355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Крапивин » Золотое колечко на границе тьмы (сборник) » Текст книги (страница 9)
Золотое колечко на границе тьмы (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:48

Текст книги "Золотое колечко на границе тьмы (сборник)"


Автор книги: Владислав Крапивин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Игра была все та же, мушкетерская. Потому что в клубе железнодорожников шел новый фильм «Железная маска». Не тот, который знают нынешние зрители, а односерийный, черно-белый. Трофейный. Это была суровая кинокартина – с жестокими схватками, жгучими тайнами и страшными приключениями. Оттого, что она такая зловещая, ее, наверно, и не стали показывать в главном кинотеатре, а пустили в стареньком деревянном клубе рядом с вокзалом. Мы клянчили дома трешки, по нескольку раз выстаивали фантастические очереди за билетами и, наконец, замирали в душном кинозале под стрекочущим пыльным лучом…

В этой картине мушкетеры были настоящие. И по-настоящему гибли в конце фильма. И то, что их приемный сын становился королем Франции, нас мало утешало. Утешения мы искали в собственной игре, на ходу переделывая судьбу героев. Сначала игра была как игра.

С мальчишками на той улице, куда мне пришлось переехать, я не очень дружил, но на этот раз все шло хорошо. Пока не присоединилась к нам компания с улицы Зеленая площадка, из-за лога. Этой компании не нужны были выдумки и тайны. И дуэльных правил они не признавали. Вместо улыбок – ухмылки, вместо честной боевой атаки – тупой и злобный напор. Все чаще бой на мечах и шпагах грозил перейти в драку. Предводитель по кличке Пупырь искал причины, вспоминал давние уличные и школьные споры.

И. вот однажды этот Пупырь прижал меня к стылому глинистому обрыву, когда обе воюющие армии скатились из переулка в лог. Пупырь крутил над головой ветвистую корягу и орал:

– Разойдись, гады! Черепушки снесу!

И все разбежались. А я застрял в сухом репейнике под обрывом. Пупырь занес корягу и гаркнул:

– А ну, бросай свою саблю, гнида!

Он был крепче меня, а главное – нахальнее и неизмеримо злее. Это была какая-то безоглядная, необъяснимая злость. Я оказался беспомощным перед его остервенением. В стеклянно-прозрачных глазах Пупыря не было ничего, Кроме готовности махать и бить. И на пухло-гладком, как громадный рыбий пузырь, лице ни намека на улыбку.

– Ну!! – снова надрывно заорал Пупырь. Мой сосновый клинок ничего не смог бы поделать с его сучковатой корягой.

– На, подавись, – всхлипнул я и бросил шпагу к разлапистым кирзовым сапогам Пупыря. Он довольно ухмыльнулся. И велел:

– А теперь уматывай отсюда!

Я, глотая слезы, пошел через бурьян и репейники мимо шеренги врагов. И мимо «своих» – тех, кто должен был меня защитить. Они не защитили, они стояли и тоже усмехались. Правда, кисло как-то усмехались и поглядывали кто по сторонам, а кто в землю. Они тоже боялись Пупыря и были рады, что он их не тронул, унизил только меня. В ухмылках они прятали страх и стыд за это неожиданное перемирие. Они делали вид, что не опасаются Пупыря, а просто уважают его: как он здорово расколошматил своего противника!

В конце концов. Пупырь был «ихний», с соседней улицы, а я чужак, недавно появившийся в этих местах. Да к тому же «книжный мальчик» со всякими «загибами в черепушке»…

Целую неделю я мучился оттого, что бросил шпагу. Пытался оправдаться, доказывал себе, что была уже не игра и что Пупырь с дружками просто излупил бы меня, если бы я не сдался. И дело тут не в страхе. Просто я был не готов к такой войне. «Вот если ты играешь в солдатиков, – говорил я себе, – и вдруг на тебя из-за угла выезжает настоящий танк, тогда что? Бах-бах в него из бумажной пушки?»

Такие рассуждения слегка успокаивали меня. Но ненадолго. Во-первых, Пупырь был не танк, а просто мелкая шпана. Во-вторых, когда я вспоминал желтый новенький клинок у его заскорузлых сапожищ, меня мутило от стыда.

И я даже обрадовался, когда через неделю Пупырь повстречал меня у продуктового магазинчика на углу Ямской. Он повстречал и, конечно, «прискребся»:

– Ну чё, «дыртанян»? Еще будешь воевать с нашими? Как дам сейчас – были шарики на лбу, станут знаешь где?

Я сказал ему, кто он есть и куда должен идти. Причем сказал не на языке «книжного мальчика». Пупырь обрадованно засопел и пнул по моей сумке, где лежала буханка и пакет с маргарином. Я, захолодев от ненависти, поставил сумку и с размаху ударил головой в ненавистную Пупырью рожу. Пупырь увернулся. Я врезался головой в толстенный тополь. Шапка смягчила удар, но последние ниточки страха от этого удара во мне лопнули. Я вцепился в Пупыря, и мы скатились в канаву у деревянного тротуара.

Что ни говорите, а справедливая ярость придает сил! Скоро я сидел на Пупыре. Даже и тогда я помнил, что лежачего бить нельзя, зато, всхлипывая от счастья, кормил этого гада, кормил, кормил мерзлой травой и твердыми земляными комками. Пока он не завыл…

О славной для меня битве скоро узнали все пацаны из окрестных дворов. И я чувствовал большое облегчение. Но не полное. Конечно, я этой дракой кое-что изменил в своей жизни, кое-как искупил тот позорный случай в логу. Но в глубине души я понимал, что мне просто повезло. Не каждый раз и не всякому человеку, если он струсил и бросил оружие, удается исправить это. Может просто не хватить времени. Особенно если это не игра…

А с теми ребятами я больше не имел никакого дела. Я снова стал уходить на улицу Герцена, в старый двор, где жили друзья детства. Здесь тоже бывало по-всякому: случались драки, обиды и затяжные ссоры. Но были здесь и незыблемые правила мальчишечьей жизни: игра – это игра; а если драка, то голыми руками и один на один. И главное – не без причины, а если уж очень накипело. 3десь могли отобрать или даже стащить самодельный пистолет или рогатку, но никому бы в голову не пришло отнимать копейки или купленную игрушку. Здесь твердо знали, что нельзя нападать сзади, бить лежачего, жадничать, хвастаться обновками и бросать человека в трудную минуту. Знал» все, в том числе и такие люди, которых сейчас бы наделенные педагогическим опытом взрослые назвали «трудными подростками».

Несколько человек сражались на лужайке шагах в двадцати от меня. Потом шум битвы приутих. Бойцы разбрелись. Один оказался почти рядом со мной. Тоже присел на камень, положил на колени меч, подпер ладошками кудлатую голову.

– Роська!.. – окликнул я.

Он вскочил, подбежал. Заулыбался:

– Здравствуй… Гуляешь?

Я кивнул, подвинулся на камне. Четвероклассник Роська. Вихрев, горячий от недавнего боя, сел рядышком, сунул голову мне под локоть. Потерся ухом о мои ребра.

Роська – человек удивительно ласковый и абсолютно бесстрашный. Мы познакомились с ним пять лет назад и часто разговаривали о жизни. Иногда Роська устраивался рядом, как мурлыкающий котенок, и рассказывал свои детсадовские тайны. А потом срывался с места и заставлял меня обмирать от страха: он так скакал и носился по кручам над морем, что у меня звенело в голове. А он хохотал… Он и теперь такой же, только подрос.

Я улыбаюсь про себя: «Роська-под-рос…»

Настоящее имя у него Юрий, Юрик. А Роська – это от прозвища Юрос. Юрос-матрос. Прозвище появилось как раз в те дни, когда мы познакомились. Отец – в то время старпом большой крейсерской яхты – взял Юрку в небольшое воскресное плавание. Было солнечно и ветрено, яхту хорошо покачивало. Кое-кто из гостей скоро полег по бортам и свесил головы к воде; А шестилетний Юрка носился по яхте, как мартышка, – по палубе, по рубке, по релингам, вантам и гику. Отец несколько раз гаркал на него: успокойся, мол. Наконец Юрка притих. Вернее, его вообще не стало. Нигде. Неожиданная тишина встревожила экипаж. Несколько человек быстро осмотрели помещения. Не было Юрика. Отец побледнел.

Яхту круто положили на обратный курс, по волнам зашарили бинокли. Отец кинулся еще раз обыскивать кубрики и рубку – на всякий случай. И вот в носовом кубрике он услышал сдавленный писк.

Юрка застрял наверху двустворчатого шкафчика-рундука. Он заклинился между верхней крышкой и палубной балкой – бимсом. Звать на помощь он не хотел, чтобы не уронить авторитет.

Папа Вихрев выволок непутевого мореплавателя из щели, медленно и глубоко вздохнул и дал ему увесистого леща по тому месту, которое на корабельном языке именуется «транец».

Юрка потер пострадавшую часть тела и ушел на нос палубы. Там он с полчаса сидел, зыркая негодующими очами. Бородатый шкипер дядя Гриша сказал ему:

– Что, Юрос-матрос? Поимел от старпома педагогический момент?

Юрка демонстративно отвернулся. Но прозвище к нему прилипло сразу и намертво…

Внешне Роська – чертенок, состоящий из косматой головы, острых локтей и коленок и нескольких десятков синяков и ссадин. У него во дворе есть сосед – Андрюшка Сажин. На Роську он совершенно непохож – кругловатый, медлительный, тихий и на первый взгляд даже трусоватый. Казалось бы, чего общего? Но с самого начала школьной жизни они друзья-приятели, хотя и ссорятся иногда.

А если не ссорятся, то всегда вместе.

– Что Андрюшки не видать? – спрашиваю я. – Опять чего-то не поделили?

– Его из дому не выпускают, – вздыхает Роська. – Нам теперь втроем приходится воевать против четверых… Сейчас у нас перерыв…

Трое против четверых – это вам не шуточки. Я спрашиваю с сочувствием:

– Почему не пускают? Двойку схлопотал?

– Синяк он схлопотал под глаз, – объясняет Роська. – А бабушка его ни в чем не разобралась и сразу: «Больше на – улицу никогда не пойдешь!»

Для Роськи синяк – дело обычное. Но для Андрюшки…

– Как он ухитрился?

– Да вот так… Подрался с писателями…

– Что-о-о?!

– Ох… – До Роськи доходит, что я тоже имею отношение к писательской профессии. Он виновато ежится у меня под боком и торопливо объясняет: – Это не такие писатели. Это те, кто всякую ерунду на стенках пишет, мы их так зовем. Ты не обижайся…

Я все-таки слегка обижаюсь и говорю, что можно было бы придумать другое название. Роська обещает подумать.

– А что за драка была? – интересуюсь я, потому что знаю: Андрей не из тех людей, которые прут на рожон.

И слышу такую историю.

В квартале отсюда есть памятник артиллеристам береговой обороны. Это оставшийся от военных времен бетонный капонир и два корабельных орудия. Вчера три каких-то балбеса (класса из шестого!) полезли к орудиям и начали писать на щитах названия джинсовых фирм: и всякую другую ерунду. Андрюшка Сажин и еще двое ребят как раз играли там и увидели такое дело. Андрюшка первый увидел. И кинулся первый…

Он не стал вести разговоров про то, что надо уважать памятники, историю города и тех, кто здесь воевал. Не было на это у Андрюшки ни умения, ни времени. Он просто заорал:

– А ну пошли отсюда, гады! Это наши пушки!

И он был абсолютно прав. Пушки в самом деле его. И всех ребят, которые там играют и которые знают про то, как громили фашистов защитники города. Для того пушки и поставлены, чтобы ребята играли и помнили. И балбесы с мелом кинулись прочь, хотя один и успел вляпать Андрюшке по глазу.

Мне в голову приходит наконец простая догадка: Роська знает эти подробности явно не понаслышке. Эту догадку я высказываю вслух, и Роська со вздохом соглашается:

– Ага… Рубашка немного порвалась тогда…

– А мама как отнеслась к этой истории?

– С пониманием, – скромно говорит Роська. – Она ведь у меня справедливая… Ой, вон она идет!

В сумерках уже трудно разглядеть прохожих, но кто же не узнает свою маму!

Роська срывается маме навстречу. Я тут же убеждаюсь, что она действительно относится к сыну с пониманием, но понимает кое-что по-своему.

– Ты что, еще дома не был после школы? – спрашивает она, уклоняясь от излишне горячих объятий.

– Нет, я был… маленько.

– Так «маленько», что не было времени переодеться? Так и носишься с часу дня до вечера?

Роська в самом деле «носится» в школьной рубашке, даже галстук не снял. Он озабоченно переступает тощими ногами в съехавших светлых гольфах. Потом быстро оглядывается на меня. Но я отодвигаюсь в полный мрак – под ветки акации с громадными высохшими стручками (они тихонько скрежещут, как жестяные). Роськина мама – человек настроения, под горячую руку может попасть и мне. А потом нас обоих с Роськой загонят домой. Его – готовиться к школе, меня – пить чай.

– Ты хотя бы пообедал? – спрашивает мама Роську строго, но без особой надежды.

– Ага. В школе…

– А уроки?

– Я сделал. Тоже еще в школе,

– Все?

– Ага. Почти…

– Ах «почти»! Кстати, почему Клавдия Ивановна опять зовет меня завтра в школу? Мне звонили…

– Ой, это не из-за меня! Это в родительский комитет насчет ремонта…

– Знаю я этот ремонт. Ну-ка марш домой.

– Мам…

– Что «мам»? «Мам» за тебя будет делать домашние задания?

– Ну, я же скоро! Мы сейчас додеремся!.. А то нас и так трое! Ну, ма-ма… Ты у меня хорошая… – Он умеет мурлыкать и подлизываться.

– Нечего тут ворковать. «Хорошая»…

– Мамочка, ну всего пять минут…

Роська знает, что, где пять, там и пятнадцать. А там и полчаса. Мама это знает не хуже его. Она из тех мам, которые в свое время вместе с мальчишками рубились на деревянных мечах. Но, с другой стороны, уроки. Это дело первостатейной важности. Сначала уроки, потом уж забавы, кто этого не знает? Кто с этим спорит?

Но для Роськи и для других мушкетеров предстоящий бой – не забава. Это очень важное дело, это их сегодняшняя боевая жизнь. И не может он уйти, бросить друзей. Тем более что их тогда останется двое против четверых!

– Учти! Через пятнадцать минут быть дома, – говорит мама, зная, что через полчаса придется выходить на балкон и включаться в перекличку:

– Роська! Сколько можно звать!

– Шурик, домой!

– Алексей! Тебя на аркане тащить?

– Дима! Я сейчас пошлю за тобой папу!

(А цикады – все громче, а луна – все выше и ярче…)

Но это будет еще через целую вечность – через полчаса, а то и больше. А пока с дальнего края площадки несутся боевые кличи: кончилось перемирие между гвардейцами кардинала и мушкетерами де Тревиля. Роська сует под мышку зазубренный клинок, поддергивает гольфы – тем же движением, каким д'Артаньян поддергивал перед схваткой ботфорты, – распрямляется и… гибкой пружиной срывается с места.

И… нет, я не ошибся! Вдоль каменного белого забора туда же мчится еще один боец – толстоватый, запыхавшийся, но полный боевого рвения. Андрюшка вырвался на волю!

Он спешит и с размаху натыкается на прохожего. Точнее – на прохожую. Я слышу раздраженный и какой-то жирный голос:

– Что вы тут носитесь! Некуда ступить, только и мельтешат под ногами!

Хозяйки голоса почти не видно, однако я представляю крашеную даму с кошелкой и тяжелыми серьгами. Такая ни в каком детстве не сражалась на мечах.

– Играть, что ли, нельзя? – огрызается Андрюшка.

– Нашли где играть! На улицах! Я вот скажу родителям, я их знаю!

– А это не ваши улицы! – отвечает Андрюшка, рискуя заработать новые неприятности.

– А чьи? Твои? Собственник какой! – возмущается дама.

– Наши! – отвечает Андрюшка, убегая.

И он опять прав. Их эти улицы – его, Роськины, их друзей. Всех хороших людей. За этих людей дрались здесь в давние времена защитники Шестого и Седьмого бастионов. За них сражались артиллеристы береговой обороны – те, кому стоит неподалеку памятник. За них воевала армия генерала, чье имя носит ближняя улица. Для того, чтобы нынешние дик-сэнды, том-сойеры и д'артаньяны могли по вечерам сражаться на улицах деревянными мечами. Деревянными – пусть.

И как было бы хорошо, если бы на всем белом свете осталось только такое оружие. И одна только армия – вечная мальчишечья Армия Деревянных Мечей.

  МОКРЫЕ ЦВЕТЫ

Этот рассказ я начинаю писать неожиданно для себя. Сейчас 9 мая 1984 года, около четырех часов дня. За окном такое весеннее сверкание, такой солнечный праздник, что я говорю:

– Женя, дай листок и карандаш.

Хочется остановить и навсегда запомнить эти минуты.

Мы с женой и младшим сыном Лешкой в гостях у моего друга Евгения Пинаева – моряка, художника и.писателя. Пока женщины звенят в большой комнате посудой, пока Лешка разглядывает африканские раковины, чучело акулы и метровую недостроенную модель фрегата, Женя на расхлябанной своей машинке торопливо достукивает рассказ «Голубой омар». На него накатило вдохновение, как накатывает иногда на любого автора, и он знает, что эти счастливые моменты упускать грешно.

Женя не глядя протягивает мне лист и кивает в сторону громадного, перемазанного красками письменного стола: карандаши там, не знаешь, что ли?

Я подхожу к столу. Большое окно теперь совсем близко, весна как бы обнимает меня. День Победы пришел в торжественном блеске солнца. День Победы и День освобождения Севастополя. Сорок лет назад, ровно за год до окончания войны, словно предсказывая этот неизбежный день, моряки в освобожденном Севастополе подняли над обугленной Графской пристанью наш военно-морской флаг. Сегодня у севастопольцев и у тех, кто как-то связан с этим городом, двойной праздник. Вечером над улицами и бухтами загремит и расцветет особенно яркий, ликующий салют.

Я столько раз видел севастопольские салюты, что сейчас все представляю до мелочей. Представляю последнюю минуту ожидания праздника. Вот-вот раздастся первый залп, и небо немыслимо расцветится, и вода отразит это буйное огненное торжество. Боевые корабли, что вытянулись в линию на рейде, зажгут иллюминацию и как бы нарисуются желтым пунктиром лампочек. И восторженные крики тысяч севастопольских мальчишек взлетят над всеми кварталами. А пока тихо-тихо. Примолкли люди, стоят толпами на крутых берегах и склонах холмов, на причалах и на парапетах Приморского бульвара. Неярко мерцают огоньки Северной стороны.

Деловито мигает красный маяк на равелине у выхода из бухты. А луна, большая и яркая, ярче всех огней, раскидывает желтые зигзаги на черной воде.

Совсем как на Жениной картине, что висит слева от окна.

Картина эта называется «Севастопольский вальс». На ней – ночь, огоньки на берегу бухты. Громадный силуэт крейсера или авианосца с очень выгнутым и срезанным вверху форштевнем. Над тупым срезом форштевня и над крыльями боевой рубки – неяркие сигнальные лампочки. И вообще все огоньки на картине скромные, неяркие. Спокойные. Зато луна – сильная, сияющая. Она прорвалась сквозь темные клочкастые облака и разбросала по зыби отражения-молнии. По этим отражениям скользят еле заметные в сумраке яхты с узкими, склонившимися в плавном крене парусами. Яхты по дуге обходят нависший над ними форштевень боевого корабля…

Это картина-легенда, картина-сказка. То, что написано на ней, на самом деле не бывает. Никто не даст яхтам ходить ночью по рейду, да еще в такой близости от военных судов. Да и нет, пожалуй, таких исполинских крейсеров и авианосцев. Но взглянешь на полотно – и сразу видишь: это Севастополь. Севастополь в самой своей сути. Вся его стальная мощь и южная ласковость, вся суровость крепости и радость моря с его тайнами, парусами и зовом в дальние плавания, который хоть раз в жизни касается каждого из нас…

Лунные зигзаги мечутся по воде, и словно слышишь звонкое эхо от зыби под деревянным настилом Графской Пристани. И стрекот цикад на берегу. И ощущаешь запах водорослей и мокрых камней, легкое касание ночного ветра и тепло, тепло этого моря, этого берега и даже броневых листов, нагретых за день южным солнцем…

И толчком приходит снова тоска по этому городу. И зависть к тем, кто сейчас там, на его теплых праздничных улицах.

…Впрочем, сейчас у нас теплее, чем на Юге. Двадцать пять градусов! А у заборов да кое-где и просто на асфальте еще тянутся валы рыхлого снега.

Утром снега было еще больше. Он лежал даже между прилавками на рынке, где я покупал для мамы цветы. Цветов было – просто завал. Я выбрал две охапки привезенной с Юга сирени – простой и белой. Сирень была мокрая, словно обрызганная крупным дождем. Я ехал на край города в такси, машину встряхивало, и я утыкался лицом в пахучие влажные гроздья.

Среди сосен снегу было по колено, все тропинки завалены. Я с трудом пробрался к низкой решетке. Ладонью сдвинул рыхлый тяжелый пласт. Под ним сквозь ржавую прошлогоднюю хвою, рядом с гранитной облицовкой, проклюнулись стрелки-травинки. Я положил пахнущие неудержимой весной цветы на эту хвою с травинками и прямо на снег. «Вот, мама, я пришел… Девятое мая, мама…»

Мама не была на фронте, но свою капельку в дело Победы внесла и она. Как миллионы наших матерей.

«Весна, мама… А снег – это так, случайность. На Урале бывает всякое…»

Неделю назад, на второй день Майского праздника, ударила великолепная вьюга и сугробы намела такие, каких не было за всю зиму. Улицы сплошь укрылись полуметровым белым слоем – свежим и сияющим. Синоптики, естественно, объявили, что такого явления не было сто лет. Они заявляют это после каждого большого весеннего снегопада (а последний перед этим был в мае восемьдесят первого).

Под невыносимым снежным грузом трещали и падали клены и старые липы. Стояли троллейбусы, вереницами брели по узким протоптанным тропинкам пешеходы… А через три дня опять началась весна. Стремительная весна, какая бывает лишь в кино и сказках. Ударило солнце, ослепительные, не успевшие закоптиться сугробы осели. Прогремели ручьи, бурно ринулась из влажной земли трава, полопались почки. Пришли дни сверкающие, безоблачные, с запахом весенней влаги и зелени

Эта весна – как в песне из любимого моего рассказа «Вокруг света» Александра Грина. Когда-то в юности я даже придумал мотив к этой песне.

 
В Зурбагане, в горной, дикой, удивительной стране,
Я и ты, обнявшись крепко, рады бешеной весне
Там весна приходит сразу, не томя озябших душ,
В два-три дня установляя благодать, тепло и сушь
Там, в реках и водопадах, словно взрывом, сносит лед,
Синим пламенем разлива в реки дышащие бьет
Там ручьи несутся шумно, ошалев от пестроты,
Почки лопаются звонко, загораются цветы.
 

Я вспоминаю Грина и мысленно возвращаюсь в Севастополь.

Грин любил этот город. Кто знает книги Грина, тот помнит и его слова, что «некоторые оттенки Севастополя вошли в мои города». Паустовский же уверял, что дело не в «оттенках», что гриновский волшебный Зурбаган почти целиком списан с Севастополя. И я уверен, что Паустовский прав. По крайней мере, мне казалось не раз, что я в Зурбагане, когда бродил по запутанным улочкам и трапам Аполлоновки и Артиллерийской слободки. Я ходил здесь вместе со старым, ворчливым капитаном Дюком, лоцманом Битт-Боем, доверчивой девочкой Ассоль и маленьким сыном капитана Томом Берингом, который так ждал отца…

Да, Грин любил этот город. Любил, несмотря на то, что именно здесь, на Графской пристани, его арестовали за революционную пропаганду среди солдат. Арестовали обидно, предательски, из-за измены тех, кому он доверял.

На площади Восставших, недалеко от начала Шестой Бастионной, стоит серо-кирпичное здание с высокими железными воротами. Бывшая тюрьма. Здесь Грин провел почти два года.

Грин страдал. Не столько от жестокостей тюремного режима, сколько от самого ощущения неволи. Не раз он думал о побеге. Еще в самом начале заключения друзья готовили ему спасение: купили шхуну, чтобы Грин уплыл на ней в Болгарию, наняли извозчика, который должен был ждать недалеко от тюрьмы. Шхуна стояла в одной из окраинных бухт.

Грину не повезло. Когда он пытался перебраться через стену по веревке с узлами, тюремщики его заметили. Чтобы спастись от смертельного выстрела, Грин разжал руки и упал на каменные плиты. И опять неволя. До того осеннего дня в 1905 году, когда перепуганный демонстрациями и волнениями адмирал Чухнин выпустил политических заключенных.

…Когда мы с Пинаевым последний раз были в Севастополе, Женя попросил меня сфотографировать на бывшей тюрьме мемориальную доску с надписью о Грине. Это было перед самым отъездом. Я щелкнул «Зенитом», а потом мы пошли по Шестой Бастионной, чтобы попрощаться с Людой, с Олегом, с Алькой и Роськой.

Я шел и думал, что, если бы побег удался, Грин, скорее всего, кинулся бы на извозчике от тюрьмы по этой улице, которая тогда называлась еще Степной, потом свернул бы налево, в переулки, затем – дорога вниз, к морю. Жаль, что не удалось ему бежать. Всего-то нескольких секунд не хватило, полуметра до гребня стены…

Я медленно, квартал за кварталом, прохожу в своей памяти Шестую Бастионную, и где-то на полпути она приводит меня (в мыслях все возможно) на улицу Герцена в Тюмени. Я вспоминаю тот день, когда познакомился с Грином.

Было лето пятьдесят шестого года. Мы с друзьями закончили десятый класс и готовились поступать кто куда. Но готовились, по правде говоря, не очень старательно. Выпускные экзамены (а их было много тогда) порядком измотали нас. Снова сидеть за учебниками не хотелось, и порой мы целыми днями бездельничали. Был июль – месяц какого-то странного безвременья между нашим прошлым и будущим. Порой накатывала звенящая тревога: а что впереди? А иногда приходило ощущение радостной беспечности. Мы носились на велосипедах, купались до одури в желтой, мутной Туре и до полуночи бродили по теплым улицам, под светлым неугасающим небом… Это, видимо, было окончательное прощание с детством, хотя в то время мы считали, что детство давным-давно позади.

В один из этих июльских дней я купил в киоске у вокзала темно-синюю книжку с корабликом. У кораблика были ярко-красные паруса. Из-за парусов я и взял книгу, имя автора мне, как ни странно, тогда ничего не говорило. Какой-то А. Грин. Я подумал, что это один из парусных капитанов, рассказывающий о дальних плаваниях. Такой же, как Лухманов, капитан «Товарища».

В книге оказались рассказы и роман «Бегущая по волнам». Я начал читать рассказ «Комендант порта»…

Что сейчас говорить о первом впечатлении! Кто любит Грина, тот меня и так поймет. Кто к нему равнодушен, что ж… Его рассказы не для них, и этот рассказ, честно говоря, тоже…

Вечером, когда я сидел ошарашенный «Кораблями в Лиссе», приехали на велосипеде мои друзья – Валерий и Юрка. Те, с кем я в старших классах делил все радости, мечты и неудачи. С ними прикатил наш приятель из параллельного класса – Лев Кошелев. Он был планерист, парашютист и, кажется, даже имел права пилота.

– Покатаемся? – предложила эта троица.

Я встряхнулся. Надо было немного прийти в себя, иначе можно совсем свихнуться от сумбура мыслей и чувств, вызванных этой книжкой: от восторга и ясной печали после гриновских рассказов; от горького сожаления, что медики не разрешили поступать в мореходку; от зависти и грустного сознания, что, если когда-нибудь научусь писать рассказы и даже (вдруг и правда?!) напечатают мою книжку, все равно с такой силой мастерства писать я никогда не сумею…

Я вывел из дровяника свой легонький вишневый «Прогресс» (самую звонкую радость моей школьной юности), и мы помчались по пыльной улице Грибоедова. Был душный, безветренный вечер…

Левка Кошелев катил впереди. Не знаю, случайно ли так вышло или он с самого начала знал, куда мы едем, но приехали мы к стадиону, чей серый, покосившийся забор выходил на улицу Герцена.

Над забором возвышалась ажурная серебристая вышка. У ее верхушки, на тонкой решетчатой «стреле», неподвижно обмяк парашютный купол.

– Прыгнем? – предложил Левка.

Я обмер. Я с малых лет ощутимо побаивался высоты. Даже когда запускал змея с нашего двухэтажного дома, старался держаться подальше от края. А здесь наших домов можно было поставить друг на друга – сколько? Да штук восемь! Полсотни метров!

Но еще больше я боялся, что меня заподозрят в страхе. Поэтому отозвался лениво и небрежно:

– Вообще-то можно… Только взбираться на эту верхотуру…

Я очень надеялся, что Валерий и Юрка не захотят взбираться. Валерий был нескладен, длинен и достаточно ленив в развлечениях. За свой рост и обстоятельность он получил прозвище «Папа Карло». Юрка – безнадежно близорукий рафинированный интеллигент – тоже не отличался особой спортивностью. Я надеялся, они скажут: «Да ну ее, поехали, лучше искупнемся». Но они потащили велосипеды в щель между досками. Вслед за вероломным Левкой. А я вслед за ними. (Потом, через много лет, друзья признались, что в душе кляли Левку так же, как и я.)

Кроме нас, желающих прыгать не оказалось. Да, скорее всего, для посетителей вышка уже не работала – время вечернее. Но на площадке (под желтым от неяркого солнца парашютным куполом, у самого неба – пыльно-серого от духоты) еще дежурил инструктор.

Внизу нас встретили еще двое – молодые ребята, чуть старше нас. Хорошие Левкины знакомые. Они молча пожали руки сначала Левке, а потом и нам (мол, твои, Лева, друзья – наши друзья). Соблюдая этикет и демонстрируя солидную сдержанность, мы присели на густую жесткую траву, что росла рядом с вышкой. Поговорили о новом приключенческом кино с подводными съемками и электронной музыкой, похихикали над неизвестным мне инструктором-планеристом Прокопычем, который вчера не дотянул до посадочного знака и сел на своем «Приморце» в капустные гряды… Поговорили о конкурсе в разных техникумах и вузах и пришли к выводу, что «если не поступим, то и фиг с ним, жизнь впереди».

Я, где полагалось по разговору, вставлял слова, но думал о другом. О том, что парашют с высоты кажется маленьким, как одуванчик, а земля такая прочная, такая надежная и так на ней хорошо. В животе было замирание, словно перед дверью зубоврачебного кабинета…

Раздался ребячий смех, и через забор переметнулись двое смуглых мальчишек. Один лет двенадцати, другой чуть поменьше. Видимо, братья-погодки. Очень похожие друг на друга и одетые одинаково: в красных широких рубашках, в подвернутых до щиколоток мятых штанах, босые. В полинялых до бесцветности вельветовых тюбетейках.

Они подбежали к нам, остановились – улыбчивые, решительные, независимые. Сказали разом:

– Привет!

– Явились, – заметил чернявый инструктор Жора. – Чего скажем?

– Скакнем? – спросил старший мальчишка и глянул на парашют.

– Зависнете. Опять вас багром цеплять.

– Мы веревку скинем. Стащите, – будто о решенном деле сообщил младший Выволок из кармана моток бельевого шнура и покрутил привязанной к концу гайкой.

– Нет, вы посмотрите на этих конструкторов, – сказал Жора с «одесской» интонацией. Потом задрал голову: – Степа! Скинь, пожалуйста, по одному братьев-разбойников, а то все равно не отлипнут!

– С парашютом или как? – донеслось сверху.

– Как удобнее, – ответствовал Жора.

Мальчишки уже взбегали по железным гулким ступенькам. Я заметил, что все смотрят на них с удовольствием. Я тоже. Но я еще и с завистью смотрел. В детстве мне очень хотелось быть таким независимым и бесстрашным пацаном. И никогда не получалось. Почему-то я все время чего-нибудь или кого-нибудь боялся: сначала – темных комнат, мохнатых гусениц и придуманного чудовища по кличке Тихо; потом – вредной девчонки Галки из соседнего дома, уколов и того, что мама вдруг забудет прийти за мной в детский сад; затем – окрестной шпаны, смерти и экзаменов по математике. И так далее. Боялся лазить по высоким крышам, прыгать на лыжах с трамплина и нырять в воду с вышки. Правда, лазил, прыгал и нырял, но просто потому, что деваться было некуда! Во-первых, жизнь такая, а во-вторых, помогала мне еще одна, более сильная боязнь – страх перед насмешками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю