оного, богатым или бедным, добрым или злым. Теперь эти вещи были ничьи, с ними обращались как попало. Иногда, беря охапку белья, я чувствовал нежный, слабый, как воспоминание, запах чьих-то любимых духов, да мелькали на белом фоне цветные монограммы. Впрочем, времени задумываться об этом у меня не было. Любое невнимание или минута промедления были чреваты не только болезненным ударом – палкой или подкованным сапогом жандарма, – но могли стоить жизни, как стало с теми молодыми людьми, которых расстреляли на месте за то, что они уронили и разбили парадное зеркало.