Текст книги "Миасская долина"
Автор книги: Владислав Гравишкис
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
– Пожалуйста. С удовольствием! – соглашается Григорий.
Несколько мгновений они молча смотрят в разные стороны. Силачев со скукой ждет, что еще скажет старик. Горюнов уныло завидует контролеру: сидит, как идол, на своем престоле-изоляторе и горюшка ему мало. Ни просить, ни кланяться! Вот жизнь у человека!
Вздохнув, Горюнов с укором спрашивает:
– Сердце у тебя есть, Алеша?
– Я не Алексей, а Григорий. Григорий Алексеевич, – наставительно поправляет Силачев.
Не мудрено и спутаться: у Силачева в цехе много прозвищ. Девчата зовут его Алексеем Ивановым – уж очень похож он на артиста, исполнявшего главную роль в картине «Падение Берлина». Такой же высокий, плечистый, с могучей шеей, с широким крупным и таким же курносым лицом. Одно отличает его от артиста – у Силачева нет левой руки. Потерял он ее в боях на Курской дуге. Поэтому-то он, большой и сильный, вынужден работать на сравнительно легкой должности технического контролера.
Те, кому приходится сталкиваться с Григорием по служебным делам, зовут его иначе: каменным идолом. Силачев непоколебим, когда приходится из потоков, текущих к сборочному конвейеру, удалять бракованные детали. Вырвать из его большой руки дефектную зубчатку труднее, чем, положим, слону пролезть в игольное ушко.
Горюнову это хорошо известно, но другого выхода у него нет, и он продолжает попытку:
– Ладно, Григорий, так Григорий. Сердце у тебя есть, Григорий Алексеевич?
– Неужели потерял? – Григорий озабоченно щупает левую сторону груди. – Нет, кажется, тут еще…
– Ты смехулечки свои брось! Брось, говорю! – сердится Горюнов. – Двенадцать ведущих опять в сундук закрыл?
– Закрыл.
– По какой причине?
– Искривление зуба.
– А ты проверил? Каждую проверил?
– Само собой. Не в бирюльки играю, а на производстве нахожусь, – на этот раз серьезно, даже с горечью отвечает Григорий.
Горюнов молчит. Можно, конечно, потребовать, чтобы проверил еще раз, но какой смысл контролеру врать? Искривление зуба – изъян явный и непоправимый. Шестеренкам одна дорога – в вагранку, на переплав. Безнадежное дело уговорить Силачева. Будь он на его месте – и он поступил бы так же. Но все же… И Горюнов устало говорит:
– Послушай-ка, Григорий Алексеевич… Гриша… Может быть, ничего, а? Может, отклонение – пустяк? Сойдет как-нибудь?
Силачев молча качает головой.
– Выдай, Гриша, а? Сам знаешь – положение серьезное. Сборка останавливается. Ты знаешь, что мне за это будет?
– Знаю, Михаил Фомич. И все же напрасный разговор…
– Эх, ты! Правильно народ говорит: каменный ты идол! – грустно произносит Михаил Фомич и уходит, сгорбившись и поникнув.
Силачев смотрит ему вслед. Жалко старика: ветеран завода, поседел в этих стенах, у этих станков, которые знает, как свою задубелую ладонь. Но делать нечего: прохлопали станочник и наладчик, недосмотрел кто-то из мастеров, а отдуваться придется старику – его смена. Нетрудно догадаться, что произойдет через полчаса: остановится сборка, побегут диспетчеры, мастера, появится всякое начальство. Будут требовать, ругать, угрожать всякими карами…
Но попробуй, поставь такие шестеренки в агрегат – размелют, раскрошат, разобьют все, сопряженное с ними, получится металлическая каша. И выхода следующей партии шестерен нельзя ждать раньше следующего утра. Процесс закалки длится двадцать четыре часа…
О себе Силачев не думает, хотя и ему предстоит кое-что пережить. Не привыкать! Он только кладет к себе поближе зубометр. Пригодится!
III
Директор Невзоров на заводе недавно. Многое ему не нравится здесь. Человек он опытный и знает: порядок наводить надо, но делать это без горячки, сильно и последовательно. А пока исподволь изучает людей…
Он шагает по механическому цеху и присматривается к спутнику. Не нравится, определенно не нравится ему добродушный лысый Школяр. Надо же умудриться выкинуть такую штуку – вместе со своей канцелярией переселиться на главный конвейер! И мусорную корзинку не забыл, канцелярская душа! Насмешил весь завод и теперь довольнешенек: большое дело сделал, сомкнулся с производством, поправил положение… А до сих пор не догадался узнать, почему задержаны двенадцать ведущих шестерен….
И еще этот работяга из технического контроля, о котором только и слышишь: Силачев задержал, Силачев не дает, не пропускает. Тоже деятель: в самые напряженные дни задержал ведущие. Сегодня 28-е число, а 31-е выходной день. План трещит, дорога каждая минута. Как хочешь, так и выкручивайся, директор.
Сконфуженный Школяр семенит на полшага от левого плеча директора. Директор взбешен, и лучше всего сейчас молчать: пусть перекипит! На Силачева нарвется – злость сбросит, тогда можно будет доказывать, что идея перебазироваться начальнику производства в цех не так уж плохо, скорее наоборот. А с Силачевым схватка будет – знает он этого верзилу, неприятная личность. Надо бы его убрать, поставить человека покладистей. Может быть, подсказать директору? Вот уж после схватки…
Шуршат кожаные пальто. В отделении тесно, полы пальто задевают маслянистые станины, и Школяр подбирает их, чтобы не запачкать. Невзоров идет прямо и решительно, даже не замечает, что делается с пальто. Школяру почему-то от этого становится не по себе: боже, как он зол, как зол!
На окованном стальными листами столе Силачев перебирает груду мелких шестерен. Он оглядывается на директора, на Школяра и опускает глаза, продолжая ловко орудовать единственной правой рукой.
– Фокусничаешь? – так же, как и Горюнов, начинает разговор Невзоров.
Подняв глаза, Силачев пристально смотрит на Невзорова.
– Здравствуйте, Иван Трофимыч. Что вы сказали?
Губы Невзорова смыкаются так плотно, кажется, что их и не стало на лице. Что это? Отпор? Насмешка? Или контролер в самом деле не расслышал? Смотреть на громадного Силачева приходится снизу вверх – тоже неприятно. Но как бы там ни было, парень прав: тон взят неправильный и его надо менять…
– Ну, здравствуй! – хмуро говорит Невзоров. – Что это ты тут выкаблучиваешь?
– Надо полагать, вы спрашиваете о ведущих, товарищ директор? Да, точно, пришлось закрыть дюжину – искривление зуба.
Как он возмутительно спокоен! И это подчеркнутое «вы»! Раздражение с новой силой охватывает Невзорова. Чинуша! Закрыл шестерни и хоть бы хны! Как будто его и не касается, что месячный план на волоске. Не слишком ли много на заводе людей, равнодушных к делу?
– Ты закрыл! – с силой говорит Невзоров. – А знаешь, что творится на сборке?
– Как не знать – штурмовщина в разгаре… – горько усмехается Силачев. И вдруг, блеснув глазами, в упор говорит Невзорову: – Не вам бы за шестеренками бегать, товарищ директор! Не мальчишка же вы, в самом-то деле!
Это звучит так неожиданно, что Невзоров не сразу может придумать, что сказать в ответ. Кажется, этот верзила совсем обнаглел: разговаривает с директором, как… как с мальчишкой. Что это такое, в самом деле? Так и не найдя ответа, он говорит самым язвительным, уничтожающим тоном, каким только может:
– Вот как! Неужели? Вы так думаете?
– Не один я так думаю – весь завод так думает. Месяц на исходе, пора готовиться к следующему, а о заделах никто не заботится, все за детальками бегают. Пройдет первое число – опять пень колотить будем, раскачиваться придется. Шаг вперед, два назад. Разве это работа?
Голос у контролера негромкий, но довольно раскатистый. Невзорову кажется, что слышат Силачева далеко, слышит весь цех, что станочники остановили работу и прислушиваются к этим горьким и обидным словам. Припоминается, что видел вот этого самого Силачева недавно на собрании партийного актива. Постукивая по трибуне единственной рукой, он критиковал заводоуправление, кажется, довольно резко. Почему-то тогда не обратил внимания, а теперь… Вот ему еще материал для выступления: директор, как мальчишка, бегает за шестеренками. Уж, конечно, не упустит случая, выступит. И будет прав! – неожиданно для себя признается Невзоров. Черт его дернул впутаться в эту глупую историю! Не черт, а этот вот – Школяр. Ну, погоди же!
– Прекратим разговорчики! – строго обрывает он Силачева, чтобы как-то выйти из глупого положения. – Откройте изолятор!
Силачев молчит. Потом с усилием спрашивает:
– Вы приказываете?
– Да. Приказываю.
Силачев смотрит на него тяжелым, свинцовым взглядом. Что ж, раньше бывало и это: старый директор приказывал открыть изолятор, брали бракованные детали и ставили в агрегаты. Считалось, что заводу выгоднее выпустить несколько заведомо дефектных машин, чем не выполнить месячный план. Не беда, если потом будет возврат агрегатов, посыплются рекламации: можно составить акты и продукцию заменить, а на рекламации – юристы отпишутся. Но ведь этот – новый человек на заводе. Неужели и он осмелится? Да что же это такое в самом деле? Ведь он выступал на партийном активе, говорил о высоком качестве, о чести завода. Неужели и этот директор такой же болтун, как и старый?
– Значит – приказано? – охрипшим голосом переспрашивает Силачев. Вот он, тот момент, когда надо собрать нервы в кулак!
– Да. Приказано, – сухо чеканит Невзоров.
Губы у Силачева побелели, под скулами заиграли желваки. Он медленно, очень медленно достает из кармана ключи и соображает: куда идти, когда унесут шестерни? В партком? Вряд ли там осмелятся призвать к порядку нового человека. В лучшем случае – пожурят, попеняют. В горком? Можно и туда. Вот что: напишет он прямешенько в Центральный Комитет, в Москву! Только когда понесут шестерни, надо потребовать, чтобы дали письменный приказ! Да, вот так и будем действовать, Силачев! Нервы, нервы собирай в кулак!
Силачев медленно орудует ключами. Школяр, оживившись, манит к себе стоящего неподалеку Горюнова:
– Парочку рабочих. Понесут на сборку шестерни. Быстро! – шепчет он ему на ухо. Ему хочется засмеяться: кажется, новый директор такой же смельчак, как и старый. Восхитительно поставил на место этого дылду. Надо подсказать, чтобы его вообще убрали отсюда – действует на настроение.
Изолятор открыт. Шестерни ровным рядком лежат на дне ящика. Они омеднены и кажутся отлитыми из червонного золота – так красив их желтоватый мерцающий блеск. Не верится, что эти прекрасные вещи – никуда не годный брак.
– Зубомер! – отрывисто командует Невзоров.
Он наугад вырывает из ряда одну ведущую, делает промеры и откладывает в сторону. Берет вторую, третью, четвертую. Потом отдает зубомер, долго и хмуро смотрит на загубленные детали.
Подходят двое молодых рабочих в черных фуражках с неснятыми еще значками ремесленного училища. Переводя глаза с Силачева на Школяра, со Школяра на Невзорова старший угрюмо говорит:
– Мастер послал. Шестерни велено отнести. – Никто ему не отвечает, и парень, помявшись, начинает ворчать: – Ни тебе заработку, ни тебе чего… Штурмовщина называется.
Дрогнув, Невзоров быстро оборачивается, так быстро, что рабочий оторопело делает шаг назад.
– Кто вызвал? – резко спрашивает директор.
– Я думал, Иван Трофимыч… мне показалось… – бормочет Школяр.
– Вы… – говорит Невзоров и умолкает: не в его привычках ругать подчиненных в присутствии посторонних. В конце концов тут руганью ничего не поправишь. Контролер прав – надо создавать заделы.
– Изолятор можно закрыть, Иван Трофимыч? – спрашивает Силачев. Теперь он с трудом прячет улыбку: кажется, все поворачивается в другую сторону. Не пойдет он пока в горком, не напишет письмо в ЦК…
Невзоров задумчиво осматривает огромную фигуру контролера, скользит взглядом по его пустому рукаву. Глаза у него теплеют: уж если придется кое-что поломать на заводе, то опираться надо на этаких вот кряжей. Они не подведут. Они помогут.
– Закрывайте! Да покрепче! А то ходят тут разные… граждане… А вы идите на места, ребятки! – кивает он рабочим.
Даже не взглянув на Школяра, он круто поворачивается и уходит.
Но Школяр не отстает, семенит у его плеча. Он полон недоумения, этот Школяр: почему вдруг такой поворот? Как теперь завоевать расположение директора? Вот несчастье!
– Иван Трофимыч, я хотел вам пояснить, почему приказал свои стол перенести на главный конвейер. Мне кажется…
– Вам кажется, что вы поступили умно?
«Нет, определенно не понравилось», – внутренне содрогается Школяр и пытается рассмеяться:
– А мы только попробуем, Иван Трофимыч. Испыток не убыток, как говорят в народе. Потом можно и обратно…
– Вот что, Школяр… – Невзоров останавливается и смотрит на Школяра такими глазами, что тот начинает ежиться. – Стол вы отправите обратно, это правильно. А сами… Сами останетесь здесь. Ну, там табельщиком, нормировщиком – присмотрите себе по способностям. Все. Можете меня не провожать.
Школяр остолбенело смотрит вслед директору. Стоит с минуту, не меньше. За спиной сигналит электрокар, но Школяр не слышит. Он подавлен и размышляет. Мыслей не так уж много, всего одна: что скажет жена? Боже, что скажет Люся? Как девочка гордилась, когда его назначили начальником производства. А теперь табельщик, боже!
Электрокарщица, девушка в лихо сдвинутом назад красном берете, из-под которого всем напоказ рассыпались мелкие золотые кудряшки, сигналит все более властно и нетерпеливо. И в самом деле, что это за тумба стоит на пути и мешает проехать? Пусть лучше убирается, пока не поддели «нечаянно» бортом электрокара!
И когда Школяр отстраняется, девушка, проезжая мимо, склоняется к его розовому лицу и кричит прямо в ухо молодым, звонким голосом:
– Больше жизни! Вы мешаете работать!
Очерки
МИАССКАЯ ДОЛИНА
1. Раздумье
Над вершинами гор всегда веет ветер.
Внизу, в долине – зной, духота. Даже пыль не поднимается над дорогой, дряблые листья висят неподвижно, как мертвые. А на голом, безлесном Чашковском хребте всегда прохладно, хорошо, просторно…
В летние вечера после работы Павел Михайлович любит подняться на вершину Чашковки. Выбирает среди скал местечко поудобнее, садится, закуривает и долго, часами рассматривает распростертую у ног зеленую долину. Словно кинжальный клинок, она пролегла среди горных хребтов с юга на север; город Миасс лежит на ее дне длинной узкой лентой.
Горы, точно окаменевшие волны, уходят вдаль. Темные, почти черные массивы хвойных лесов исчерчены прямыми, светло-зелеными полосами. Это поросшие травой просеки высоковольтных магистралей. Они пролегают через Урал вдоль и поперек, через горы, низины и болота.
В гуще лесов там и тут сверкают на солнце белоснежные каменные дома. Рабочие поселки цепочкой раскинулись вдоль долины. Растянулась цепочка на добрых тридцать километров – городок у автозавода, у завода электроаппаратов, Мелентьевского рудника, Тургоякских известковых карьеров, тальковой фабрики, Ильменского минералогического заповедника, железнодорожного узла.
Хрупкую горную тишину разламывает далекий и густой трубный звук – словно в огромный рог трубят. К повороту у Ильменского хребта подходит синий, в серебряных кантах могучий электровоз. Нарастает и звучным эхом отзывается в горах его тяжкий грохот – перестук сотен колес.
Грохот не успевает утихнуть, а из-за Ильмен несется новая волна гула – поезда идут почти непрерывно, рокоча в каменных коридорах ущелий, зажигая и гася красные и зеленые огни автоблокировки. Особенно напевно и мелодично поет в горах скользящая зеленой змейкой пассажирская электричка.
И вот пронеслись над долиной гулкие взрывы – рвут камень на известковых и тальковых рудниках, на карьерах строительного треста. Грохочут взрывы на берегах тихого, поросшего зеленью городского пруда – строители железных дорог пробивают в степи Башкирии стальную магистраль Миасс – Учалы. Шесть раз в сутки над долиной напевно звучат гудки и сирены заводов, возвещая начало смен и обеденные перерывы. В паузах между гудками на обширных заводских путях звонко перекликаются паровозики-кукушки, выводя составы с автомашинами и флюсами на южноуральские пути.
Ни днем ни ночью нет тишины в долине.
А когда-то все здесь было не так. Над долиной царила тишина. Глухая, дремотная, непроницаемая тишина, от нее ломило уши, тоскливо становилось на сердце. Редко-редко на дальней лесной дороге прогрохочет по клыкастым вершинкам скал старательская таратайка – знать-то, поехал на золотодобычу бородатый и хмурый золотоискатель. В горных ущельях кукушкой прокричит немудрящий паровозик «ОВ» – прокричит и надолго замолкнет, точно оробев от того, что нарушил вековечную тишину Долго, полчаса, а то и весь час, протукает в лесу топор, а потом с шумом и посвистом упадет на землю длинная, в десять сажен мачтовая лесина: видно, артель углежогов готовит себе на зиму теплый балаган.
Паша Пирогов воспитывался в строгой, старательской семье. С ранней весны до глубокой осени жил с отцом на старанье: возил золотоносный песок из шахты к ручью на промывку, качал рукоятку старого дедовского насоса, подавая воду на лоток, а то и сам спускался в забой, кайлил пески.
Только осенью, когда все застывало, они выбирались из лесу – обросшие и одичавшие от долгого безлюдья. Иногда – если летом фартило и набранных в кошель крупиц золота хватало на прокорм семьи до вешнего таяния снегов – Паша ходил в школу, построенную на базарной площади на жертвования купцов и разбогатевших золотопромышленников. А ранней весной – опять в лес.
Тускло, в дремотном прозябании, тянулась в то не так уж давнее время жизнь жителей Миасской долины. Но в ней, как и везде, росло, зрело невиданное. Долго зрело, и в 1917 году вырвалось на простор. Две силы – беднота и собственники сплелись в схватке не на жизнь, а на смерть.
Городишко был маленький, населения немного, достатки и семейное житье-бытье – все на виду, как на ладони, ничего не скроешь, не спрячешь от народного глаза. Должно быть, поэтому революционная борьба здесь проходила особенно яростно и непримиримо.
Кто-то из старателей, ездивших домой за хлебом, привез на стан известие: в городе восстание, белогвардейщина скинула советскую власть, идет жестокая расправа. На выезде из города беляки повесили шестнадцатилетнего красногвардейца Федю Горелова. Дрогнуло сердце у Паши: Федя был ему как бы братом. Ровесник, две зимы просидели на одной парте в школе.
Паша кинулся в город. Успел к Фединым похоронам. Четверо мужиков медленно несли по длинной, обсаженной тополями аллее соединявшей город с зеленым кладбищем, тесовый гроб с телом замученного мальчика. Народу было человек десять, самая близкая родня. Обочь дороги шел коренастый белогвардейский офицер. Он был при шашке. Та стукалась ему о пятки, офицер то и дело отталкивал ее ногами, словно лягался на ходу.
С крыльца кладбищенской сторожки похоронную процессию внимательно и даже как-то озабоченно осмотрел церковный поп – благообразный толстячок с львиной гривой до плеч. Взглянул на офицера. Тот осклабился: дескать, не тревожься, батюшка, ничего такого-этакого не позволим.
Как погиб друг? Слушал Паша рассказы, и перед ним возникала трагедия, происшедшая у подножия горы Моховой. Форсированным маршем возвращался в Миасс красногвардейский отряд, ходивший в Златоуст помогать тамошним пролетариям обуздать восставшую против советской власти чехословацкую часть. Торопились красногвардейцы. Знали, что миасская буржуазия воспользовалась их отсутствием, подняла восстание. Надо было спешить.
Навстречу красногвардейским отрядам вышел отряд белогвардейцев. Подле Миасса, у Моховой горы, завязался бой. Перевес вначале был на стороне красных, и они сильно потеснили беляков. Но в это время из города выступила мятежная чехословацкая часть, из Кундравов прискакала казачья сотня. Силы стали неравными. Красногвардейские отряды начали отходить за гору.
Как дело развернулось дальше, Паше точно установить не удалось. Видно, кто-то из бойцов остался прикрывать отход отрядов, и среди них был Федя. Случайно ли, или, может быть, увлеченный боем, Горелов перестал следить за обстановкой и остался один перед многочисленной ордой противника.
Паша ясно представлял себе, как все это происходило там, на густо поросшей лесом Моховой горе. Вот Федя, укрываясь за валунами, которыми усыпана Моховая гора, прячась за стволы сосен, бьет и бьет из горячей винтовки по наседающим врагам, не давая им продвинуться вперед. Но их много, они охватывают гору широким полукольцом. Кольцо сжимается, вот-вот Федя будет окружен со всех сторон.
Он пытается вырваться из окружения, сбегает по склону Моховушки, выбегает на Златоустовский тракт, мчится, к мосту через бурливую, но мелководную речушку Черную.
Отсюда, укрывшись под настилом моста, Федя бил по врагам из винтовки. Сколько времени шел этот бой – кто знает! В конце концов беляки в двух местах перешли речку вброд и замкнули кольцо. Они появились на мосту, все еще не решаясь спуститься вниз, туда, где затаился мальчик. Федя слышал их осторожные шаги. В щели настила просунулось несколько винтовочных дул. Пули ударили в воду, подняв вокруг тяжелые каскады брызг. Стрелявшие наугад белогвардейцы прислушивались, все еще не решаясь спуститься вниз, в подмостье.
А Федя, прижавшись к береговому откосу, куда не доставали пули, бледный, мокрый, грязный, стоял неподвижно, сжимая в руках горячую, но бесполезную винтовку. Уже обыскан вещевой мешок, вывернуты карманы, но патронов – ни одного! Федя вынул затвор, забросил винтовку в одну сторону, а затвор – в другую сторону речки, стремительно и равнодушно катившую свои воды.
Он огляделся. Саженях в двадцати ярко зеленел густой тальник. За ним виднелись мшистые береговые скалы и стеной рос сосновый молодняк. «Добежать бы только туда!» – подумал мальчик и тотчас метнулся из-под моста. Стоявшие на мосту бандиты, казалось, только и ждали этого – на плечи Феде спрыгнуло двое солдат. Они все покатились в воду, Федя был пленен.
Он был один, беспомощный, со связанными руками, среди толпы озлобленных белогвардейцев. Его ругали и били. Потом повели в город. Избитый, измученный Федя, глядя на всех воспаленными, горящими глазами, страстно обличал врагов, бросал им в лицо правду. Это окончательно взбесило бандитов. Они не довели его до Миасса – повесили на одном из пригорков, недалеко от родного города героя.
Молчал Паша, слушая рассказы о гибели друга. Захотелось и ему встать в ряды бойцов, но как подступиться к этому делу – не знал. Ему было всего шестнадцать лет.
Белогвардейцы не унимались. Почти в каждом доме стояли казаки. Днем спали, а ночами уходили на свои темные дела. На берегах озера Ильмень, – там сейчас известная всей стране туристская база, – на глубоких разрезах между станцией Миасс-2 и городом раздавались выстрелы: расстреливали руководителей Миасского Совдепа и членов немногочисленной ячейки РСДРП(б). Расправа была беспощадной. Но все затмило зверство, совершенное белобандитами на Тургоякской дороге, неподалеку от озера Кисы-Куль.
Верстах в двадцати от Миасса, на берегу озера, стоит большое старинное село Тургояк. В июне 1918 года в Тургояк вошла большая партия арестованных, конвоируемых казаками. Это были рабочие с концессионного медеплавильного завода английского хищника Лесли Уркварта в Карабаше.
Карабашские шахты и заводы славились каторжными условиями труда. Революционное кипение здесь было велико, поэтому и расправа белогвардейских властей была особенно свирепой. Хватали всех: и молодых парней, и подростков, и женщин, и старых шахтеров. Набралось 96 арестованных. Их повели в Миасс на суд и расправу.
В Тургояке партия остановилась на отдых. Арестованным не дали даже воды. Конвоиры по очереди ходили в дом кулака Шишкина и возвращались навеселе. Там, в этом доме, и было задумано черное дело.
Под вечер партия вышла из Тургояка. Медленно прошли около пяти верст. За темной лесной стеной всеми цветами радуги пылал закат, в лесу царил полумрак. Со скрытого соснами озера Кисы-Куль потянуло прохладой. Цокали на каменистой дороге копыта казацких коней. Порой свистела плеть и хриплый голос покрикивал: «Шевелись, краснопузые! Шире шаг!»
И вдруг в спокойной лесной тишине резко прозвучал выстрел. Голос в конце колонны истошно завопил: «Начинай, казаченьки! Бей красну сволочь!» Началось избиение безоружных, беззащитных людей. Их рубили шашками, пристреливали из наганов и карабинов. «В шахту загоняй!» – скомандовал все тот же голос.
Казаки, сгрудив людей в одну кучу, топча их конями, погнали в сторону от дороги, где зияло устье глубоких шахт – когда-то здесь были горные выработки. С криками ужаса падали обезумевшие люди в непроглядную темноту.
Скоро все было кончено. Казаки сбросили в шахту тех, кто был застрелен и зарублен, и уехали в Миасс. На другое утро на старые шахты набрели тургоякские ребятишки. Из-под земли, из темноты доносились протяжные стоны. Перепуганные ребята не решились рассказать взрослым о своей страшной находке. Узнали об этом лишь через несколько дней. Некоторые жители тайком, прячась от кулацких глаз, пробирались к шахтам. Там уже царила тишина.
Тотчас после того как колчаковцев вышибли из Южного Урала, толпы людей из Миасса, Тургояка и Карабаша двинулись к заброшенным шахтам… 96 гробов стояло на поляне у шахт.
Караван с гробами двинулся в Карабаш. Паша вернулся в Миасс и в тот же день записался добровольцем в Красную Армию, громившую врагов уже где-то под Омском. Его подучили и дали пулемет «Максим». Не один десяток ненавистных колчаковцев был скошен огнем смертоносной машины. Он готов был их истребить всех до единого – так велика, неизмерима была ненависть к врагам трудового народа.
Так закалялась сталь. Так закончилась юность…
…Легкая улыбка трогает губы Пирогова: вспомнилось возвращение из Красной Армии. Приехав в родной Миасс, Паша должен был прежде всего встать на учет… в бирже труда. Да, в самой настоящей бирже труда. Безработица! Теперь кажется смешным и невероятным – ходить без работы. Но безработица тогда была в стране, Паша испытал ее на себе.
В конце концов все устроилось: поработал Пирогов на золоте, а потом перешел в термический цех напилочного завода и сразу же стал одним из активистов заводской партийной организации. Пришел он с войны совсем не таким, каким ушел. За несколько лет армейской жизни прошел большую выучку. Он даже был выбран секретарем заводского партийного бюро.
Что и говорить – нелегко пришлось работать. Дневал и ночевал на заводе. Жена, бывало, всплакнет от огорчения, а он ей все свое: «Вот уж поднимем завод, тогда и полегче будет!»
Завод был старый, рижский, бывший «Саламандра». Спасая свое имущество, фабрикант Томас Вирт вывез его из фронтовой полосы в Самару и там распродал по частям: одну в Ижевск, другую Златоустовскому горному округу. Свезли оборудование в Миасс. Рабочие-латыши приехали вместе с заводом и в 1916 году начали ставить его на берегу миасского пруда, в зданиях заброшенного медеплавильного завода. Там и работал заводишко помаленьку до конца гражданской войны.
После гражданской войны стали налаживать работу завода, а тут новая беда – почти все рабочие-латыши пожелали вернуться на родину, в Латвию. Осталось предприятие без кадров, без специалистов. А напильники-то нужны! Страна поднималась из разрухи, и такой рабочий инструмент, как напильник, был нужен в первую очередь. Вот и боролись с трудностями: готовили кадры, строили новые помещения, добывали новое оборудование, улучшали старое.
И пошел напильник с миасского завода! Счет велся тогда на дюжины, и запомнились две цифры: в 1923 году выдали 30 тысяч дюжин, а через пять лет, когда завод встал на ноги, – уже 350 тысяч дюжин. Вот куда махнули!
И напильник выдавали добрый, качественный. Павлу Михайловичу припомнилось, с каким нетерпением ждали результатов устроенного в Москве «соревнования напильников». При 2 тысячах ходов на станке Герберта миасский напильник опилил 14 сантиметров металла, английский – 11, луганский – 9, костромской – 8, американский – 7 сантиметров. На последнем месте оказался ижевский напильник.
Даже сейчас, много лет спустя, охватывает Павла Михайловича чувство особенного, горделивого удовлетворения: вот когда оно началось, это великое соревнование с хваленой заграницей! А теперь уже и третий спутник летает в небесах – вчера его наблюдал, с горы-то особенно хорошо видно. Проплыл так величаво и гордо, что и не сразу поверишь, что плывет в небе создание человеческих рук.
Потом Пирогов работал инструктором райкома партии. Стало виднее все, что свершалась в родных местах. Старый знакомец, бывший старатель, управляющий комбинатом Союззолото Михаил Александрович Шереметьев работал с большим размахом, как того требовали партия и правительство. На прииски и рудники пошли машины, да такие, что опытному в золотодобычных делах Пирогову оставалось только руками разводить: на всю эту механизацию, пожалуй, и песков не напасешься. Драги, например…
Дражные понтоны клепали на берегах двух прудков. Их было много разбросано вокруг Ленинского прииска. Это были невиданных по тем временам размеров посудины, и старатели всех приисков съезжались посмотреть на такое чудо золотодобывающей техники. На спуск первого дражного понтона поехал и Павел Михайлович. Тяжелая железная чаша скользнула по чем-то смазанным стапелям, широкой грудью, раздвинула вспенившийся вал воды и закачалась на середине прудка), чуть ли не на полметра подняв его уровень. На берегах люди кричали ура, кидали вверх шапки, качали инженера – молоденького паренька, строителя драги.
Потом он увидел драгу уже в работе – белую, как лебедь, горделиво плававшую у берега прудка. Цепь черпаков кромсала песчаный берег, тащила пески в свое гудящее металлическое чрево, перемывала их там, пустая порода сбрасывалась назад, на шлюзах оставались крупинки золота. Вместе с прудком она медленно двигалась среди укутанных в зеленую пену березняка невысоких холмов – последних отрогов Урала. За лето драга продвигалась вперед чуть ли не на километр и обрабатывала миллионы тонн песка. Тогда это казалось настоящим чудом.
С гор к драге шагали столбы, неся на себе тугие, золотящиеся на солнце струны высоковольтных магистралей. Пучок толстых черных кабелей змеей вползал на борт драги. Вот тогда и появились впервые в этих местах светло-зеленые ленты – просеки, которые теперь так много рассекают темные лесные массивы. Даже с Волги, с Куйбышевской ГЭС, прошагали в Миасс высоковольтные опоры. Вон они тянутся по склонам безлесной Чашковской горы, уходят в бескрайнюю степь Зауралья.
Примерно в тридцатых годах самоучка-механик Н. В. Хренов на склоне Ильменского хребта подле станции Миасс поставил бегунную чашу кочкарского типа. Закрутились бегуны, загрохотали, но мололи они на этот раз не золотоносную руду, а мягкую тальковую породу. Так вот и стала работать первая в Советском Союзе тальковая фабрика. Кое-кто посмеивался – кому, мол, нужна эта детская присыпка? А вот понадобилась – появилась в стране такая промышленность, что уже и обходиться не могла без талькового порошка. Развернулось дело, начатое Хреновым. Теперь это большое предприятие союзного значения, и никто уже даже не помнит, что началось все с пары бегунов. Вот она, белокаменная, вся опушенная мягким порошком, стоит посреди станционного поселка. Так и бросается в глаза тем, кто приезжает в Миасс.