Текст книги "Старосольская повесть"
Автор книги: Владислав Глинка
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Владислав Михайлович Глинка
Старосольская повесть
1
Вырос я в уездном городке Старосольске. Отец был земским врачом, и жили мы вблизи больницы во флигеле, стоявшем в глубине мощеного двора за большим каменным домом.
Имя Старосольска тесно связалось с многовековой историей северо-западной Руси. Не раз татары, литовцы, шведы разоряли и выжигали город, не раз отбивали их русские ратники, чтобы вновь выросли на пепелище избы, лавки, монастыри. Мало что осталось от тех далеких времен – две-три церквушки да названия некоторых улиц. Но в начале XIX века Старосольск стал одним из центров военных поселений, с десяток лет был на глазах самого Аракчеева, и это заметно сказалось в его планировке и архитектуре. Вдоль прямых улиц стояли похожие друг на друга дома с простенькими фронтонами, лепными карнизами и чердачными полуовальными окнами. Старые липовые бульвары обрамляли укрепленные позеленелыми сваями берега реки, и шеренги чугунных тумб выстроились вдоль тротуаров. И через сто лет городок сохранил казенное, скучноватое, но опрятное обличив, похожее на старомодный, потускневший мундир.
Большой дом, заслонявший от наших окон улицу, сам выглядел гордо и осанисто. Он был двухэтажный с мезонином. Посредине фасада на широком выступе раскинулся балкон с толстыми колоннами. Строились эти хоромы более ста лет назад для дивизионного генерала поселенных войск, а во времена моего детства в верхнем этаже находилась лучшая в городке барская квартира с паркетными полами и залой в пять окон. Внизу, в сводчатых невысоких комнатах, размещались раньше канцелярии и людские, теперь же в маленькой квартирке жила вдова землемера Грызунова с сыном Юркой, моим приятелем, и рядом находилась пряничная-пекарня с лавкой и жильем хозяев. Всякий поймет, какое это волнующее соседство для мальчишек.
Городок был самый провинциальный, не шумный и не пыльный, поэтому о поездках летом на дачу, в деревню, на чистый воздух, никогда и не думали.
Но когда мне шел седьмой год, в начале лета, я заболел коклюшем в тяжелой форме. Помню, какие встревоженные лица были у отца, матери и бабки и как приходили смотреть меня чуть не все врачи города. Потом они подолгу сидели у отца, пили чай, курили на крыльце и толковали о лечении. Было решено, что мне необходим воздух, особенно богатый кислородом, и еще что-то, что может дать хвойный лес. Поэтому отец снял у земства пустовавшую летом школу в двадцати пяти верстах от Старосольска и полуверсте от ближней к городу железнодорожной станции Смолово.
Помню, как, сильно за полдень, мы выехали на городском извозчике из Старосольска, долго катили шоссейной дорогой, минуя луга, деревни и перелески. Наконец свернули на проселок. Тут по одну сторону за канавой стояли непрерывной стеной красноватые сосны, а по другую лежало ровное золото хлебных полей, а за ним нет-нет сверкала, открываясь и вновь пропадая, широкая река.
– Скоро теперь и твоя санатория, – сказал отец.
В рекламных проспектах, которые ему иногда присылали, я видел изображения санаторий и живо представил себе нарядное здание со шпилями, флагами, галерейками и парусиновыми зонтами на окнах. Но меня ждало разочарование.
Дрожки остановились. Справа были тесовые ворота, от них бежал заборчик из редких планок, и за ним – низкое серое бревенчатое здание в пять или шесть окон. Оно стояло вдоль дороги, безмолвное, неказистое. Близ дома виднелся плохонький сарайчик, и со всех сторон небольшой двор обступили темные сосны. Солнце склонялось за лес, и красные лучи озаряли контуры незнакомого места.
Через темноватый коридор мы вошли в большую, почти пустую комнату. Дня за два до нашего приезда больничный сторож привез на подводе из города самую необходимую мебель, и теперь у бревенчатых стен сиротливо жались кровать матери, моя кроватка, столик, табуретки.
Я не отходил от матери, пока отец распаковывал приехавшую с нами поклажу и вынимал одеяла, подушки, одежду. Появление знакомых вещей сделало комнату более уютной.
Пришла поздороваться и помочь школьная сторожиха Арефьевна, донельзя говорливая и услужливая старуха. Она же вскоре внесла кипящий самовар и очень заняла меня рассказом, как ставить его сухими еловыми шишками.
– А Якова Александровича что не видно? – спросил отец.
– В Борки пошел, в лавку, да, видно, зашел куды, – отвечала Арефьевна. – За рекой у его тоже ученики везде. Залучат, так не скоро отпущают…
Так я впервые услышал об учителе Вербове, жившем при школе круглый год.
От перемены ли воздуха, или от усталости, но в эту ночь я кашлял меньше, чем в городе, и утром проснулся бодрее. Окна были не занавешены, и комната залита солнцем.
Отец не спал. Тихонько, чтобы не разбудить маму, он встал, оделся, одел меня, взял купальную простыню, и мы вышли из дому.
Сквозь растворенные ворота, через мягкую пыль проселка, по тропке между хлебных полей пошли мы к реке. Все кругом было безмолвно, мирно и пусто. Только жаворонки заливались высоко над рожью. Широкая и полноводная река, блестя на солнце буроватой, медленно текущей водой, лежала в песчаных берегах, осененных ивовыми кустами.
Отец начал купаться, а я сел на сухой, чистый песок и с увлечением принялся рыть пещеру и окружать ее забором из сорванных травинок.
Когда мы двинулись назад, навстречу нам показался широко шагающий мужчина.
– Вон Яков Александрович идет, – сказал отец. – Надо тебе с новым соседом познакомиться.
Я знал, что Яков Александрович учитель, а мои представления об этом типе людей опирались на наблюдения за отцовским пациентом, инспектором городского училища, который смотрел сердито, тяжело дышал и плевал в платок, хрипло чертыхаясь.
Кроме того, когда я плохо вел себя, бабка грозилась:
– Погоди, голубчик, вот пойдешь в гимназию, там учителя тебя приструнят…
Поэтому я без особой приветливости смотрел на приближавшегося человека. Он бодро шел, по-солдатски помахивая руками. Над загорелым лицом хохлились густые седые волосы. Одет в белую косоворотку, черные штаны. Ноги босы, через плечо – полотенце.
Когда он приблизился, я увидел, что учитель очень высок. Он остановился, улыбнулся, показав крепкие зубы под усами, и обменялся с отцом рукопожатием. Потом, поглядев на меня, сказал: «Здорово, брат»– и пожал мою руку. А я в это время думал, как мало похож он на учителя – босой и без шапки.
Отец в тот же вечер уехал, новизна впечатлений сгладилась. С утра до вечера мы с матерью проводили на опушке леса рядом со школьным двором. Тут вешался веревочный гамак – мне было велено поменьше двигаться. А мать садилась около на табуретке с шитьем или книгой, читая мне вслух.
Я боялся леса. В скрытой частыми стволами глубине мне мерещилось невесть что. И поэтому, не желая оставаться один в гамаке, я ревел и цеплялся за мать, когда она собиралась уйти хоть на минутку.
Помню ощущение бессилия и успокоения, когда после кашля и тошноты, проглотив что-нибудь, я задремывал в гамаке. Под журчание материнского чтения я смотрел на красную шершавую кору, блестевшую пятнами смолы. А сверху, не переставая, мощно, на единой ноте, гудела колебавшаяся под ветром хвоя. Иногда доплывали до нас звуки скрипки. Это играл Яков Александрович в своей комнате на дальнем конце школы.
Однажды, после ночи, когда мать очень мало спала из-за моего кашля, а потому, с трудом превозмогая дремоту, невнятно читала что-то, Яков Александрович появился на школьном дворе, за заборчиком, шагах в десяти от нас.
– Не отпустить ли вас отдохнуть, Надежда Владимировна? – спросил он. – Дайте я с Володькой посижу…
Мать отказалась, сомневаясь, как я отнесусь к приближению малознакомого человека, но учитель пошел в обход к воротам и через несколько минут стоял у гамака, показывая две книги:
– Выбирай-ка, которую почитать?
Это были «Айвенго» и сборник рассказов «Подвиги русских солдат». В словах и движениях Якова Александровича была спокойная и ласковая уверенность. Мне и в голову не пришло отказаться от его предложения.
Чтение повторилось через день, а там еще и еще.
Для матери это было огромным облегчением. Она расстилала тут же поблизости плед и засыпала на все время чтения совершенно спокойно.
Так началась моя дружба с Яковом Александровичем. А когда через месяц приступы кашля заметно утихли и я стал больше двигаться, – он повел меня к себе.
Квартира учителя состояла из одной довольно большой комнаты и кухоньки с особым крыльцом, выходившим прямо на опушку леса. Другая дверь вела в коридор к классам, – их в школе было только два – в одном жили мы, в другом громоздились друг на друге парты.
В комнате, очень светлой и чистой, оказалось несколько преинтересных вещей. Сразу же мое внимание привлекла большая проволочная клетка с хромоногой галкой.
– Тут разные больные сиживали, – сказал Яков Александрович, когда я смотрел на нее. – И зайцы подстреленные, и ежи, косой подрезанные, и птицы подбитые. Их мне ребята несут… Ничего – выправляются. Вроде как ты сейчас.
Потом я рассмотрел довольно большую картину, изображавшую солдата в белых штанах и черном мундире, который несет молоденького окровавленного офицера. По заднему плану скакали какие-то всадники и густо клубился дым. На той же стене висели две большие желтоватые фотографии, принятые мною за родственников Якова Александровича, на самом же деле – портреты Ушинского и Некрасова. Они меня не заинтересовали, но зато напротив, над простым деревянным диваном, горизонтально висела старинная шпага. И, взобравшись коленями на сиденье, я долго разглядывал золоченый эфес, галунный потускневший темляк и порыжелую кожу ножен.
– Интересное-то, брат, внутри, – сказал стоявший за моей спиной Яков Александрович. – Уж так и быть – покажу. Только, гляди, конец отпущен.
Он снял шпагу с гвоздиков и обнажил клинок, покрытый узорами. Начиная от самой рукоятки и почти до острия размещались лавровые венки, скрепленные тонким орнаментом. В каждом венке были подпись и дата. Начиная с Бородина шли Тарутино, Малоярославец, Смоленск, Красный, Березина, Дрезден, Лейпциг, Бриенн и кончалось Фер-Шампенуазом и Парижем. А на другой стороне стояло: «Златоуст 1817» и широко распласталась богатая арматура из оружия, касок, знамен и ядер.
– Чье же это? – спросил я.
– Деда моего, – отвечал учитель. – Он во всех боях, что здесь записаны, участвовал.
И так постепенно подымавшийся в моем представлении все выше Яков Александрович взлетел в этот миг на недосягаемую высоту и как владелец такого оружия, и как внук боевого дедушки.
Когда шпага водворилась на место, я обратился к развешанным над нею нескольким небольшим портретам. Но внимание мое привлек тогда только один из них. Это была акварель, изображавшая военного, в высоком кивере с прямым султаном и в мундире, расшитом по всем направлениям желтой тесьмой. На плечах торчали густейшие эполеты, в руке – трость, обвитая галуном с кистями. А поперек груди – целый ряд крестов и медалей.
– Кто же это? – спросил я. – Не тот ли, что офицера-то вон несет? Или это его самого спасают?
– Нет, то другое. А это – дедушка мой.
– Значит, он в сражениях все эти ордена заслужил! – сказал я восхищенно.
– Да, и он всю Отечественную войну вплоть до Парижа прошагал… – отозвался старый учитель.
– А кто же он был? Форма-то какая красивая!
– Форма действительно заметная, – согласился Яков Александрович. – А был он гренадерский тамбурмажор. Слыхал такой чин?
– Нет, не слыхал еще.
– Теперь-то их нету уже. Лет сорок никак вовсе должность упразднили.
– А что же он делал? – не унимался я.
– Делал? А вот в этаком мундире впереди полка маршировал, – сказал учитель, улыбаясь и любовно смотря на портрет.
Мне представилось что-то повыше командира полка, но пониже генерала. На том объяснение и окончилось, а вслед за тем кончился и мой первый визит к Якову Александровичу.
Родители мои тоже подружились с учителем. Приезжавший по воскресеньям отец подолгу с ним разговаривал о земских делах, о Государственной думе и играл на крылечке в шахматы. А мать, приглядевшись к Якову Александровичу, доверилась ему совершенно. И, надо сказать, вполне основательно. Особенно проявилось это, когда мы с учителем стали вместо чтения ходить на реку. Он никогда не одергивал меня, не учил, как вести себя, не приказывал, а просто разговаривал на всякие интересные нам обоим темы без тени превосходства, лишь изредка замечая: «Знаешь, брат, там песок сырой, ты бы повыше сел. Вон на траву-то…», или: «Ты бы, Володя, не прыгал. От этого задохнешься и станешь кашлять». И слушался я его беспрекословно.
Иногда, выкупавшись, учитель ложился рядом со мной на песок, рассказывал о ракушках, рыбах, водяных жуках, ивняке, из которого плетут корзины, показывал, как это делают. А то ловко строил из песка и щепок, которых всегда было много у берегов этой сплавной реки, домики, замки или окопы с крытыми блиндажами.
– Вот и мы так-то на Балканах из снега делывали, – сказал он однажды.
И тут я узнал, что когда-то Яков Александрович участвовал в войне с турками и дошел до самого Константинополя.
Но этак обмолвился он уже совсем к концу лета, и порасспросить толком мне его не удалось.
Учителя часто навещали ребята. Школа была построена в лесу, у дороги, с тем чтобы обслуживать пять деревень, ближняя из которых находилась в полутора верстах. И летом ребята прибегали, чтобы принести учителю грибов, зеленых мелких яблок, переменить книжки в школьной библиотечке.
Когда детские голоса раздавались у крылечка учителя, меня очень туда тянуло, но мать напоминала, что я еще кашляю и могу заразить посетителей Якова Александровича.
2
В середине августа пошли дожди, и мы уехали в город, а к началу сентября коклюш мой прошел окончательно.
Еще одну зиму я, как говорится, «бил баклуши», хоть и занимался ежедневно арифметикой и письмом с бабушкой, которая была построже матери. А следующей весной поступил в приготовительный класс гимназии. Приятель мой Юрка Грызунов выдержал экзамены в один день со мной, и с середины августа мы вместе начали бегать в класс, путаясь в полах длинных, шитых «на рост» шинелей и не без труда неся в ранцах и в головах выраставший груз премудрости. Новый мир тревог и обязанностей открылся перед нами. Свободные минуты поглощали Майн Рид и Купер. В индейцев играли на дворе, несмотря на неподходящие к прериям морозы и сугробы. Но весной перья, луки и томагавки сменило новое увлечение. Шел 1912 год, и Россия готовилась праздновать сотую годовщину победы над Наполеоном. Календари, многочисленные юбилейные издания, открытки, обертки конфет, папиросные коробки и даже выставленные в магазинах духи, мыла, бабьи головные платки и ситцы пестрели изображениями Кутузова, Наполеона, пожара Москвы, Бородинского боя. Мы с Юркой были патриотами. Багратион и Платов, Ермолов и Раевский скоро стали нам хорошо известны, так же как имена наполеоновских маршалов и названия мест, где разбили их русские полководцы. В играх «краснокожих братьев» сменили бесстрашные Давыдов и Сеславин. Так прошло лето.
В последние дни каникул, когда как-то особенно весело и жадно играется, на нашем дворе разгласилась новость. В верхний этаж большого дома въезжали жильцы. Квартира там пустовала все лето, и теперь ее нанял вновь назначенный в наш город товарищ прокурора. По слухам, чиновник этот, приехав уже с неделю, жил в гостинице у станции, ожидая прибытия обстановки из Петербурга.
И вот однажды утром к дому подъехало два нагруженных воза, и с них стали снимать укупоренные в ящики, рогожи или холсты предметы разнообразной формы и тяжести. Несколько соседских ребят и мы с Юркой, собравшись у ворот, наблюдали, как ставили на землю рояль, диваны, столы, зеркала, очертания которых мы угадывали под скрывавшими их покровами. Распоряжался всем маленький старичок с седыми бакенами, как мы узнали позже, камердинер товарища прокурора.
Первые возы разгрузили, и сразу внесли вещи в дом по широкой парадной лестнице, а когда часа через три приехали новые, то старичок велел перенести поклажу на двор под навес сарая и тотчас ехать снова, чтобы поспеть вывезти все до закрытия пакгауза.
Теперь мы с Юркой сели на крылечко нашего флигеля и не спеша все рассматривали. Должен сознаться, что немало было предметов, в назначении которых мы сомневались. Таковы были арфа в чехле и сверх того в массивной дощатой клетке, мольберт с массой винтов и дырок, и, наконец, комнатный домик-будка, обитая бархатом с бахромой и обернутая поперек ковровой дорожкой. О ней мы долго спорили, для детей она или для кого другого.
– А может, для белок или для медвежонка, – предположил Юрка.
– Болонкин дом, то есть собачий, – снисходительно пояснил старичок, стоявший неподалеку.
Потом появились штук десять картин, их поставили у стенки сарая.
Наконец ломовики с дворником уехали, а старичок, вежливо приподняв плюшевую шляпу и назвав нас «любезными молодыми людьми», попросил приглянуть за багажом. После чего, покряхтывая и позванивая связкой ключей, скрылся на черной лестнице большого дома.
Мы, конечно, тотчас начали «приглядывать», то есть подошли к картинам. Они стояли двумя стопами, и сквозь редкие планки клеток хорошо были видны холсты передних. На одной изображался босой мальчик, одетый в мохнатую шкурку и обнимающий барана, а на другой – более чем по пояс виднелся генерал с массой орденов и двумя звездами на темном с золотым шитьем мундире. Локтем левой руки он опирался на колонку, по мрамору которой пролегала надпись: «8 кампаний, 100 сражений». А в правой руке держал обнаженную шпагу. Непокрытая голова с взлохмаченными волосами и бакенбардами смотрела грозно и внушительно. Красные губы большого рта решительно сжаты, брови над темными глазами насуплены. Синеватый, выставленный вперед подбородок опирался на расшитый воротник.
Я весь отдался созерцанию этого очень живого лица, а Юрка, присев на корточки, рассматривал в это время что-то в нижней части холста.
– А на шашке у него что-то написано, – сказал он. – Отступи-ка, мешаешь…
Я присел с ним рядом и вдруг увидел те же лавровые венки и надписи, что на шпаге Якова Александровича.
– А ведь я видел эту самую шпагу, – заявил я, пораженный.
– Ну, врешь! Где? – усомнился Юрка.
Я рассказал ему, и мы долго обсуждали, так ли это. Но под конец решили, что, наверное, таких шпаг после войны с Наполеоном делали не одну.
К нашему сожалению, когда приехали новые возы, нас кликнули по домам.
Целую неделю наверху распаковывались и устраивались. Старичок с дворником понемногу таскали в сарай доски, рогожи и ящики. Им помогала кухарка новых жильцов. Потом приехали хозяева. Их было трое: «сам», его жена и дочка, и при них бонна-девица, горничная и белая собачка в попонке.
Товарища прокурора мы наблюдали мало. Случалось, когда возвращались из гимназии, он ехал в суд после завтрака. Или, рассматривая ожидавшую его у подъезда ямскую тройку, мы мельком видели, как он выходил из парадной, отправляясь в уезд. Жена его, высокая дама, всегда почему-то в вуали и пышных мехах, редко показывалась на улице, так же как и собачка, боявшаяся холода. Но часто мы встречали девочку лет пяти, которая ежедневно прогуливалась в сопровождении бонны-немки с голубыми кукольными глазами. Девочка была живая, болтливая, как воробей. Все время порывалась она пробежаться, схватить листок, прутик, а зимой сосульку или снежок. И бонна непрерывно не то шипела, не то жужжала на нее, тряся головой и тараща глаза:
– О Lise, Schande!.. О Lise!
Так мы с Юркой и прозвали девочку: «Олизшанде».
Из разговоров бабушки, Юркиной матери, дворника и почтальона мы постепенно узнали, что товарищ прокурора – петербургский аристократ, сын сенатора, держится гордо, ни с кем почти в городе не познакомился, что с женой он говорит по-французски, много получает газет и писем, курит только сигары.
Наконец я услышал, как отец говорил матери: – Встретился нынче у больного следователя Стрелковского с нашим соседом. Очень красивый господин, держится любезно. Стрелковскому принес какие-то журналы для развлечения. Но в десятиминутном разговоре обмолвился, что владеет хорошими имениями, мог бы не служить, если бы не семейная традиция; что здесь ужасно скучает и пребывание в нашем городе трактует как случайный эпизод на служебном пути. Какая-то неумная уверенность в своем высшем назначении и в то же время несерьезное отношение к этому назначению…
Однажды, – это было совсем незадолго до святок, – вечером, часов в десять, когда я уже укладывался спать, в прихожей раздался резкий звонок. Мать пошла отворять, и из передней донесся чей-то неясный голос.
– Это не папа? – спросил я, когда она вернулась. Отец был еще у пациентов.
– Нет, приходили звать его из каменного дома. Там девочка заболела.
Потом я заснул и сквозь сон слышал два или три звонка, скрип дверей, тихие шаги в кабинете, в столовой, раз на несколько минут даже проснулся от стука поспешно открываемого отцовского инструментального шкафа.
Утром за чаем бабушка сказала мне, что отцу удалось горячей ванной в самую критическую минуту спасти девочку от острой и, казалось, безнадежной формы крупа.
Днем, когда я был в гимназии, к нам заходил товарищ прокурора и, узнав, что отец в больнице, оставил визитную карточку.
Нас распустили на каникулы. До святок оставалось четыре дня. Было воскресенье, и отец против обыкновения долго спал. Я пошел к Юрке, потом мы вместе бегали на базарную площадь смотреть елки, а когда вернулся домой, то бабушка на кухне сказала:
– Не кричи, не шуми, а сейчас же мой руки и обдерни куртку…
– А что случилось? – спросил я.
– Ничего не случилось, а у папы сидит прокурор, – пояснила внушительно бабушка. – Вдруг отец тебя позовет, а ты этаким чучелом. Пояс-то поправь…
Я тотчас «навел красоту» и, едва отерев красные, «как у гуся», по бабкиному выражению, руки, прямиком отправился в кабинет. Там напротив папы сидел отец Олизшанде, и они о чем-то разговаривали. Между небольшой, очень скромной комнатой, с дешевым письменным столом, с клеенчатым диваном отца, и этим господином положительно был какой-то контраст.
Представьте себе крупного барина с аккуратно причесанной головой и золотистой, слегка раздвоенной бородой, правильным лицом и небольшими белыми руками. От его визитки, белья, переливчатого галстука, полосатых штанов исходил легкий аромат духов, довольства, самоуверенности. Все было самое дорогое, свежее, лучшее.
– А, молодой человек, здравствуйте! – радушно приветствовал меня гость. Я шаркнул ногой, как меня учили, и подал ему свою «гусиную лапу», после чего отретировался на другую сторону стола, где, прислонившись к отцу, продолжал наблюдать.
«Да ведь он похож на генерала с портрета, тот, верно, его предок», – вдруг сообразил я.
А прокурор между тем продолжал что-то рассказывать и засмеялся раскатисто, заразительно. При этом открылись ровные белые зубы. Он показался мне очень красив, и я смотрел на него во все глаза.
Однако вскоре я заметил, что папа в ответ только сдержанно улыбался.
Через несколько минут визитер стал прощаться. Крепко пожимая отцовскую руку, он говорил:
– Верьте, доктор, мы никогда не забудем этой страшной ночи и вашей удивительной отзывчивости и искусства. Право, вы великолепно всем командовали. Если бы я мог быть вам полезен… Может быть, в Петербурге?.. По вашему ведомству, через отца или старшего брата. Уверяю вас – это не слова… Если вы только позволите и укажете, куда хотели бы, например, перевода…
Но отец перебил его:
– Полноте, я делал только то, что мог и должен был сделать любой врач на моем месте… – И опять в его голосе, в котором столько раз я слышал ноты доброты и ласки к пациентам, прозвучали сухость и сдержанность.
Когда товарищ прокурора ушел, мы стали обедать. Сначала папа ел молча и хмурился, но, заметив вопросительный взгляд матери, заговорил:
– Вот ведь только двое суток прошло – успокоился человек и опять прежним стал. А в ту-то ночь, когда девочка умирала, вся спесь мигом с него соскочила. И говорил, и метался, и радовался естественно. А нынче опять и грассирует слегка, и мизинец с полированным ногтем оттопыривает, и пошлости радостно говорит… Даже обидно как-то, ведь не глуп, кажется… Или это воспитание такое…
– Опять скучает? – спросила мать.
– Нет, но, по мне, лучше бы уж скучал. А то вздумал делиться впечатлениями, которые накопил здесь за три месяца. Заметил, например, что у письмоводителя судебного съезда Сорина ноги длинные и тощие, а нос красен и тоже длинен, и называл его аистом, благо у того детей куча. Вот и вся острота. А что Сорин честен и с детьми бьется в бедности, – об этом с удивлением от меня только что узнал… Или говорит, что судья Балторович косноязычен, как Демосфен, и, по точному подсчету, шестнадцати букв не произносит… Ей-богу, сам, говорит, на заседаниях считать не ленился… А что Балторович алкоголик и невежда – об этом ни слова… Но ведь это чиновники его ведомства… Что же он способен вообще-то в жизни рассмотреть?..
– А ты не обратил внимания, что он на кого-то из знакомых похож?.. Или показалось мне? Я ведь его только мельком видела… – спросила мать.
– Нет… А впрочем, действительно что-то мелькает как будто знакомое…
– Он похож на своего дедушку – генерала Отечественной войны, – выпалил я.
Отец, мать и бабка посмотрели на меня, как на помешанного.
– А ты почему знаешь его дедушку? – высоко поднял брови папа.
Я рассказал ему про портрет.
– Это, конечно, возможно, – согласился он. – Только ведь мама-то никогда портрета этого не видала, а сходство заметила. Да и я тоже.
– Ты-то, наверно, его видел ночью, когда у них был, – пытался я обосновать свою гипотезу.
– Ну, брат, мне там не до портретов было, – засмеялся отец.
Я стал в тупик. И вдруг меня осенило. Шпага! Вот где был ключ.
– А я знаю на кого! – возгласил я почти торжественно. И на вопросительные взгляды отвечал: – На учителя Якова Александровича!
Наступила пауза. Взрослые переглянулись. Потом отец сказал:
– А ведь, ей-богу, верно, молодец Володька… – И, помолчав, добавил: – Да, похожи несомненно и лицом и чем-то в движениях, хоть и совсем разные. Совсем как родственники похожи… – Он подумал и спросил: – А как товарища прокурора полная фамилия? У него ведь двойная?
– Денисович обычно зовут, – отвечала бабушка. – Там, правда, и еще что-то есть.
Мать встала и через минуту принесла визитную карточку.
– «Павел Дмитриевич Вербо-Денисович», – прочла она.
– Вот так история, – сказал отец. – Похоже, что и верно родственники… Этот Вербо, а тот Вербов, – одной буквы недостает, да ударение не там. Навряд ли это случайное совпадение.
– Но такое различие общественных положений, – заметила мать. – Лицеист, сын сановника, аристократ, а Яков Александрович наш – скромный сельский учитель.
– Да, но между тем… – отец покачал головой. – «Есть много, друг Горацио, такого, что и не снилось нашим мудрецам». А коли они и в родстве, то мне Яков Александрович во сто раз милее… – И он встал из-за стола.
А я схитрил, ничего не сказал про шпагу. Будто бы просто так догадался, по наблюдательности. Но в несомненность родства верил, должно быть, крепче всех.
Прошел еще один день, наступило 23 декабря.
Ежемесячно около 20 числа бабушка получала пенсию от Петербургского Литературного фонда. Давно умерший мамин отец был небольшой журналист шестидесятых-восьмидесятых годов, и потому вдова его пользовалась пожизненной поддержкой рублей в двадцать в месяц. Когда почтальон приносил эти деньги, я тотчас получал из них свой узаконенный процент в размере двугривенного, который так же незамедлительно переносился мною через двор на прилавок пряничной лавки.
Только два раза за год, перед рождеством и перед пасхой, случалось, что бабушка несколько задерживала выплату моего дохода. Несмотря на молодость ярой шестидесятницы, она к старости стала религиозна и сомневалась, хорошо ли давать мне сладости в рождественский и великий посты. Но всякий раз, поразмыслив над этим вопросом, решала его положительно и только наказывала покупать не какие-нибудь другие пряники, а мятные. Я торопливо облачался и летел в пряничную.
Это было удивительное заведение. В лавку вела низенькая дверь, по сторонам которой стояли, сложенные из узких дощечек, ярко-зеленые створки ночных ставен. Справа от двери было квадратное окошко, за зеленоватыми стеклами которого, широко расставив ноги, стойл гипсовый гном с желтоватой бородой и красным носом. Перед круглым животом он держал подносик, и на нем лежало по экземпляру всего, что производилось пекарней: миндальные, шоколадные и мятные круглые пряники, фигурные – коньки и рыбки и тут же карамели грушевые и «гадательные», с пророческими стихами и изображениями карт. Наконец, у ног гнома, блистая полосками золотой бумаги и зигзагами застывшего разноцветного сахара, неподвижно ехал пряничный всадник на богато изукрашенном коне.
Такова была выставка. А внутри… Во-первых, запах – теплый, мучной, мятный, ванильный, пригорело-сахарный. Что может быть приветливее? О вступлении покупателя в лавку возвещал дверной колокольчик, звонко брякавший над вашей головой, и не успевал он еще смолкнуть, а вы полной грудью вдохнуть ароматы, хлынувшие вам навстречу, как из двери в задней стенке низкой сводчатой лавки показывался хозяин, он же пекарь Порохов.
Это был бодрый старичок в белом фартуке. Весь он, от седого бобрика волос над розовым лбом до присыпанных мучной пылью мягких туфель, был похож на в меру подрумяненный мятный пряник.
Вот сюда-то ясным предрождественским днем и двинулся я, зажав в кулаке двугривенный, предвкушая, как мы с Юркой будем есть пряники, а главное, обдумывая на ходу важный вопрос: мятные или миндальные…
Я не решился еще ни на что, когда, открывая заветную дверь, понял, что мне придется подождать. Высокий человек в романовском полушубке и валенках, стоя ко мне спиной, укладывал в мешок пакеты с пряниками и конфетами, которые подавал ему стоявший за прилавком Порохов.
– А, оптовый покупатель! – приветствовал меня пряничник.
Человек в полушубке обернулся, и я узнал Якова Александровича. Он ласково со мной поздоровался. А я не сводил глаз с его лица, вспоминая недавний разговор. Да, сходство с прокурором было!
– Сейчас, Яков Александрович, я шпагат принесу мешок перевязать, – сказал Порохов и ушел в заднее помещение.
– Что ты меня так рассматриваешь? – спросил учитель. – Уж не поморозился ли я? – И он поспешно ощупал нос, щеки и уши.
– Нет, – отвечал я. – А хочу вас спросить, не брат ли вам прокурор Вербо-Денисович или не родственник ли?
– Как? – медленно выговорил старый учитель, застыв с поднятой к лицу рукой. – Как ты сказал?
Я, хотя и менее уверенно, повторил вопрос.