444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Отрошенко » Сухово-Кобылин. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга » Текст книги (страница 7)
Сухово-Кобылин. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:31

Текст книги "Сухово-Кобылин. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга"


Автор книги: Владислав Отрошенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– С детства я в кухарках, – рассказывала Наталья Ларионовна Богачкина. – В барском доме стирала, работала, что укажут. Всё делала. Спаленка у него была шикарная, а рядом – верстак, на верстаке брусочки. На верстаке и спал. Никому об этом нельзя было говорить. Меня допускали убирать кабинет, потому что не болтливая была. Раз вхожу в кабинет (а мне сказали, что самого дома нет, убирать можно), а он стоит во весь рост. Я обратно: «Батюшки, он сам там!» А мне экономка: «Дурочка, это его портрет». И правда, портрет был во весь рост, как живой нарисован. Раз застал меня в кабинете, убирала, как закричит сердито (с привизгом говорил): «Чья такая?! Откуда ты?» – «Я Богачкина». – «А-а-а-а, Богачкина! Отец твой мой самый любимый кучер». И сразу добрым стал… Бедным он помогал. Леску, хлеба давал. А воров не любил. Если поймает – в тюрьму.

Видел, как дрожали они под его суровым взглядом. И гордился этим. И держал их в страхе, неустрашимый властитель, в иной час добрый, в иной час яростный, могучий барин, отец родной. Но однажды не смог он всё же скрыть своего страха перед ними, безответными и трепещущими, дрогнул сердцем, съежился, побледнел. Это было в день его именин, в праздник святого Александра Невского.

– В этот день, – вспоминал крестьянин Филипп Иванович Кузнецов, – приезжали, бывало, многие гости. Крестьян богато одарял орехами, конфетами. Резал быка, пек пироги. Собирались на праздник из всех деревень в округе. Развешивал в этот день фамильные вензеля, устраивал фейерверки, люминации. Все крестьяне собирались к дому, где устраивалось большое угощение, выкатывалась бочка вина, расставлялись столы с закусками… И вот однажды происходило такое праздничное гулянье. А в этот день как раз вернулись из солдатской службы крестьяне Городецкий и Сачков. Они подняли барина на руки и начали качать. А он испугался, думал, что хотят его убить. С тех пор именины и не праздновал больше…

«Хотят его убить»… этот мучительный, безрассудный страх жил в нем подспудно с той самой поры, когда ему дали прочесть по-крестьянски спокойное и обстоятельное и оттого еще более впечатляющее повествование Ефима Егорова. Тогда на него, не знавшего страха ни перед чем, впервые дохнуло тем древним и хорошо знакомым его родовитым пращурам неистребимым ужасом перед вилами, топором и красным петухом. Крестьяне его замечали и говорили об этой «болезненной причуде» с каким-то горестным снисхождением, почти с обидой.

– Он даже воду сначала возил издалека, – рассказывал Филипп Семенович Маслов. – Потом взял из Плавицы, послал на анализ в Москву. Там сказали, что самая лучшая. Тогда он оцементировал источник недалеко от мельницы и воду стал брать только оттуда. Проверял всё очень. Боялся, что его отравят.

* * *

Особые мнения сенаторов, выводы министра юстиции и заключение медицинской конторы вновь возвращали делу утраченную было обоюдоострость. Оплошность частного пристава Стерлигова стараниями целой армии чиновников была исправлена.

Десятого мая 1851 года материалы следствия были представлены военному генерал-губернатору Москвы. Закревский дополнил дело материалами секретного следствия и препроводил его в губернское правление, «а сие последнее отослало оное к рассмотрению и решению в 1-й департамент Московского надворного суда». Четыре месяца шли заседания. Две статьи Свода законов– 1150-я и 1181-я – качали дело из стороны в сторону. Вокруг каждой из них составилась партия, сенаторы и прокуроры азартно спорили, чаши весов божественной Фемиды качались беспрестанно:

– Признать показания дворовых за истину!

– Не признавать!

– Привлечь Сухово-Кобылина!

– Не привлекать!

Сражение двух группировок продолжалось с переменным успехом, пока из темного водоворота речей не всплыла на поверхность одна меленькая, но яркая щепка – факт, отмеченный вскользь, одной строчкой в непомерно разросшемся деле:

«28 марта сего 1851 года по указанию Егорова найдены на чердаке барского дома цепь, две булавки, брошь и портмоне».

Больше ничего – никаких комментариев, выводов, заключений, соображений и мнений. Авось проскользнет.

Но не проскользнуло. Это были те самые вещи Симон-Деманш, которые она постоянно носила с собой и на пропажу которых указывал Сухово-Кобылин в записке министру юстиции. Строка, затесавшаяся в обширные материалы дела по недосмотру (или по бестолковости) какого-то следственных дел стряпчего, перевесила сотни густо исписанных листов многотомного дела, тщательно заостренного с той стороны, которая должна была обрушиться на гордую голову Сухово-Кобылина.

Тринадцатого сентября 1851 года последовало решение надворного суда:

«Егорова и Козмина приговорить к 80 ударам шомполами и по наложению клейм отправить в каторжные работы на рудники: Егорова на 20, Козмина на 15 лет. Кашкину на 22 года и шесть месяцев, Алексееву на 15 лет. Титулярного советника Сухово-Кобылина, виновным по делу сему ни в чем не оказавшегося, к суду не привлекать».

На этом в деле об убийстве московской купчихи Луизы Ивановны Симон-Деманш могла быть поставлена точка. Но граф Арсений Андреевич Закревский был не из тех игроков, которые с достоинством покидают ломберный стол, проиграв крупную партию. Он предпочитал широким и властным жестом смести со стола неудачную фишку, проворно стереть рукавом долговые записи и метать банк заново. Решение надворного суда военный генерал-губернатор Москвы нашел неправильным и отменил его. Дело было направлено в Московскую уголовную палату, а оттуда снова в Правительствующий сенат.

Получив из Московской уголовной палаты материалы следствия и судебных процедур, Сенат тут же поспешил от них избавиться, ибо дело приобрело такую сложность, что блистать красноречием, разбирая его, было уже недосуг. Долго не раздумывая, сенаторы вернули его в уголовную палату на том основании, что та не дала точного ответа на их запрос, привлекать ли Сухово-Кобылина к суду.

Московская уголовная палата, получив дело назад, созвала всех своих членов на экстренное заседание. На нем присутствовал Закревский. Дебаты шли до позднего вечера, и разногласиям о причастности Сухово-Кобылина к убийству не было конца. И тогда Арсений Андреевич, уже изрядно утомленный, поднялся и потребовал от господ заседателей «благосклонного внимания». Палата затихла. И Арсений Андреевич, расчленяя длинными паузами свои короткие фразы, произнес речь. Он напомнил господам заседателям, что Правительствующий сенат вовсе не ставит вопрос, виновен или невиновен Сухово-Кобылин в совершении убийства. Этот вопрос будет решаться не теперь и не здесь. Этот вопрос будет решаться Сенатом, а может быть, даже государем. Палате же должно дать ответ Сенату – привлекать или не привлекать Кобылина к суду по делу об убийстве Деманш. Ответа на этот вопрос ждет от вас Сенат, господа заседатели уголовной палаты.

После речи Закревского был объявлен перерыв. А после перерыва заседатель от дворянства господин Чистяков заявил о своем желании говорить. Его попросили на трибуну. И он высказал мнение:

– Все люди, жившие как у Симон-Деманш, так и у Сухово-Кобылина, единогласно подтверждают о любовной его с нею связи, что подтвердили также и знакомые его – господин Сушков и Эрнестина Ландрет, а посему я полагаю: признать Сухово-Кобылина виновным в противузаконном сожитии с Симон-Деманш и на основании статьи 1289-й привлечь его к суду, с тем чтобы подвергнуть его церковному покаянию законным образом и по распоряжению местного епархиального начальства.

Закревскому понравилось это мнение. В данном случае ему было неважно, как и на каком основании привлечь Сухово-Кобылина к суду. Главное – дать удовлетворительный ответ Сенату, на который его власть не распространялась, и сделать это за счет Московской уголовной палаты, которая была всецело подвластна ему. Протолкнуть же дело в Сенат Закревскому было крайне необходимо, ибо после отмены решения надворного суда обвинить Сухово-Кобылина в убийстве и сослать его на каторгу могли только две вышестоящие инстанции – Правительствующий сенат и Государственный совет.

Мнение Чистякова поддержал другой заседатель от дворянства – господин Серебряков, к нему присоединились советник председателя уголовной палаты Сухонин и исправляющий должность товарища (то есть заместителя) председателя Равинский. На основании чистяковского мнения было составлено решение, которое «губернский прокурор пропустил без протеста» и на котором военный генерал-губернатор Москвы поставил резолюцию:

«Одобрить решение Московской уголовной палаты и препроводить дело в Правительствующий сенат».

И дело препроводили.

И оно, окутанное плотным туманом противоречивых мнений, решений и резолюций, стало еще более темным, запутанным и непонятным.

– …А тут еще как бы игралищем судьбы является и факт собственного сознания. <…>

– Темнота… Среди темноты ночь, среди ночи обоюдоострость…

«Дело», действие второе, явление VI

Да, дело Кобылина действительно было игралищем судьбы – но и коварных игроков. Ход игры переменился быстро и неожиданно.

Тринадцатого ноября 1851 года, через несколько дней после того, как дело с резолюцией Закревского поступило в Сенат, дворовые люди Сухово– Кобылина, год назад сознавшиеся в преступлении, один за другим отреклись от своих показаний.

В течение года они несколько раз подтверждали свои признания в убийстве Деманш в различных официальных инстанциях высокого ранга: в Московском надворном суде, в Московской уголовной палате, в городской полицейской части. При этом они каждый раз добавляли, что во время следствия по отношению к ним «пристрастия и истязаний не было». Впрочем, это была обычная в таких случаях формула, которой можно было не придавать (при необходимости) никакого значения, но можно было, напротив, придать (при необходимости) решающее значение.

«Рукоприкладство» подсудимых (так назывался собственноручно подписанный документ – в данном случае кассационная жалоба) тут же поступило в Сенат и было зачитано на специальном заседании.

«Вследствие бесчеловечных истязаний частного пристава Стерлигова, – повествовал Ефим Егоров, – я дал вынужденное показание, что преступление совершено мною. Серпуховской частный пристав Стерлигов допрашивал меня самым варварским и бесчеловечным образом; истязания, которые совершались надо мною, были следующие: крутили мне самой тоненькой бечевкой руки столь крепко назад, что локти заходили один на другой, и таким образом я оставался связанным от двух часов пополудни до первого часа пополуночи. Связанного таким образом вешали на вбитый в стене крюк, так, что я оставался на весу по нескольку часов. Не давали мне пить целые сутки, кормя меня одной селедкой, и вдобавок, когда я находился связанным в висячем положении, г. Стерлигов собственноручно наносил мне чубучем сильные удары по ногам, по рукам и голове. Сознавая свою невиновность, я, сколько в силах был, переносил с терпением муки; но когда совершенно ослабел, то решился принять на себя то ужасное преступление, дабы избавиться от бесчеловеческих истязаний, в чем и дал показание г. Стерлигову. Для того чтобы склонить меня к скорейшему сознанию при таких ужасных муках, г. пристав мне показал собственноручное письмо моего господина, в котором он просил меня сознаться, приняв всё на себя, за что обещано мне было награждение 1500 рублей серебром, свобода моим родственникам и ходатайство об облегчении моей участи. Вот почему произошло это вынужденное признание при всей моей невинности.

Не имея более ничего прибавить к своему оправданию, я умоляю высокоименитых судей обратить свое милостивое внимание на все изложенные в сем рукоприкладстве доводы и облегчить сколь можно мои страдания в присуждении наказания за преступление, тайна коего известна одному Всевышнему Творцу, от которого не скрыто, что я жертва случая».

В «рукоприкладстве» Козмина об истязаниях не было речи, но говорилось следующее:

«1850 года ноября 15 был я обольщен господином частным приставом Хотинским, который мне показывал собственноручное письмо господина моего, Сухово-Кобылина; в одном письме он писал, чтобы я принял на себя участие в убийстве Деманш, за что обещал мне вечную свободу и отпускную со всем моим семейством, сверх того денег 1050 рублей ассигнациями, и притом писал мне, что скоро будет манифест».

В конце «рукоприкладства» с точностью до последнего слова повторялось обращение Егорова: «Не имея более ничего… жертва случая».

Аграфена Кашкина в своем «рукоприкладстве» настаивала, что она не видела Симон-Деманш после того, как та ушла из дома в десятом часу вечера. «Что же показано было мною при следствии, что она убита Егоровым и Козминым в спальне, – сообщала горничная, – то я сознаюсь как перед Богом, велел мне так говорить барин Александр Васильевич. 8 числа ноября того года, придя к нам утром, он обещал награду и защиту». И следом та же формула: «Не имея более ничего… жертва случая». Идентичной формулой заканчивалось «рукоприкладство» Пелагеи Алексеевой, которую барин, обещая ей награду, «научил, как показывать следствию».

В конце ноября по предписанию Сената был арестован в Москве частный пристав Стерлигов. На 18 декабря 1852 года было назначено слушание дела в Петербурге, в первом отделении шестого департамента Правительствующего сената. Арест Сухово-Кобылина было решено отложить до окончательного решения дела на этом заседании.


ГЛАВА ПЯТАЯ

Доброта может иметь место в личных пожертвованиях, но не в действиях власти, принадлежащей месту, а не лицу.

«Записки» сенатора К. Н. Лебедева

В ноябре 1852 года Александр Васильевич, нарушив условия подписки, выехал из Москвы в Петербург. Он ехал на встречу с обер-прокурором Кастором Никифоровичем Лебедевым, з руках которого теперь находилось его дело – его судьба, свобода и честь. Он уже кое-что разузнал о Лебедеве. Он узнал, что именно он, Лебедев, красноречивейший из прокуроров, человек весьма представительный, с великолепно расчесанными бакенбардами и хорошо поставленным голосом, готовит заключение для Сената и что всё зависит от того, какое направление он даст делу в этом своем заключении на заседании 18 декабря. Узнал он также и то, что к Кастору Никифоровичу «с пустыми руками не ездят». И потому, отправляясь в дорогу, он запасся билетом Опекунского совета в десять тысяч рублей серебром – билетом, которому суждено было расстроить органы пищеварения обер-прокурора…

Кастор Никифорович не удивился, когда доверенные лица сообщили ему, что отставной титулярный советник Сухово-Кобылин ищет с ним встречи тет-а-тет. Он ждал этой встречи весь год, с того самого дня, когда в Сенат поступили «рукоприкладства» дворовых, содержащие не только отречение подсудимых, но и прямое указание на то, что Сухово-Кобылин подкупом принудил их сознаться в убийстве Деманш. И хотя писем, о которых говорилось в «рукоприкладствах» Егорова и Козмина, следствием не было найдено, а частные приставы Стерлигов и Хотинский на допросах упорно отрицали свое участие в подкупе, показания четырех свидетелей в совокупности с другими материалами следствия давали обер-прокурору возможность делать самые смелые заключения относительно причастности Сухово-Кобылина к убийству его любовницы. Догадывался Кастор Никифорович и о том, что титулярный советник явится к нему не с надеждами на доброту власти, но с добротою в собственном сердце, эффективность воздействия которой на суровую государственную десницу будет определяться суммой «личного пожертвования» в пользу обер-прокурорского места, занимаемого им, Кастором Никифоровичем.

За несколько дней до встречи, назначенной в его кабинете, Кастор Никифорович уединился и, обложившись увесистыми томами Свода законов, не доверяя сенатским писарям, собственноручно составил «Записку по делу об убийстве купчихи Симон-Деманш». Это был особенный, предназначенный исключительно для личного пользования вариант его резолюции. Кастор Никифорович был опытным и прозорливым чиновником, и о крутом характере Сухово-Кобылина он был наслышан.

– Азартный человек – опасен. Если взять, алела ему не сделать – он, пожалуй, скандал сделает.

«Дело», действие третье, явление XIII

Перед тем как получить от Сухово-Кобылина взятку, он заготовил этот безупречный с юридической точки зрения документ, блестяще разрешающий многие запутанные вопросы дела в пользу Александра Васильевича. Но заготовил бумагу Кастор Никифорович для отвода глаз, на всякий случай – для того, чтобы при необходимости показать Александру Васильевичу, как будет выглядеть его выступление в Сенате, если доброта титулярного советника будет простираться до тех горизонтов, где сверкают, словно зарницы, вожделенные нолики пятизначной цифры: «Да, слышите, не на ассигнации, а на серебро».

В своей «Записке» обер-прокурор убедительно опровергал не только выводы медицинской конторы, которая не учла или не захотела учесть одно обстоятельство: при перерезывании сонной артерии в живом теле действительно происходит «обильное и стремительное кровотечение», но горло Деманш, в соответствии с показаниями Егорова и Козмина, было перерезано уже после того, как она была убита в спальне, и после того, как ее труп в морозную ночь был вывезен в поле; следовательно, к тому моменту тело Деманш уже несколько часов было мертвым, подчеркивал обер-прокурор, да к тому же еще окоченевшим на морозе; никакого обильного кровотечения в таком случае быть не могло, и это было хорошо известно любому медику того времени. Бил обер-прокурор и самый главный козырь.

«Что же касается до отречения преступников: Егорова, Козмина и Кашкиной от прежних их показаний, – писал он, – то, по точному смыслу 15 пункта 1207 статьи XV тома Свода законов, оные должно считать еще более сильнейшими уликами преступления, а не поводом к новому переследованию всего дела. Удивительнейшими к тому фактами служат самые извороты подсудимых Егорова и Козмина, коими они наполнили рукоприкладство в Сенат. Можно ли допустить, чтобы они под влиянием того пристрастия, которое будто бы испытали от следственных приставов, продолжали постоянно сознаваться в убийстве Деманш, выйдя из зависимости этих приставов, и не объявили о том в надворном суде и уголовной палате».

Каким-то чудом документ этот уцелел в бумагах обер-прокурора. То ли Кастор Никифорович не решился съесть его, брезгуя сенатскими чернилами, то ли оставил на память – в качестве свидетельства своего юридического таланта, в котором ему нельзя отказать. Попади этот документ в дело, оно, наверное, было бы благополучно закрыто в той своей части, которая ставила под угрозу свободу Александра Васильевича. Но в дело он не попал. Записка эта, навеянная обер-прокурору несбывшимися мечтами о собственных деревеньках, хранится теперь в Москве в фондах Бахрушинского музея рядом с материалами следствия по делу об убийстве Деманш.

Литературного двойника Кастора Никифоровича – Максима Кузьмича Варравина, «правителя дел какого ни есть ведомства» и «действительного статского советника при звезде» – Сухово-Кобылин наделил талантами, куда более яркими по части взимания «личных пожертвований». Воплощая в пьесе «Дело» ту незабываемую сцену в прокурорском кабинете, когда Кастор Никифорович так бездарно и бесполезно вложил солидный капитал в собственный желудок, Александр Васильевич придал этой, в сущности, комической сцене трагическую окраску, сделав ее стержнем пьесы. Действительный статский советник Варравин оказался значительно удачливее статского советника Лебедева, ибо свой хорошо продуманный, изощренный грабеж сумел довести до победного конца. Помещик Муромский «за обещание дать делу положительный ход» оставил на столе у Варравина пакет с деньгами – 30 тысяч, как и договорились. Раскланиваясь с просителем в дверях своего кабинета, Варравин заверяет, что рассмотрит дело «с полным вниманием». Муромский уходит, окрыленный надеждой. Но вдруг его догоняет курьер Парамонов и просит вернуться назад к Варравину. Дальнейшие события, спрессованные в седьмом явлении пятого действия, развиваются стремительно и неожиданно, так что ни экзекутор Живец, ни помощник Варравина Кандид Касторович Тарелкин, организовавший дачу взятки, не могут поначалу понять, что происходит.

МУРОМСКИЙ (Парамонову). Ты… тово… ошибаешься, друг… это не меня.

ПАРАМОНОВ (тесня собою Муромского). Их превосходительство изволят требовать!..

МУРОМСКИЙ (мягко). Да не меня, братец, не меня…

ПАРАМОНОВ. Пожалуйте; пожалуйте, – их превосходительство…

МУРОМСКИЙ. Да ты ошибся, братец…

ВАРРАВИН (перебивая Муромского). Позвольте! – Я вас требую.

МУРОМСКИЙ (с изумлением). Меня?!.

ВАРРАВИН. Да – вас! Вы оставили у меня в кабинете вот этот пакет с деньгами (показывает пакет), – так ли-с?

МУРОМСКИЙ (вздрогнувши). Я?.. Нет… Ах, как нет!.. Оставил… то есть – может быть… позвольте… я не знаю… что же вам нужно?..

ВАРРАВИН. Мне нужно заявить ваш поступок вот – при свидетелях.

МУРОМСКИЙ. Так что же это? (Осматривается.) Западня?!

ВАРРАВИН. Вы меня хотели купить, так ли-с?

МУРОМСКИЙ (совершенно смешавшись). Да позвольте; тут, стало, недоумение какое… извините… простите меня! Ведь это вот они сказали (указывает на Тарелкина).

ТАРЕЛКИН (также смешавшись). Что вы? Что вы?.. Ваше превосходительство! Я вот вам Христом распятым клянусь – ни-ни; никогда! Я их и в глаза не видал…

ВАРРАВИН (не обращая внимания на Тарелкина). Так знайте, что я денег не беру! Вы меня не купите! Вот они деньги! (Кидает ему пакет на пол.) Возьмите их! И убирайтесь вон с вашим пасквильным делом!..

МУРОМСКИЙ. Не о пасквильном деле я прошу… (наступая на Тарелкина). Что это? – а? Да как же вы могли…

ТАРЕЛКИН (потерявшись). Помилуйте! Что вы меня путаете! Ваше превосходительство! Что же они меня путают?!

ВАРРАВИН (перебивая его). Угодно вам взять эти деньги, или я прикажу вот экзекутору.

Живец порывается к деньгам; Варравин его держит за руку; Муромский поднимает пакет.

Я вас могу представить всей строгости законов – и только ваши лета – извольте идти! (Указывает на дверь.)

МУРОМСКИЙ (ощупывает пакет, выбегает на авансцену). Что это? А? Где же деньги?.. (Развертывает пакет и быстро смотрит деньги.)

Варравин стоит с правой стороны, Тарелкин с левой, Живец позади Муромского, все смотрят на него с напряженным вниманием.

ВАРРАВИН. Извольте идти, или я прикажу вас вывести.

ЖИВЕЦ, ТАРЕЛКИН (переглянувшись и вместе). А-а-а! – вот оно!

МУРОМСКИЙ (забывшись, с силою). Так где же деньги, я говорю?! Их тут нет! (Щупает пакет.) Нет… Нет!.. Их взяли!!! Помогите!!. Добрые люди!.. Помогите!!. (Обращаясь к Тарелкину.) Помог… (Останавливается, обращаясь к Живцу.) Помогит… а-а-а-а-а! (Ударив себя по голове.) Капкан!!!

Они обступают его ближе.

ВАРРАВИН. Идите вон, я вам говорю! Я имею власть…

МУРОМСКИЙ (взявши себя за голову и совершенно забывшись). Разбой… Муромские леса!.. Разбой…

ВАРРАВИН (голос его дрожит). Опомнитесь – что вы? Опомнитесь…

МУРОМСКИЙ. Что это?., а?.. (Приходя в себя.) Здесь… здесь… грабят! (Поднимая голову.) Я вслух говорю – грабят!

«Дело», действие пятое, явление VII

– «Дело» есть плоть и кровь мои. Я написал его желчью, – говорил Александр Васильевич корреспонденту «Нового времени» Юрию Беляеву. Это было в 1895 году, когда драматургу было уже 78 лет. Беляев приехал к нему в Кобылинку брать интервью. Хозяин повел литератора гулять в свою березовую рощу. «Мой спутник, статный красивый старик, – писал журналист, – в костюме, изобличающем европейца – и даже щеголеватого европейца, но в старомодном сером цилиндре, быстро идет впереди и подсмеивается над моей усталостью». Они остановились передохнуть в лесной сторожке, в полуразрушенном шалаше, где «пахло яблоками и медом». И Александр Васильевич всё повторял:

«Дело» – моя месть. Месть есть такое же священное чувство, как любовь. Я отомстил своим врагам! Я ненавижу чиновников… у меня хроническое отвращение к чиновникам.

Чиновников он называл не иначе как «челядью»; и с удовольствием повторял это словечко.

«Я так всегда рад и доволен, что эту челядь наказал кнутом, – писал он в дневнике, – только, по-моему, мало. Надо было больше. Это Бог меня вдохновил пробрать эту челядь».

Ненависть его к чиновникам была такова, что, замкнувшись у себя в Кобылинке, он ни на шаг не подпускал их к своим владениям. И эта его ненависть порой граничила с мрачным безумием. Затаившись в своей усадьбе, он, на манер охотника, подкарауливал проезжавших мимо чиновников и травил их, как зайцев, спускал на них гончих собак… А потом, насладившись сценой поспешного бегства, проводив насмешливым взглядом чиновничью коляску, исчезающую за горизонтом, он возвращался в свой кабинет и, склонившись с пером над бумагой, «изрыгал проклятия» на чиновничью Россию:

«Сама она, Россия, по себе взятая, бестолкова, ленива, бедна, пьяна, тунеядна, в год полгода праздно шатается, чиновничьим наитием она создана, административными предписаниями обвязана и увязана».

«Вам известно, что я относительно России пессимист, – писал он в 1894 году своему другу Василию Кривенко. – Я ее люблю, жалею (природа хороша и богата, и она привязывает), но хулю. Мне она всегда была мачехой, но я был ей хорошим трудовым сыном… Бог Всемирной Истории не милует; и излюбленная российская “теорийка” “Подания Милостей” во Всемирной Истории человечества места не имеет. В этом социальном или человеческом, рациональном Прогрессе царит Истина, то есть абсолютная Справедливость; и Суд Истории есть существенно справедливый Суд без Лицеприятия и, следовательно, без Милости. Модное, сентиментальное сочетание Суда правого с судом милостивым есть Бред и Иллогизм. Иллогизм в жизни фатален… Разум есть Сила, и Сила есть Разум, и лишь Разумное сильно – а не Разумное слабо, а потому всякое Рациональное устаивает, растет и бесконечно крепнет, а Иррациональное малится, слабеет и исчезает: нам современная чиновничья Россия иррациональна, а потому, надо полагать, не устоит и скоротечно прейдет».

Он верил, что чиновничья Россия «прейдет», но верил не с тем революционно-демократическим пафосом, какой пытались ему приписать – например, приват-доцент Киевского университета Чаговец, которой, читая в 1907 году лекции о драматургии, поставил Сухово-Кобылина в один ряд с Герценом, Добролюбовым, Чернышевским (самого Сухово-Кобылина, доживи он до этих дней, вероятно, оскорбило бы такое сопоставление). Революционно-демократического пафоса у него не было и не могло быть, потому что он верил, что «прейдет» именно чиновничья Россия, которую он «хулил» и которую отделял от России дворянской и самодержавной. В эту Россию он верил как в «беспримерное Чудо» и был убежден, что только с родовой аристократией и царем возможен ее «социальный или человеческий» прогресс. Впрочем, называя российский социальный уклад «чудом», он никогда не тешил себя иллюзией, что «чудо» это беспредельно и всемогуще. Способность видеть и прозревать была присуща его натуре, сполна наделенной чувством судьбы, и не только своей, личной судьбы.

«Исчезло крепостное состояние, – писал он, – исчезло и Дворянство; исчезнет Самодержавие – исчезнет и Россия. Она исчезнет по своей бедности, бессилию, дряблости и низкой нравственности; она исчезнет тихо, без боли, борьбы и агонии, исчезнет, как исчезает всякое, что не есть Организм, а механический агрегат, – как исчезает куча песка и тает ком снега… и так далее, и так далее».

Что касается «боли, борьбы и агонии», то он конечно же ошибался (или хотел ошибаться). «Боль, борьба и агония» были и на его веку. Но тогда, в конце XIX столетия, когда исчезновение дворянства стало для него очевидностью, он пытался убедить себя, что это еще не крах, не конец, а зыбкое начало, перерождение неистребимого духа, как учили его книги Гегеля, которого он боготворил.

«Мы, помещики, старая оболочка духа, – писал он в 1892 году, – та оболочка, которую он, дух, ныне, по словам Гегеля, с себя скидывает и в новую облекается. Где и как? Этого Гегель не сказал и предоставил решить истории человечества. Это ее секрет. Во всяком случае верно то, что облечется он ни на Волге, ни на Дону, ниже на берегах моей Плавицы. Смутно, странно и страшно всё это здесь у нас смотрит; и я ежечасно вспоминаю Новгородскую республику под командою бабы Марфы, где большинство спускало меньшинство в Волхов; словом, тот славянский политический уряд, который ныне в каком-то свином углу практикует раб и болгарин Стамбулов[12]12
  Стефан Стамбулов (1854—1895) – глава болгарского правительства в 1887—1894 годах.


[Закрыть]
».

И вот когда ему становилось «смутно и страшно», когда даже «непогрешимый» Гегель вдруг начинал (как ему временами все-таки казалось!) «врать и фальшивить», когда он чувствовал, что теряет всякую веру – и в Россию, и в дворянство, и в самодержавие, тогда, чтобы спасти эту веру, он прибегал к надежной безукоризненности математических законов.

«Конечно, – рассуждал он, – надо согласиться, что Самодержавие Иррационально, но приданное к Иррациональности русского Племени даст в этом синтез – Рациональность, по той же причине, по которой минус на минус дает плюс…»

* * *

Восемнадцатого декабря 1853 года зал заседаний шестого департамента Правительствующего сената был переполнен. Председательский колокольчик звенел беспрестанно. Писари, фиксировавшие каждую реплику, едва успевали макать в чернильницы свои проворные перья. В самый разгар заседания по сигналу министра юстиции в зал ввели под конвоем частного пристава Стерлигова. Обер-прокурор, поднявшись с места, громко и с подчеркнутым беспристрастием в голосе зачитал уже известное всем «рукоприкладство» Егорова. После внушительной паузы, которая должна была вместить в себя глубокие и печальные раздумья Сената, Стерлигову были заданы вопросы «об истязаниях, учиненных арестанту Егорову». Пристав, несмотря на зловещую торжественность обстановки, держался уверенно, отвечал спокойно и рассудительно.

– Можно ли поверить, – говорил он, – чтобы человек, пробыв одиннадцать часов со скрученными руками, мог впоследствии действовать ими свободно, не чувствуя сильной боли и не требуя медицинского пособия, и даже свободно писать, надевать сюртук? Не благоугодно ли будет к тому же обратить милостивое внимание на то, почему не приносил на меня жалобу Егоров в то же время господину обер-полицмейстеру, а впоследствии в судах уголовных. Я могу поклясться перед вами, как перед Богом, высокочтимые господа сенаторы, что меры, употребленные мною, были кроткие убеждения сказать истину и тем оправдать невинных, убеждения святостью и великостью дней, в которые производил я дознание, убеждения в облегчении наказания как добровольно сознавшемуся преступнику – вот что руководило моими действиями в открытии этого важного преступления.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю