355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Крапивин » Золотое колечко на границе тьмы (сборник) » Текст книги (страница 10)
Золотое колечко на границе тьмы (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:48

Текст книги "Золотое колечко на границе тьмы (сборник)"


Автор книги: Владислав Крапивин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

А эти пацаны, судя по всему, ничего не боялись. Они жили смело и весело. Что им давало такую уверенность? «Наверно, то, что их двое», – подумал я. И тогда, кажется, впервые в жизни у меня появилась четкая, оформившаяся мысль «Как хорошо жить на свете, если рядом всегда смелый и любимый брат…»

А мальчишки, словно совсем невесомые, без устали взбегали по звонким зигзагам лестницы. Неожиданно качнулся воздух, ветерок шевельнул траву – раз, другой. Сразу стало прохладнее. У мальчишек округло надулись выбившиеся из штанов рубашки. И, разумеется, эта вспученная ветром красная материя тут же напомнила мне прочитанные лишь сегодня «Алые паруса». И каждый из босоногих братьев показался мне маленьким Греем, который «родился капитаном, хотел быть им и стал им».

И ясное ощущение, что нельзя быть трусом, когда есть такие книги, такие люди, как Грин, такие мальчишки, Меняло с меня липкую боязнь, как неожиданный взмах ветра снял духоту.

Нет, я боялся, конечно, только уже не очень. И с любопытством следил, как наверху инструктор опутывает ремнями тощего мальчугана. Тот скакнул вниз, едва дождавшись последнего щелчка пряжки. Сорвалась и темным летящим блюдцем косо понеслась к земле его тюбетейка. Мальчик стремительно полетел вниз – красным трепещущим огоньком. Потом рванулись натянутые стропы, негромко лязгнул в середине вышки противовес, вздулся купол. Мальчик стал спускаться сперва довольно быстро, потом тише-тише… И наконец совсем повис И смешно закачал ногами, вылезшими из широких штанин.

– Вот и виси так, – с ненастоящим злорадством сказал ему Жора. А нам объяснил с усмешкой: – Весу-то в них – что в котятах, а с земли восходящий потек. Почти каждый раз так зависают. А все равно просятся, повадились сюда. Лихие парни…

«Лихой парень» кинул сверху шнур с гайкой. Гайка закачалась в двух метрах от земли. Жора схватил, потянул. Опять заскрежетал противовес, парашютист медленно поехал вниз.

Внизу его, серьезного и довольного, Левка и Жора освободили от ремней. Парашют с лямками и привязанным к ним шнуром пополз вверх. А мальчик (это оказался младший из братьев) присел с нами на траву, задрал голову и сообщил:

– Мишка с руками в карманах будет прыгать, глядите.

– А ты так не можешь разве? – спросил Жора и нахлобучил на него подобранную тюбетейку.

– Не-а, я еще боюсь.

Мальчик сказал это спокойно и весело, уверенный, что никто не засмеется Он был слишком смел, чтобы пугаться такого признания. И он знал, что этот его страх – временный и случайный, вроде пустяковой болезни, которая завтра пройдет

Мишка действительно прыгнул с руками, засунутыми чуть не по локоть в большие карманы. И выдернул их лишь у самой земли, чтобы схватиться за лямки и спружинить при посадке. Его не пришлось тащить за веревку, он, хотя и медленно, опустился сам. Видимо, восходящие от земли потоки ослабли.

Жора и Левка опять отцепили ремни, Мишкин брат им ловко помогал. Мишка обвел нас веселыми глазами и сказал:

– Скоро гроза будет. Сверху видно…

– Ладно, успеем, – сказал Левка. – Пошли, ребята, прыгнем разок…

И мы пошли…

Ох, мы пошли… А лестница была такая шаткая и дребезжащая. А пустота под ней и вокруг была такая… такая пустая и громадная. И не было никакой опоры, кроме этих почти жестяных ступенек и шаткого уголкового железа перилец. И я всей душой стремился вверх: не из каких-то возвышенных чувств, а потому, что дощатая площадка казалась мне гораздо надежнее лесенки.

Мы выбрались из люка. Я принял небрежную позу, левой рукой словно бы случайно взялся за какую-то железную стойку, и пальцы мои на ней окаменели (а в ладонь впаялась круглая заклепка).

Но страх страхом, а все-таки я огляделся. И… все во мне ахнуло от жутковатого восторга. От фантастического простора.

Мир, в котором я прожил свои семнадцать лет и который казался мне таким просторным, лежал теперь подо мной весь разом. Город, окруженный лугами и полями, желтовато-серебристые излучины Туры, заречные деревни с игрушечными татарскими мечетями, дальние синие леса.

То, что с земли виделось у отчаянно далекого горизонта, придвинулось совсем близко, стало трогательно маленьким и добрым. Даже густой бор за деревней Падерино казался ближней рощицей. А когда-то он был для нас как дальняя таинственная тайга.

А город! Кто-то превратил его кварталы в игрушки, в макетики и в нужном порядке расставил на широкой плоской тарелке.

Рядом – дотянуться можно – белая церковь, в которой сейчас библиотека (там я накануне в читальном зале, устроившись в глубокой нише сводчатого окна, сочинял стихи). Вот и дом на улице Грибоедова, где я сейчас живу. А вот другой, на улице Герцена, где прошли мои первые годы и где живет мой дядя Боря. Тополь во дворе кажется отсюда совсем небольшим (но все же видно, что он выше остальных),

И вся улица Герцена, оказывается, небольшая. Вот она, целиком на виду – тянется от недалекого старого кладбища до восточного края Городища…

А вот школа, в которую никогда я уже не буду спешить на уроки.

Кончилась она, школа. Целая жизнь кончилась, целый мир. Я прощу этому миру все слезы и обиды, все несправедливые двойки, томительные часы «после уроков», красные записи в дневниках, тяжёлую одурь недосыпаний, когда надо вскакивать ни свет ни заря и по морозным улицам топать на первый урок.

Я оставлю в памяти только хорошее: друзей, музыку школьных вечеров, шелковую ласковость пионерского галстука, книги, победные пятерки своих сочинений по литературе, нашу замечательную «классную» Надежду Герасимовну и девочку Инку, к которой я так и не решился подойти…

И это хорошее унесу в другую жизнь. Скоро поезд увезет меня вон туда, за горизонт, в сторону, где садится солнце…

Солнце садилось в тучу. Она была темно-сизая, а края у нее золотились.

Туча не показалась мне плохой приметой. Я и без нее знал, что впереди будет много всякой непогоды. Но будет и много хорошего. Это я тоже знал. И не боялся.

…Единственно, чего я сейчас боялся, – это все-таки прыжка. Но я заставил себя подойти к перилам и с равнодушным лицом следил, как Левка разбирает брезентовую парашютную сбрую.

– Кто первый? – спросил он.

– Я! – сказал я с храбростью отчаяния.

Он опутал меня тяжелыми ремнями, пристегнул их лязгнувшими карабинами к стропам.

Откинул передо мной железную планку…

Я глянул вниз. Ух какая была подо мной глубина! Ой как далеко до земли… Оттуда смотрели на меня братья в красных рубашках. Они были совсем крошечные, будто я глядел на них в перевернутый бинокль. И все же мне показалось, что на лицах у них я вижу ехидную усмешку.

Да вы что? Я сейчас прыгну. Сию минуту… только… Я вцепился в лямки и зачем-то присел на корточки. Наверно, чтобы приблизить землю хотя бы на метр. И в эту секунду мягкий толчок Левкиного полуботинка отправил меня вниз.

Ух как рванулось навстречу пустое пространство! Ух как сжала меня жуть свободного падения! В точности как в детских снах про полеты и срывы с высоты, когда просыпаешься со стреляющим сердцем. И как долго я падал в те две или три секунды, пока не натянулись стропы!

А потом они натянулись, и я ощутил восторг оттого, что прыжок уже случился и что я так неторопливо и безопасно скольжу к земле.

Впрочем, не так уж неторопливо! Земля крепко стукнула меня по подошвам, и я брякнулся на спину.

Подскочили мальчишки. Стали расцеплять пряжки. Мишка сказал слегка назидательно:

– Надо на стропах подтягиваться, чтоб не ковырнуться.

Брат его примирительно заметил:

– Первый раз все падают.

– Это точно, – согласился Мишка.

Я ничуть не обиделся, я был им благодарен. Отдав лямки, я опять сел на траву. Земля была такая теплая, такая прочная. А трава такая знакомая. Прохладные ладони подорожников, которые столько раз лечили наши ссадины, добытые в футбольных сражениях и в боях на деревянных шпагах; пуховые фонарики одуванчиков; жесткие, как проволока, стебли пастушьей сумки с семенами, похожими на продолговатые сердечки; пахнущая земляникой уличная ромашка с желтыми головками без лепестков; «калачики» с круглыми листьями и семенами, похожими на крошечные турецкие тюрбаны…

Своим чередом прыгнули Валерий и Юрка. Что они при этом чувствовали, не знаю, но смотрели после прыжка бодро. Валерий даже ухитрился удержаться на ногах. Последним приземлился Левка. Инструктор сверху крикнул:

– Еще пойдете или мне прыгать?

– Еще? – спросил Левка.

Я встал. Мне очень захотелось опять на высоту. Нет, страх не пропал, я боялся даже сильнее, потому что познал жуткое чувство падения и заранее переживал его вновь. И все же хотел. Чтобы снова увидеть с высоты разом все, что любил и с чем скоро должен был расстаться.

…Я понимал, что расставание это будет ненадолго и что я не раз вернусь в родной город. Но понимал и то, что в детство уже не вернусь…

Инструктор сверху поторопил:

– Давайте быстрее, скоро ветер начнется! Гроза! В самом деле стало пасмурно. Все притихло, сильно запахло травами и теплым железом вышки.

– Пошли, – сказал я Левке. – Только не путай больше мою задницу с футбольным мячом. – Я не обижался на него, но предупредить считал необходимым.

– А ты не сиди на краю полчаса, – хихикнул он.

– Нельзя пейзажем полюбоваться?

…Теперь вид с высоты был другим. Солнечный свет „держался лишь на верхушках дальнего леса на востоке, •Река потускнела. Край серо-синей тучи был уже почти у зенита. Он больше не светился. Над крышами Городища облачные провалы на миг загорелись неярким розовым огнем.

Пробегали ветерки и гасли, шелковый купол нервно вздрагивал.

Запах травы был здесь почему-то даже сильнее, чем на земле.

Инструктор Степа – высокий рыжий парень с веснушчатыми руками – слегка нервничал и поторапливал нас. Я прыгал после Валерия и Юрки. На этот раз я крепко сжал себя и заставил шагнуть с площадки без секундного промедления. И опять – одурь летящей пустоты, и опять – толчок и радостная прочность натянутых строп… И снова я на земле (на этот раз даже не упал!), и радуюсь ее надежности, ее теплу и ощущению покоя. А главное, тому, что оказался сильнее страха.

Левка остался у вышки помогать инструкторам сворачивать снятый парашют. Мальчишки умчались. Валерка торопливо укатил домой: спохватился, что перед дождем надо укрыть толем дырявую крышу пристройки.

Мне домой не хотелось. Я пошел провожать Юрку. Мы не поехали, а именно пошли, держа велосипеды за седла и толкая перед собой. Я старался подольше сохранить в себе радость от прыжков и от того, что увидел с высоты. У Юрки, наверно, было похожее настроение. Он сказал с легким, привычным своим заиканием:

– П-первый раз было с-трашновато. Я бы и не полез, если бы не те п-пацаны. Неловко было п-перед ними.

Мы с Юркой знали друг друга много лет и всегда понимали друг друга.

– Я тоже на них глядел. Мировые ребята…

– А ты п-почему в педагогический не пошел? – вдруг спросил Юрка. – Ты же хотел.

Он знал, что врачи дали мне «поворот» от мореходки и тогда я решил двинуть «по семейной линии», в учителя.

– Я разве не говорил? – удивился я. – В иняз в этом году набора нет.

– Т-ты говорил… А почему на ф-филологический не подал?

– Ну его… Нагляделся на свою сестрицу, как она с тетрадями мается…

Думая об учительском деле, я мечтал, что буду ходить с ребятами в походы, ставить спектакли, выпускать рукописные журналы, устраивать военные игры и так далее. Сами уроки меня привлекали гораздо меньше. А каторжной работы словесника и литератора я просто-напросто боялся. Чтобы «тянуть» такие предметы, надо было отчаянно их любить. Например, как моя старшая сестра или наша преподавательница Елизавета Александровна.

– Зато к писательской профессии ближе всего, – заметил Юрка. Он знал о моих честолюбивых замыслах.

– А она получится, эта профессия? – усмехнулся я. – Поэтом могу я не быть… и тогда что? Каждый год уныло внушать бедным детям, что Катерина – луч света в темном царстве? Она, кстати, никакой не луч…

– А в Свердловске на журналистику какой конкурс?

– Когда сдавал документы, было тринадцать с половиной…

– Ну, н-ничего… – сказал Юрка и деликатно отвел глаза,

– Ничего, – вздохнул я и тихо позавидовал Юрке и Валерию: у «технарей» в Тюмени конкурс был в два раза меньше.

– Г-готовишься?

– Книжку читаю. Купил сегодня и просто обалдел… Александр Грин.

– Дашь почитать?

– Само собой.

Я проводил Юрку до калитки. Его дом стоял на улице Герцена, как раз напротив моего старого родного двора с могучим тополем. Я перешел дорогу, чтобы навестить дядю Борю.

Дядя Боря жил теперь уже не так, как прежде. Он женился, стал солиднее. Проходную комнату его увеличили, сделали отдельную дверь и еще одно окно. На окнах теперь висели занавески. Пропахшие табаком обои были заклеены новыми.

Но синие, как у мамы, дяди Борины глаза нет-нет да и вспыхивали прежними мальчишечьими искорками.

Когда я вошел во двор, дядя Боря сидел на крыльце курил.

Я поздоровался, прислонил к столбику у крыльца велосипед и тоже сел на ступеньку. Несколько тяжелых капель упали перед крыльцом на мощенную кирпичами дорожку, но главный дождь проходил стороной. Громыхало тоже где-то поодаль. Пахло тополем, теплой пылью и досками недавно вымытого крыльца. И дымом от дяди Бориного «Беломора». Воздух был неподвижным, и дым висел над Словами слоистым облачком. Потом налетел капризный ветерок, облачко исчезло, тополь встряхнулся и торопливо зашумел.

Дядя Боря глянул вверх, погасил о крыльцо окурок, со ступеньки не поднялся. Спросил:

– Ну как? Готовишься в студиозусы?

– Не-а. Надоело.

– Переучился, – понимающе сказал дядя Боря. – Значит, надо голову проветрить.

– Вот и проветриваю… – вздохнул я и хотел рассказать про вышку и прыжки. Но дядя Боря вдруг засмеялся:

– Вспомнил, как в сорок пятом осенью твой отец в отпуск приезжал – он еще в армии был тогда – и пошел в школу про твои дела узнать. А ты тогда только в первый класс начал ходить… Вернулся отец и рассказывает: учительница жалуется. «У вашего сына, – говорит, – ужасные разговоры. Он мне сказал недавно: что за жизнь! Уроки, уроки, уроки, и никакой радости…»

– Не помню такого…

– А я вот помню.

– Это же десять лет назад было!

– Десять лет – разве время…

Я встал.

– Пойду. Поучу немецкую грамматику на сон грядущий… Уроки, уроки, и никакой радости в жизни… И главное – зачем? Все равно не поступлю.

– Поступишь, – сказал дядя Боря.

– Не… Я же все годы в школе троечником был.

– Ну и что?.. Это потом уж в жизни ясно, кто троечник, а кто нет. Не сейчас, не сразу…

Я помолчал, переваривая столь глубокую философскую мысль.

– А стихи у тебя хорошие в газете-то… – сказал дядя Боря.

Я покраснел, вспомнив свое стихотворение в «Тюменском комсомольце», которое кончалось бодрыми строчками:

 
А дни идут один другого краше,
И парта нам становится тесна
Идет весна – весна всей жизни нашей
И школьных дней последняя весна.
 

Дядя Боря понял мои чувства.

– Да нет, правда ничего, – повторил он крайне убедительно. Особенно вот это:

 
Потом темней и гуще станут тени,
Рассветы станут ярче и светлей
Наступит май в цветении сирени,
Потом июнь – в цветеньи тополей.
 

Я мысленно простонал и, отчаянно боясь, что дядя Боря продолжит цитирование моего творчества, проговорил торопливо:

– А тополь наш в июне что-то слабовато цвел.

– Не каждый год пышно цвести. У них, у тополей, какие-то свои законы жизни есть.

Мы оба, запрокинув головы, посмотрели в гущу шумящей кроны. Гром над дальними кварталами опять прокатил по кровельным листам свои чугунные шары.

– А помнишь, ты мне стрелу для лука сделал, и я ее туда, в чащу, запустил, и она застряла? Ух, я ревел… Тоже в первом классе было.

– Я тебе тогда новую сделал.

– Да… – сказал я. И словно вдохнул горячий воздух – такое неожиданное чувство, смесь нежности, благодарности и непонятной печали, поднялось во мне. Разом, как от толчка. Потому что сейчас, уже в самом деле прощаясь с детством, я вдруг понял, как много значил в моей жизни дядя Боря.

В январе сорок пятого года, в трудные и горькие для нас дни, мы остались вдвоем. Он не бросил меня, не отдал чужим людям…

Тогда сильно болела мама. Перед Новым годом она сортировала на военкоматовском складе привезенный с фронта утиль (годные еще для ношения гимнастерки и шинели раздавали тогда нуждающимся). На этой работе мама подхватила какого-то микроба и слегла с высокой температурой. У нее достало сил уговорить дядю Борю купить на рынке и украсить для меня елочку. Дядя Боря ворчал, но сделал все как надо. И я тихо радовался этой елочке и подарку – тоненькой книжке «Три медведя». Радость вперемешку с тревогой. Чтобы прогнать тревогу, я разговаривал с мамой, и она через силу отвечала мне.

А ночью маме стало совсем плохо. Сильно распухло лицо.

Утром пришел врач.

Помню его седоватые виски, запах одеколона, негромкий, но уверенный голос. Очень сильно блестели маленькие очки.

Врач осмотрел маму, помолчал и сказал, что скрывать нет смысла: заражение крови.

Про пенициллин и другие могучие лекарства мы тогда еще не слыхали, и даже я знал, что заражение крови – смертельно.

– Так это что же? Значит, всё? – тихо спросила мама.

Врач развел маленькими, очень чистыми руками и мягко сказал:

– Что же делать, голубушка. Все мы когда-нибудь всё…

Дальше я плохо помню. Совсем выпало из памяти, был ли кто еще в комнате, и как ушел врач, и что еще говорила мама. Я утонул в вязком ужасе, и все сделалось какое-то серое и ненастоящее.

А потом мое сердце, вся моя душа, каждый мой крошечный нерв отчаянно восстали против этого ужаса, этой безысходности. Потому что такогослучиться с мамой не могло. Это противоречило бы всем законам природы, всей логике жизни. Как же это вдруг мамы не будет? Чушь какая!

И я бросился к ней и уже с полной верой в свои слова стал говорить, что врач ошибся, что он дурак, что он врет!

И мама улыбнулась почти незнакомым, распухшим лицом и подтвердила, что, конечно, он ошибся (только нехорошо говорить «дурак»).

…Немного отвлекаясь от рассказа, хочу согласиться, что говорить «дурак» нехорошо. Особенно про пожилого, заслуженного человека.

Про того, кто, видимо, много лет успешно лечил тысячи людей. И так далее… Но я был тогда маленький – это во-первых. А во-вторых… как он мог все-таки сказать такое? Неужели глухота души – это болезнь, которая может с возрастом прийти к любому?

…Через час пришел другой врач – известный в городе доктор Виноградов. За ним сходил дядя Боря. Даже не сходил, а просто кинулся к этому человеку как к последней надежде. Словно с просьбой о чуде. И чудо произошло. Доктор сказал, что у мамы вовсе не заражение крови, а рожистое воспаление.

Еще через какое-то время маму закутали в пальто и одеяло и в пролетке увезли в больницу. Я смотрел в окно. Мама не могла махнуть рукой, но чуть наклонила замотанную шалью голову, когда увидела мой расплющенный о стекло нос.

Лошадь с заиндевелой мордой неторопливо пошла, и сквозь двойные стекла я услышал, как визжат на снегу полозья…

И мы остались с дядей Борей вдвоем.

Представляю, сколько он хлебнул со мной. Каково ему, привыкшему к аскетической холостяцкой жизни, было возиться с шестилетним пацаном, которого из-за жестокого ревматизма зимой даже в детский сад не отправишь.

А брат и сестра учились далеко от Тюмени, в Одессе.

Немудрено, что дядя Боря через несколько дней согласился поселить меня у нашей знакомой. Это была добродушная толстая эстонка, плохо говорившая по-русски. Из эвакуированных. Одно время она жила у нас на квартире и, как я теперь понимаю, привязалась ко мне. Так иногда привязываются к чужим ребятишкам бездетные женщины. Теперь эта тетя Эльза жила в нескольких кварталах от нас. Там у хозяйки был сынишка – мой ровесник. Хозяйка славная, мне у них будет хорошо…

Меня уговорили. Закутали, собрали узелок с одеждой и игрушками и увели из родного дома. На другой край света, на соседнюю улицу Челюскинцев.

Хозяйка квартиры в самом деле была очень славная Раздела меня, накормила, показала, где я буду спать: на уютном диванчике под картиной с лебедями. И мальчик мне понравился: спокойный, ласковый. Сразу подарил мне картонного зайца с жестяным ружьем через плечо.

Мы сели играть на мягком, связанном из лоскутков половике – строить дом из костяшек домино и катушек от ниток.

Построили. Потом разобрали и сделали другой. Посетили там зайца.

От высокой круглой печки несло теплом. Тикали часы с гирями. Мурлыкала кошка. И в этом уютном покое мне делалось все тоскливее. Окна стали темно-синими от сумерек. Я еще разговаривал нормально, даже смеялся, но слезы уже стояли у горла. Потому что тепло здесь и сыто, и мальчик Костя хороший, и тетя Эльза знакомая, почти своя, но они не родные. А единственный родной человек, который мог быть со мной – дядя Боря, – теперь далеко-далеко. А здесь все не мое. Не мамино…

Видимо, слезы мои были такими горькими, непохожими на обычный каприз, что тетя Эльза покачала головой и пошла за дядей Борей.

Он пришел сумрачный и не сказал мне ни слова. Молча замотал на мне шарф. Молча развел перед хозяйкой руками. Подтолкнул меня, зареванного, к двери. И, не говоря ни слова, повел к дому.

Но дома, раскутав меня, притихшего и пристыженного, друг сказал ворчливо:

– Ну и ладно… Мне и самому тут как-то одному-то…

Как мы с той поры жили? Честно говоря, я это помню урывками. Помню, как сидим за столом, едим обжигающую рот картошку и дядя Боря рассказывает, что сегодня опять был в больнице и маме гораздо лучше. Помню, как он моет меня в гулком жестяном корыте и я зажмуриваюсь, чтобы не попало под веки едкое жидкое мыло, когда на миг все же размыкаю глаза, вижу мелкие мыльные пузыри – они взлетают к потолку в горячем воздухе от печной плиты. Помню, как вечером при желтой тоскливой лампочке жду дядю Борю с работы, и вот он приходит, и лампочка сразу становится ярче.

Сохранилось в памяти, что иногда дядя Боря целыми днями был дома: то ли отпуск выпросил, то ли болел. В то время он был еще очень слаб после недавней дистрофии. Тогда он возился с дровами, с посудой, неумело прививал к моим рубашкам разнокалиберные пуговицы или в теплой воде отмачивал на моем пальце присохший бинт (пальцы распухали от ревматизма, на одном лопнула кожа, и он загноился).

Помню, что я любил трогать ладошкой щетинистую щеку, когда дядя Боря сажал меня на колени.

Один вечер запомнился особенно. Мы с дядей Борей зачем-то пошли к его знакомой. Она жила в трех кварталах от нас. Был ощутимый морозец, шли мы по дороге, снег отчетливо скрипел под валенками. В конце улицы догорал морковный закат. Уже светились окошки.

Знакомая дяди Бори, какая-то старушка, жила в покосившемся домике с большущим круглым (а вернее, овальным) окном. Какое дело было у дяди Бори к старушке и о чем они говорили, не помню. Мне дали стакан теплого чая с горкой желтого сахара-песка на блюдце, и я тихо радовался. И поглядывал по сторонам. Электричества не было, горела на столе керосиновая лампа с пузатым стеклом. От неяркого света на темной люстре под потолком загорались синие искорки.

Вечер за круглым окном совсем почернел. Лампа высвечивала на фоне темных стекол белые изогнутые линии переплета. Я слизывал с блюдечка сахар, болтал под столом валенками и все хотел спросить, почему такое окно, только не удавалось: дядя Боря и старушка о чем-то живо беседовали.

Я спросил про окно, когда мы шли домой (и вечер был теперь темно-зеленый, с белой луной). Дядя Боря сказал, что, окно называется «венецианское». Такие делают в городе Венеции, в Италии.

– Это ихний Муссолини, что ли, придумал? – сердито спросил я, потому что знал: в Италии фашисты, а Муссолини у них вместо Гитлера.

Дядя Боря ответил тоже слегка сердито:

– При чем тут Муссолини? Он дурак и мерзавец, а Италия – прекрасная страна… Город Венеция стоит на маленьких островах, и вместо улиц там каналы. Вроде рек. Люди там на лодках ездят.

– Как у нас по Туре?

– Почти…

– А почему там окна круглые?

– Н-ну… – сказал дядя Боря. – Обычай такой. Мода… А может быть, потому, что все дома у моря стоят. У пароходов тоже окна круглые, называются «иллюминаторы».

Дядя Боря почему-то вздохнул. Тогда я не понял отчего. А сейчас думаю: наверно, оттого, что он никогда не видел моря и не знал, увидит ли…

Домик с венецианским окном стоит на улице Герцена до сих пор. По крайней мере, покастоит. Покосившийся, обшитый досками, но все равно немного сказочный. Когда я подрос, то очень любил ходить мимо него. И мимо других интересных домов на моей улице, и в ближних запутанных переулках. Это были домики с затейливыми крылечками, резными узорами на дверях, кружевными дымниками на печных трубах, тяжелыми, изукрашенными карнизами над большими окнами. На покривившихся воронах с башенками ржавели таблички и овальные знаки старинных страховых обществ. На некоторых знаках был якорь. Это делало нависшие над полынными склонами лога переулки еще более загадочными. Похожими на закутки незнакомого приморского города.

Однажды дядя Боря добавил новую долю морского Очарования нашей сухопутной Тюмени. Он рассказал, что на ее старинном городском гербе – парусный корабль. Да-да! Потому что в прежние времена именно отсюда начиналось плавание по всем сибирским рекам. По Туре, по Тоболу, по Иртышу, по Оби, а оттуда – в море. Случалось тюменским купцам хаживать и в Англию…

Вскоре я увидел герб своими глазами – в городском музее. Он был нарисован облупившейся масляной краской на жестяном щите с пятнышками ржавчины. Храбрый одномачтовый кораблик плыл по синим волнам… Этот кораблик я перерисовал в тетрадку, в которой записывал свои первые стихи.

Потом дядя Боря преподнес мне еще одну истину, Вернее, помог сформулировать то, что я давно уже смутно чувствовал. Он сказал, что где-то в Мексике, в Австралии и Африке тоже есть небольшие городки и там тоже живут мальчишки – такие же, как я, Толька Петров, Амир Рашидов и Вовка Покрасов. Ну, пусть не совсем такие, говорят на других языках, но похожие на нас характерами. Тоже играют по вечерам в сыщиков-разбойников, пряталки и разные другие игры. Носятся по улицам, под кактусами, бананами, пальмами и эвкалиптами. Для нас их городки, улицы, эти бананы и пальмы – заморская необыкновенность, а для них – самые обычные вещи. Зато наша Тюмень для тех ребят – с ее деревянной стариной, тополиным пухом в июне, заросшими остатками крепостных рвов и подземных ходов, с монастырем петровских времен и полынью у некрашеных заборов – дальний загадочный край. Все зависит от того, какими глазами смотреть.

Нет, я не стал после этого смотреть на знакомые с детства улицы глазами австралийского или мексиканского мальчишки. Я здесь родился, здесь все было мое. Но я научился находить необычное в заросшем лопухами уголке двора и различать налет тайны или сказки на поломанном узоре старинного балкона.

Это пристрастие (с точки зрения многих солидных людей, несерьезное, мальчишечье) я сохранил до сих пор и теперь уже не стесняюсь его. Без такого пристрастия не написал бы я ни одного самого чахлого рассказика.

А в семнадцать лет оно помогло мне открыть для себя Грина и полюбить его с первых строк.

Говорят, у Грина было могучее воображение и он мог, взглянув на камешек или травинку, представить нездешние горы и джунгли. Безусловно, это так. Но не только это. Видеть необычное в самом простом, разглядеть тайну в обыденной вещи – это не значит приукрасить вещь и превратить ее в игрушку. Наоборот, это значит проникнуть в ее глубину, открыть ее сущность. Именно этим талантом и обладал Грин.

О героизме Севастополя, о славе его флота пишут многие. И будут еще и еще писать – эта тема бессмертна. Но войны были только в немногие годы, а Севастополь живет двести лет. И есть у него еще одна тема – его сказочность, его поэзия, его волшебное умение привязывать к себе людей. Об этом написано гораздо меньше. Грин сумел проникнуть в самую глубь севастопольской сказки, и так родились Зурбаган, Лисс и Сан-Риоль…

И, конечно, вовсе не случайно фильм о юности Грина – прекрасную киноленту «Рыцарь мечты» – снимали именно в Севастополе. Для этого туда пришел четырехмачтовый барк «Крузенштерн».

Тогда, в шестьдесят седьмом году, на «Крузенштерне» мы и увиделись впервые с Женей Пинаевым.

Это была добрая (хотя, возможно, и чуть насмешливая) прихоть судьбы: два уральца, много лет жившие бок о бок, познакомились вдали от дома, на палубе гигантского парусника. Потому что оба были «помешаны на парусах». Женя до этого ходил в плавания на учебных баркентинах и немало побороздил разных морей-океанов. А я, не получивши морской профессии, сколачивал в Свердловске мальчишечий флотский отряд.

В том году Пинаев числился на «Крузенштерне» матросом и художником, а я привез несколько своих мальчишек в Севастополь показать море и корабли. Мы увидели в бухте четырехмачтовое парусное судно – «живое», настоящее! – и, конечно, правдами и неправдами проникли на барк. И целую неделю отирались там среди матросов, курсантов и актеров. Там и свел меня один из штурманов с земляком – загорелым дядькой, у которого были колючие усы и крепкие пальцы корабельного плотника.

– Жень! – говорю я. – А помнишь тот вечер на «Крузенштерне», когда с берега опоздал катер? Луна как прожектор, небо зеленое, снасти черные, а по палубе шастают типы в пиратских костюмах… И песня из динамика:

 
Южный Крест там сияет вдали,
С первым ветром проснется компáс…
 

Пинаев топорщит усы и с удвоенной силой лупит заскорузлыми пальцами по клавишам машинки. Моя «лирика» его отвлекает. Но я говорю снова:

– Жень! Давай плюнем на все дела и махнем в Севастополь! А? Хоть на пару дней?

– Сгинь, совратитель! – рычит он, и машинка ржаво стонет от перегрузки.

Ну, ладно… Я сажусь на диван, откидываюсь к спинке (с полки падает на меня сушеная морская звезда). Машинка входит в нормальный ритм. Женщины в соседней комнате перестали звякать посудой (вот-вот позовут). Лешка дерется с пинаевским черным котом по имени Лопес Квадрильо Мурильо. Весна расшвыривает по стенам быстрые блики. Они похожи на отражения беспокойной воды. Как в каюте… На стене напротив дивана висит спасательный круг с «Крузенштерна». За него засунута пожелтевшая ветвь акации с длинными коричневыми стручками (стручки ссохлись, сквозь их шкурку цепочками Выступают горошины). Эту большую ветку нам в прошлом сентябре добыли на память Алька и Роська.

Мы шли по Шестой Бастионной, а мальчишки тащили эту ветвь нам навстречу. Сказали, что недалеко от яхт-клуба грузовик поломал акацию. Потом Алька вздохнул;

– Значит, уезжаете…

– Что поделаешь… – сказал я.

– А папа до вечера на репетиции. Не сможет проводить.

– Ничего, мы вчера попрощались.

– А мама сказала, что проводит, – сообщил Роська. – Она сегодня рано с работы придет… Ой, вот она идет! Мама!.. – Он подскочил и помчался навстречу смеющейся Люде. – Мы здесь, мама!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю