Текст книги "Старый букварь"
Автор книги: Владислав Шаповалов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
То были водяные знаки свастик и орлов, идущих по листу друг за дружкой. Цепью за цепью идущих…
Федя глянул на деда Матвея в недоумении – тот возится себе у печи как ни в чём не бывало. Спокойный. Как будто и вовсе нет тех знаков, цепью, одна за другой идущих. Варит картошку в мундирах. И как только приятный дух качнёт расходиться по классу, принимается готовить трапезу, потому что настал перерыв. Звонка в дедовой школе не было, картошка его заменяла.
Старик берёт с плиты эмалированное ведро, идёт на улицу сцедить воду. Сцедит кипяток прямо в снег, вернётся назад. Поставит картошку ещё раз на огонь, чтобы она, случаем, не застекленела. И, подсушив её как следует, со всеми почестями переносит ведро на стол, свободный к тому времени от ученических тетрадей и чернил. Теперь уж всему голова он, дед Матвей, Надежда Фёдоровна только сидит да слушает скромненько рядом с детьми, смотрит, как он колдует.
Ребята тоже слюнки глотают. Ерзают на скамейке. Следят за каждым его движением. А он нарочито медлит. Для важности, конечно. Чинно достаёт из кухонного стола краюху чёрного хлеба, из деревянной солонки берёт непослушными пальцами щепотку соли. Рассыпает её четырьмя кучками на столе – две посредине и две по краям. Для каждого класса в отдельности.
Лишь после этого снимает с ведра эмалированную крышку. Столб горячего пара ударяет в потолок.
Вручит каждому по картофелине – чистите, мол, – а сам в чулан пойдёт. Внесёт ломоть мороженого сала. Пересчитает всех корявым пальцем – знает же, сколько их, а обязательно пересчитает. Вроде переклички в классе. Достанет из ножен плоский кинжал.
Вынул кинжал из ножен – детишки обмирают.
Тот кинжал хранился у него под полою, у кинжала была массивная ручка с пластмассовыми щёчками коричневого цвета. На щёчках удобные захваты для пальцев. На плоской воронёной стали гладенький жёлобок во всю длину. А на рукоятке – орёл с растопыренными крыльями, точно такой, как на бумаге с водяными знаками. Держит щит в цепких когтях. На том щите – крючковатая свастика, точно такая, как на немецкой бумаге. И таким иноземным холодком потянет от воронёной стали, от свастики с орлом, что мурашки по коже.
Да в руках деда Матвея кинжал сразу почему-то стал нестрашным, превратился в обыкновенный кухонный нож больших размеров, которым хлеб режут или картошку чистят.
Нарезал брусочками мёрзлого сала, каждому одинаково – и Надежде Фёдоровне тоже, и себя не забыл, – вставил кинжал в чехол, щёлкнув ручкой в упоре. Спрятал под полу. И снова, без кинжала, в избе деда Матвея становится, как было, приютно и весело. Будто чёрная туча отошла и с неба проглянуло солнышко.
– Спеши, не торопясь, – поучает «студентов» дед Матвей. Ну точно, как своего Короля.
Ребята едят, дуют на картошку, только мысля их всё тот же кинжал заступил. Нет его, а всё перед глазами видится. И где только он, дед Матвей, раздобыл такой?
Да дед Матвей не спешит рассказывать. Обронит слово-два, между прочим, о том, о чём его не просят, и опять делом занимается. То сало отнесёт в чулан, то дров подкинет в печку. Думает о чём-то. Последнее время, как приехала учительница, дед Матвей изменился. Задумываться начал. Вот кабы ему в голову заглянуть да вызнать, о чём он всё думает?
– Это? – презрительно глянет себе на полу, под которой хранится страшная штуковина. И добавит безразлично: – Да так, и рассказывать не об чем: снимали одного…
Чистит картофелину крупными, плоскими от старости, от работы ногтями; хочется ему помочь, чтобы скорее управился да рассказывал. А он медлит. Радуется теплу, что переходит в его руки от клубней картошки. Старую душу согревают.
– Было раз… – произнёс и сделал паузу.
Школьники замерли. Картошка на столе нетронутой осталась. Парок от неё исходит. Стынет-остывает. А что за вкус от холодной картошки? Ну и пусть стынет!
– Ползём это мы к ихней землянке. Дело ночью было. Смотрим – из трубы искры летят. Топят, стало быть, сугреваются, бедняги. А зима забойная была, снегу навалило внепроходь. Как сейчас. И часовой кулём за сугробом стоит, лютый такой. Гляжу на него – глаза отдал…
Здесь обязательно дед Матвей передышку сделает. На самом интересном месте, привычка у него такая. Обведёт всех внимательным взглядом слушают ли его? И знает же, что ребятишки еле дышат, а хочет убедиться ещё раз.
– Значит, стоит это он, часовой-то, у входа в землянку, бедняге, видать, холодно в здешних местах, не привык, ёжится в тулупе. Винтовка под рукавом, под носом – сосулька…
Дед Матвей, конечно, заливает. «Заливать» – это врать ладно, как он сам любит выражаться. Кто же увидит сосульку ночью? Да ещё под носом! Но дети, затаив дыхание, слушают внимательно. Не в сосульке ведь дело.
– Ползу я, а мослы мои грякають. Вот-вот выдадут.
Худ дед Матвей, каждый знает. Но как они, «мослы», то есть кости, могут так «грякать», то есть греметь, чтобы часовой услышал? Однако ребята и это пропускают мимо ушей – что там дальше было, дальше-то что?
– Я ему: «Ганде гох!» Руки вверх! – значит.
Сказал и на учительницу глянул: как она? Ведь с тех пор как она его срезала, дед Матвей опасался выражаться по-иностранному. А теперь осмелился. Или научился? Глянул на неё с хитрецой, и она впервые не поправила его. Значит, выучился.
– «Ганде гох!» – крикнул. А сам мешок сзади ему на голову – раз! Винтовку – коленом. Пояс у шинели, с этой вот штуковиной, – щёлк. И всё тут…
– Что всё?.. – опешили детишки.
Ведь дальше самое интересное! А он тронул полу, где покоится кинжал, пригладил ладонью бороду.
– Тут, видать, шумнули мы лишку: в землянке как захлебочуть. Да как застугонять каблучищами наверх – прямо на нас! Как они с криком нам в животы головами! И в это самое время меня в зубы – тык!
Тихо, еле слышно закипает на плите чайник. Тишина такая установилась, что слышно, как там, на донышке, маленькие пузырьки отрываются! Тонкой струйкой тянутся вверх. Попищат-попищат и перестанут. Потом снова, уже сильнее. Не одна и не две струйки ползут, освобождаясь, и чайник начинает сердито гудеть, напоминая о себе. Но ребята ничего не слышат.
– У меня зуб вон, кровью сплёвываю. Это я потом понял, что кровью, а так не больно. Сгоряча не больно.
На плите закипел, подняв крышку, чайник. По красному чугуну побежали, ширя и подскакивая, серые шарики воды. Густой пар ударил в потолок белыми клубами.
– Заговорился я тут с вами! – встал из-за стола дед Матвей, схватил с плиты чайник. – И как это мы чай забыли заварить?!
Достал в закуте целебную – от девяноста девяти болезней – траву зверобой с коричневыми головками цветочков, истолок в деревянной ступке несколько сухих бусинок шиповника. Поколдовал над заваркой, полез в шкаф за чашками. Расставил чашки на столе, а ребята всё ему в рот заглядывают. Какой там чай!
– Что уставились?
– Деда, а деда, а отчего у тебя все зубы целые? – ехидно спросил Павлушка Маленкин.
Дед Матвей улыбнулся себе в бороду. Глянул на пострела прищуренными глазами, но ничего не сказал. Чай молча разливает по чашкам, добавляет в каждую коричневого зелья заварки.
– Что дальше было, дедушка?
– Дальше что? – отнёс чайник на плиту. Ясное дело. Тут нетрудно догадаться, что было дальше.
Всё же «студентам» не всё ясно. И догадаться о том, что было дальше, они никак не могут. Наседают на старого опять.
– Дальше что? – переспросил ещё раз дед и, между прочим, объяснил: – Думал, дыра впереди останется. А оно ничего: соседние зубы сошлись клышками друг дружке навстречу и снова завроде в один ряд встали…
Улыбается, довольный, что вывернулся. Показывает белые зубы. Восьмой десяток разменял старик, а зубы все до единого целые!
– Деда, – зыркнул на него лукаво Павлушка, – а когда они успели сойтись, зубы-то?..
– Дык это ж когда было! Не в эту, а ещё в ту, первую ерманскую войну было!
Опять не всё ясно: как же тогда орёл с растопыренными крыльями на кинжале? И щит со свастикой в цепких когтях?..
Заливал, конечно, дед Матвей, выпутывался. Где правду говорил, а где нет – нетрудно догадаться. Время, видно, такое ещё не приспело, чтобы всю правду можно было выкладывать. Вот ему и приходится её, правду, кое-где выдумкой уснащать. Для «конспирации», как сам он говорит, дед Матвей. Для сохранения тайны, иными словами.
9
Однажды дед Матвей привёз на санях целую берёзовую рощу, подкатил под самый порог, бросил вожжи. Конь стоит весь мокрый, отфыркивается. Уздечкой звенит. Непонятно, как дотащил только. Дети смотрят через продутые в окнах глазки, гадают: что бы это такое? Не иначе, дров припасает на зиму в школу, чтобы теплее было. Летом, видно, не рассчитывал, что топить так много придётся!
Дед Матвей бросил вожжи и кнут на снег, подальше от саней, начал стаскивать сверху берёзки. И когда сбросил берёзки, дети увидели парты. Настоящие школьные парты! Точно такие, как были в Иволжино. Целая гора. Выскочили в чём есть на крылечко, смотрят: на самом дне глобус голубеет. В соломе лежит, чтобы ему мягче было, чтоб не повредить. Земной шар-то.
Такой непорядок деду Матвею не понравился. Взялся за кнут – мальчишек махом, как воробьёв, сдуло с крыльца. Вместо них появилась в дверях Надежда Фёдоровна, с платком на плечах. Но и её отправил в тепло.
Здесь как раз вовремя подоспели взрослые. Они тоже ведь увидели совсем другое под берёзовой рощей. Мать Павлушки Маленкина – Анна, Пелагея Назарова и Марина Плотникова.
– А ну-ка, девоньки, подмогните трошки.
Люди почему-то всегда сходятся к школе, когда старик появляется в посёлке. Хотят слово от него какое услышать или так поглядеть – и то на душе «поблажит», как он сам выражается. Сейчас лишь покрикивает:
– Бери, Анна, сподручней! Сподручней бери!
Анна Маленкина берёт «сподручней», изо всех сил старается, со старого глаз не сводит: «Как там мой? Жив ли?..»
Дед Матвей отдувается. Разве можно рот разевать, если тяжело несёшь. Это только «истые» дураки так могут. Будет время. Куда спешить? Спешить – людей смешить. Хоть и стар, а времени у него в запасе сколько хочешь. Он даже другого может наделить им, своим временем, пожалуйста – не жалко.
Однако отнесут одну парту, только разогнут спины, дед уже в дверях и – к саням, за другую берётся, покрикивая на баб совсем как колхозный бригадир. И какой момент сейчас: носят женщины парты, гнутся под его выкриками и… радуются. Он ругается, а они радуются. Радуются, что жизнь почти такая, как до войны была, что в ней, жизни, вроде ничего не изменилось. Вот если б ещё мужики дома были! Да самолёты ночами не летали, да не гудело далёким громом где-то за лесом время от времени!..
Втащили парты, расставили по местам. Стол и лавки пришлось выбросить. Выкинули лавки и стол, вместе с ними дед Матвей вышел из избы: нечего мешать детям.
– Холоду напустили столько! – ворчит недовольно.
А женщины не обижаются на него и не расходятся. Топчутся на месте, хочется, очень уж хочется им разузнать что-нибудь.
– Что же ты молчишь, Матвей?
Анна Маленкина больше всех ждёт. Муж её, Влас, там, где бывает дед Матвей, и каждый раз она надеется получить от него весточку. Вытянулась вся, вот-вот взлетит. Да она бы и полетела к нему, Власу, птицей, если б знать, где он, если б можно было.
Дед Матвей стоит, на губах усмешку давит усами. Кинул взгляд куда-то в сторону, за лес, нагнулся, вожжи взял.
– Вы не шумите тут зря. Сделано дело данке шён, как говорится" Значит, спасибо. И нах хаузе [1]1
Нах хаузе (нем.) – домой.
[Закрыть]марш.
– Да хоть слово скажи!.. – молят женщины.
– А что говорить-то: дворянских кровей она.
Бабы открыли рты, переглянулись между собой в недоумении.
– Ты рехнулся, дед! – не выдержала Марина Плотникова.
Она тоже ждёт чего-то. Сама не знает чего. И надеется: может, это не так, может, чёрное известие ошиблось?..
Крикнула на деда, а сама испугалась. Не деда Матвея – себя, что сорвалась, что такая стала. Да разве была раньше такой?..
– Кто – она? – опомнились и бабы.
– Учительница, – ответил односложно дед и зашамкал губами.
– Какая?..
– Наша.
Ты ему про Фому, а он тебе про Ерёму. Ну и дед, нервы железные надо иметь, чтобы с ним поговорить.
– Это как же?
– А так: от родителей своих отступилась, на сторону революции перешла.
Женщины подошли, слушают. Редко с дедом такое бывает, чтобы он разговорился. Не иначе, у него удачная "операция" прошла, а то бы и этого не сказал.
– Мужа сгноили на каторге царской, своих детей бог не послал. Вот чужими детьми жизнь свою и прожила. Вы думаете, я вам кого зря привёз?
Сел в сани, за вожжи взялся. Кнут за ненадобностью бросил.
– Так всё время в просвещении да в просветлении и провела. Вы ей почтение тут оказывайте да приглядывайте, если что надо.
Придержал вожжи, повернул бороду.
– А какая она в молодости была! Кто бы знал да видел! И-и-ех! – тряхнул вожжами, трогаясь с места.
Сани скрылись за поворотом, а женщины стоят, не расходятся. Вот вредный дед, ведь не расскажет, о чём просишь. Пусть, дескать, потерпят. А потом – на тебе. Выложит. Ты уже и позабыл, о чём говорили, так он напомнит.
В прошлый раз, когда дед Матвей привёз Надежду Фёдоровну, его просили рассказать об учительнице. Так нет, отмолчался. А теперь – пожалуйста. Видно, так устроена у него голова, что мысли через борозду идут: идут-идут по одной борозде – на другую перескакивают. Как худой плуг у плохого пахаря. Да женщинам надолго теперь, до следующего его приезда, хватит о чём говорить, о чём думать да гадать. И жить. Надеждою жить.
10
Дети сели за парты, почувствовали себя как в настоящей школе. Федюшка отвернул крышку, а там надписи разные под краской видны. Старые ученические имена. По буквам сложил их, по слогам: «Ко-ля, Ва-ся, Пе-тя…» Закрашенные несколько раз. Сколько времени утекло с тех пор, и где только легли теперь дороги выросших Коли, Васи, Пети?..
Урок идёт, а Федя в голову ничего взять не может. Имена всё время перед глазами стоят. Безвестные судьбы. Закрашенное в несколько слоёв-годов детство… Лишь после картофельного перерыва немного рассеялся. Наверное, потому, что рисование началось. Федя достаёт коробочку из-под пудры. На коробочке дробные цветочки сиреневого вперемежку с голубым цветом, приятный дух исходит от неё, если откроешь. Давным-давно здесь нет уже пудры, а запах тот, довоенный, сохранился.
Федя открывает драгоценную коробочку, подносит её к лицу и нюхает. Потом передаёт коробочку другим. Когда коробочка пройдёт по кругу и возвратится назад, вынимает из неё цветные грифели из карандашей. Начинается урок рисования.
Каждый рисует кому что положено: гриб там, или кувшин, или кленовую веточку с жёлтым осенним листом, – словом, кто в каком классе и кому что дано по программе. Тот, кто справился со своим заданием, переходит к фантазии.
На рисунке у Любы и Люси Назаровых пни сидят поблизости в белых папахах, призадумались; морозная пыльца сыплется сверху. И ярко-оранжевый диск за молодым ельником от вершины к вершине перебирается. По дороге летят старые розвальни. Снег ошмётками брызжет из-под копыт тёмногривого коня, старик вытянул перед собой руки с вожжами. Санный след двумя нитками потянулся по белой целине дугой. Из огромных тулупов – по двое, а то и по трое – носы синие торчат. Смотрят по сторонам широко открытыми глазами детишки из-под насунутых шапок и платков, удивляются…
Морозные узоры на дедовых окнах золотятся солнечным светом. Здоровенная печь пышет жаром. От берёзовых дров тёплый дух расходится по горнице, а детвора сопит над листами бумаги, рисует.
У Павлушки Маленкина розовые стволы соснового бора поднимаются в небо. Уходят кронами за край листа. Из-за деревьев выезжает на тёмногривом коне бородатый всадник. На всаднике огромные валенки и оранжевый тулупчик, а на папахе красная ленточка наискосок…
Никто той ленточки, конечно, не видел. Дед Матвей снимает её, когда приезжает в Беловоды. На время снимает. Такое строгое правило, должно быть, заведено у лесных людей, для "конспирации", как говорит сам дед Матвей, для секретности, значит. Да дети догадываются, по чуть примятой полоске на меху догадываются. Её-то, полоску, и не приметишь сразу, что она примята, присмотреться надо. А то её и вовсе не стало – мех взлохмачен на шапке, и всё. Дед Матвей сразу смекнул, отчего это ребята на шапку смотрят, когда он приедет, и след от полоски исчез начисто. Как не бывало его вовсе. Да только Павлушка видел её хорошо, красную ленточку наискосок. В воображении своём видел.
Федя рисует солнце. Солнце у него чистое. Без помарочки. Любит он рисовать солнце. Нарисует – подумает, глянет на солнце. И вдруг слёзы на глаза. Возьмёт он чёрный карандаш, тени наложит. Прямо на солнце! Будто кто за руку схватит – зачем чёрным? Солнце ведь! Да ту же руку будто кто подталкивает ему. И тени, конечно, чёрным по красному, не он кладёт.
Ярким пламенем гудит печь. Тёплый дух от нее расходится по избе. Котёнок выгревается на лежанке. Жмурится на мир. Часы тикают на стене, отмеривая время. Детвора рисует.
Гнётся детвора над бумагой, зёрнышками от цветных карандашей рисует, которые Федюша еще до войны собирал. По одному собирал в коробочку из-под пудры. Зёрнышки трудно держать в руках, пальцы немеют, но рисовать хочется. Очень хочется рисовать детям.
Временами кто-то дёрнет дверь. Дети оглянутся, поймут, что это ветер – обыкновенный ветер, и снова принимаются за своё дело. Рисуют, фантазируют. Школу новую рисуют, праздничную ёлку в цветных фонариках.
Гудит дедова печь, тепло от неё расходится. Хорошо детям, укромно. Вдруг в тот отрадный деловой гул другой ворвался, зловещий. Гудит небо, сотрясая землю, стёкла в окнах дребезжат. Белый пушок инея осыпался на подоконник.
Надежда Фёдоровна, чуть побледнев, посмотрела на окно, стиснула крепко кулачки, сжала губы. Ребята подняли головы – что это? Даже котёнок навострил уши. Слушает, как гудит небо.
Но вот грохот, побесновавшись, стал удаляться и вскоре совсем затих где-то далеко за лесом. Учительница облегчённо вздохнула, обвела глазами класс и хотела уже продолжать урок, как вдруг увидела пустое место. Все ученики сидели, как прежде, над своими листками с зёрнышками в руках. А Танюши нет. Только что была и вдруг не стало. Листок с розовым рисунком кирпичного города лежит на парте, красное зёрнышко карандаша лежит, а её нет.
– Что ты, Танюша? – нагнулась учительница.
Откуда-то снизу, будто из-под земли, послышался плач, тоненький, жалобный, безутешный плач.
– Ах ты, детка моя! – учительница еле вытащила её из-под парты.
А Танюша ещё больше съёжилась. Руками закрыла лицо, прижалась вся к учительнице, задыхаясь от слёз.
Никто, конечно, в Беловодах не знал, что такое бомбёжка, потому не могли понять Танюшу. Самолёты пролетали и раньше, до войны, над лесом, мальчишки выбегали на улицу, смотрели, щурясь в синее небо и с завистью провожали глазами лёгкие стрекозы, сверкающие на солнце металлическим блеском. Так что ничего особенного в том гуле беловодовцы не почувствовали, а Танюша на себе испытала, что такое тяжеловесные бомбовозы. Девочку нашли в развалинах дома, перепуганную насмерть: забилась под стол – чудом осталась жива, – еле вытащили. Вот она и решила, что смерть пришла снова.
Немецкие бомбардировщики пролетели, а Танюша с рук Надежды Фёдоровны не сходит, прижалась в страхе. Надежда Фёдоровна так и довела урок до конца.
11
Ежедневно, как только дети приходили в школу, Надежда Фёдоровна выстраивала их в один ряд. Начиналась утренняя гимнастика. Учительница подавала команды, как было раньше, до войны, по радио, только без музыки, без сопровождения, ученики выполняли упражнения. Старый домик деда Матвея наполнялся топотом, смехом, беготнёй. Как бывало когда-то в школе, в спортивном зале.
После зарядки, чуть возбуждённые, садились за парты. Да сразу успокаивались и принимались за дело.
– Шу-ра, – читает усердно Федя.
– Му-ра, – вторит ему Серёжка Лапин.
Тепло, чисто, как никогда тихо в дедовом доме.
Пчелиный гул стоит в светлице от ребячьего усердия – учатся.
Однажды после обеда, когда школьники собрались домой: подмели пол, вытерли доску, – заглянул к ним дед Матвей. Последнее время он всё реже стал бывать в Беловодах: видно, всё дальше пролегали теперь его секретные тропы. И когда появлялся в посёлке, праздник привозил с собою не только малышам.
Заходит в дом завьюженный, огромная, в пояс, борода инеем посеребрена. Брови двумя белыми тучками шевелятся над влажными от ветра глазами. Бураковые скулы с мороза горят – ну точно как у новогоднего Деда Мороза! Фукает на красные кулаки, притопывает валенками. Ребят к себе не подпускает, пока не обогреется, чтобы, случаем, никого не заморозить. И как явится он, дед Матвей, спокойнее становится на душе.
– Ну, как там? – порывается к нему Надежда Фёдоровна.
Дети догадываются, о чём спрашивает учительница, ждут, что скажет старик. Но, как всегда, дед Матвей отвечает не то, о чём его просят:
– Поди, градусов двадцать пять на Цельсию нацеплялось…
Про мороз и без него все хорошо знают, эка невидаль, нашёл чем удивить; от него, старого, другого ждут. Павлушка Маленкин сел напротив, в глаза ему заглядывает.
Месяц назад бежал из плена его отец, Влас Маленкин. Весь изорванный, в лохмотьях, в жалких опорках – считай, босиком по снегу пришёл, – зарос так, что не узнать. Павлушка вправду не сразу узнал его: одни только глаза отцовы.
Отец посидел дома неделю и исчез бесследно неведомо куда. И, что обиднее всего, ему, Павлушке, не сказали! Дитём посчитали, ведь не иначе, отец ушёл туда, где дед Матвей пропадает. Павлушка подсел ближе. Очень уж хотелось ему знать про отца – жив ли, здоров, не поранен ли?
Однако от деда Матвея слова нужного не вытащишь. Отошёл от мороза, расстегнул тулуп, достаёт из-за пазухи свёрток. Лекарство привёз.
– Да не больна я! – не выдержала Надежда Фёдоровна.
– Не больна? – поднял он брови. – Ну, держи про запас, авось пригодится.
Положил лекарства в шкаф, потом достаёт опять же из-за пазухи цветные карандаши в коробочке. А картинка на коробочке! Тихий вечер опускается на землю, голубой снег звёздочками в сугробах блестит, золотые серпики луны рассыпаны по синему льду реки. Немецкие детишки на коньках катаются. Друг за дружкой. Шапочки у них островерхие, как крыши на домиках по ту сторону озера. На шапочках шарики.
Коробочка долго ходила по ребячьим рукам, потом взяла её Надежда Фёдоровна, посмотрела на картинку, тихо вздохнула:
– Дети везде дети. Всех их жалко. И наших, и тех…
Дети вдруг подумали – впервые в жизни! – что и у тех, кто пришёл сюда, тоже есть свои дети и что дети такие же, как они сами.
– Ну, как там? – повернулась к старику, отложив коробочку, Надежда Фёдоровна.
Всем интересно знать, что делается на белом свете, за Беловодами, за лесом, на всём белом свете. Присмирели, оставив в покое коробочку с немецкими карандашами, и дети.
Дед Матвей другую полу тулупа отвернул, достал из кармана карту, сложенную вчетверо. Для учёбы принёс карту "заведующий учебной частью", чтобы по ней учились дети. Знали её, карту. Запомнили, на всю жизнь запомнили и детям своим рассказали.
Карта оказалась не простая, то есть это была обыкновенная, как обычно бывают, карта, и необыкновенная карта. Немецкая, карта немецкая, а земля – наша! Родная! Реки по ней текут – и Днепр, и Волга, города кружочками, как положено, расставлены: одни помельче, другие покрупнее, только надписи все чужие! И оттого сразу не узнать, что она наша. Не узнать её прежде всего потому, что какие-то краски на ней лежат не те, потому, что часть территории, до самого большого кружка, где на наших картах звёздочка, коричневым цветом заштрихована… Заштриховано на той карте всё подряд. Даже Беловодовские болота, где никто из чужих не ступал, заштрихованы! В Беловодах флаг висел на конторе в Октябрьские праздники, а они заштриховали! Да что Беловоды – Карнауховский бор, где находятся партизанские землянки, тоже весь начисто заштрихован. Это же неправда!
Но ещё больше поразило всех другое: в тот самый большой кружочек, что на наших картах обозначается звёздочкой, – в самое сердце – две чёрные стрелы изогнулись-изловчились с севера и с юга. Клещами берут.
Смотрят ученики на карту – ничего не поймут. Не понимают – и понимают. Чувствуют: случилось что-то такое, страшнее чего не бывает. Уставились на деда Матвея и не дышат. Может, он объяснит, что всё это значит? Даже Надежда Фёдоровна сняла пенсне от волнения, стёклышки протирает, чтобы лучше видеть: что? как?
– Да будто развёдрывается понемногу, – отвечает не сразу дед Матвей, как всегда, непонятно, но по его усмешке можно догадаться: с картой этой что-то не так – мало ли чего можно наштриховать на карте!
Отвечает и тем временем к печке подходит. Руки вытягивает к огню. На его бровях, на бороде мелкие капельки воды от инея. Издалека, видно, добирался старик, притомился. И где только не петляют теперь его не ведомые никому тропы?..
Броде и в горнице прояснилось от его добрых слов: может, те стрелы, что к большому городу изогнулись, просто так нарисованы? Как заштрихован Карнауховский бор?! Впрок нарисованы?!
– Расскажи, дедушка.
Павлик Маленкин смотрит на деда Матвея, глаз не сводит. Конечно же, просит, чтобы тот и про отца рассказал. Дед Матвей глянул на него косо – чуть отшатнулся назад. Потом глаза его помягчели, и он подмигнул, неумело, по-мальчишески. Как школьник. Тут-то и говорить не надо: жив он, отец, Влас Маленкин, здоров. Сразу по глазам видно. А что ничего не говорит дед, так это ж для "конспирации". Любит он, дед Матвей, это слово, и тут ничего не поделаешь: война.
– Дедушка, расскажи что-нибудь, ладно? – просят ребята.
Пусть бы рассказывал хоть о чём-нибудь, если нельзя о своих секретных делах. Много всяких интересных историй хранит его память. Всё равно интересно послушать, а там, глядишь, за выдумкой и правда где проглянется.
– Чего-нибудь не годится, – замечает он.
И, сложив руки на коленях, смотрит на огонь. Слушает, как гудит в трубе пламя. Задумался. Он всегда руки кладёт на колени, если что вспоминает, и мешать ему в это время не полагается. Дед думает, ученики потихоньку собираются в кружок около него, рассаживаются незаметно, так, чтобы ему не помешать думать, И даже смотрят как бы мимо него, чтобы, случаем, с мысли не сбить. Пусть думает. Он всегда так: подумает-подумает, лотом скажет.
– Было это, между прочим, ещё в ту, первую ерманскую, войну, – начнёт он спокойно. – Лежим это мы в снегу, точно мёртвые, притаились. Головы пригнули, прислушиваемся…
Сказал и замолчал, прислушиваясь к тишине за окном. Будто там, на дворе, в самом деле кто-то может быть. Послушал-послушал, а потом обвёл ребят внимательным взглядом и стал продолжать свой рассказ.
Вот уже до слуха долетает сквозь морозную дымку звон колёс. Клубы пара показались белыми шапками выше деревьев. Паровоз пыхтит, колёса постукивают на стыках рельсов. Чёрная туша выкатывается из-за поворота. Мелькают между стволов сосен платформы с пушками, установленными крест-накрест дулами. С часовыми в длинных, до пят, тулупах и валенках из обыкновенной соломы поверх сапог…
Гудит в трубе огонь, винтовочными выстрелами потрескивают в печи березовые поленья. Искры выбиваются сквозь щель чугунной дверцы. Малыши сидят у печи, неживые.
– Митьке, моему подручному, Митрею, второму номеру, не терпится. Мал ещё – дёргается возле меня, к ружью порывается. Вот-вот выдаст себя. Я его одной ногой – толк. Цыц, мол, нишкни! Ружьё у нас одно на двоих. Длинное ружье цельных два метра в нём. "Петеэром" называется – противотанковое, значит. Весом на пуд.
А стреляет пулями всего в перчину величиной. Зато перчина та горькая. Ой, какая горькая! Оставляет она в толстой броне дырочку пустяковую, в паучью норку. Ну, пусть чуть побольше, зато гибельную. И огромному танку от той дырочки – смерть!
Дед Матвей стукнул железной дверцей, подбросил в печь несколько поленьев. Закрыл печь, ещё и раскалённую ручку повернул, чтобы завёртка за уступ зашла. И как ему не печёт! Даже не моргнул глазом от жара!
– Лежим это мы, приглядываемся, а паровоз уже как на ладони – вот он. Теперь самое главное – момент поймать. Прилаживаюсь я к ружью, беру чёрное брюхо на мушку. Подловил и – щёлк! Тут все тебе, значит, и дела…
Сказал и вроде уходить собрался. Как же так: на самом интересном остановиться! Дед Матвей понял ребят, добавил:
– Дела какие?.. В плечо только толкнуло очень. А так ничего: пар из котла в небо ударил, колёса осатанело завизжали тормозами. И гудок зачем-то засвистел…
– А дальше что? – испугались дети, видя, что старик ищет шапку, на тулуп глянул.
– Дальше что? Ясное дело, догадаться не трудно: пар валит в небо, застил весь эшелон, паровоз остановился. На платформах стрельба поднялась. Кто куда попало пуляет, без разбору.
– А вы с Митькой?
– Мы с ним уже далеко, аж за Карнауховскими соснами, на лыжах только пятками замелькали…
Накинул тулуп, шапку в руки взял. Сказал на прощанье:
– Мне пора.
И ушёл, озадачив своих "студентов". Как же так: рассказывает про ту, старую, "первую ерманскую", войну, а петеэры вплёл. Какие же тогда могли быть противотанковые ружья? И потом: как мог Митька, иначе – Митрей, Митруха, их хороший знакомый да обыкновенный пятиклассник, что только прошлой зимой ездил со всеми учениками на занятия в Иволжино, быть в ту, "первую ерманскую", подручным – вторым номером, если он и родился после неё-то, войны? Ясное дело: заливал чего-то дед. "Конспирацию" наводил, да ребята охотно прощали ему такую неправду.
12
Теперь большую часть своей жизни ребята проводили в дедовой школе. Только ночевать расходились по домам. И в те дни, когда дед Матвей не приходил, еду готовила Надежда Фёдоровна. Малыши помогали ей. Девочки мыли картошку, мальчики приносили дрова, следили, чтобы не погасло в печке. Сядут кружком, подбрасывают поленца. Как дед Матвей. Слушают волшебное гудение огня.
Сочится, пенится на пилёном срезе бревна сок; посвистывают синие хвостики пламени, живительный дух тепла расходится по горнице. Котёнок выгревается на лежанке. Потянется передними лапами, зевнёт, показав белые зёрнышки клыков, положит голову подбородком на тёплое. Спит себе беспробудно.
И когда все подзаправятся хорошенько, той же картошкой в мундирах, с салом, с луком, с солью и хлебом, начинается самоподготовка. Ребята решают задачи, выполняют грамматические упражнения, читают. Словом, делают то, что задано на дом. Забьётся каждый себе в уголок, чтобы никому не мешать, бубнит под нос. Потом бежит к учительнице на проверку – что она скажет: хорошо или плохо? Как выучат уроки, снова собьются возле неё. Ждут, чтобы она что-нибудь рассказала.
В один из таких дней школьники попросили свою учительницу показать дедов букварь. У ребят были свои буквари, по которым они учились в школе раньше, пройденные буквари, которые они уже, почитай, знали наизусть. А вот букварь деда Матвея, старый букварь, самый первый наш букварь, по которому пальцем водил ещё старик, букварь, с которого отсчёт нового времени начался, не смотрели от начала до конца.