Текст книги "Хождение встречь солнцу"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Набор
Базарный день был светел и весел, как золотые головы сорока церквей Великого Устюга.
На трех торговых площадях суетилась Русь.
Белозерский купчина Емельян Евсеев привез ложки. Шесть тысяч корельчатых, десять тысяч плах да 300 кленовых.
В сладком ряду торговали пряниками. Тут тебе и архангельская козуля и холмогорская о четырех ногах, пряники путивльские, тверские. Торговали солеными сливами, вишнями в меду. Деревенщина привезла шестьдесят возов луку да чесноку столько же. Продавали на подъемы и тысячи.
С рыбой – беда, завалили прилавки, растогачили[9]9
Растогачить – раскрыть.
[Закрыть] возы. Разорялись в крике мужики, промышлявшие ершом.
– Ерши, ерши!
Рыба мяконькая,
Костеватенькая.
Кто ерша купит,
Того молодка поцелует,
Молодец обнимет!
Трепыхались золотые живучие караси, окуни мерцали в зеленых, набитых травой корзинах. Язь, щука, судак, сельдь да еще сельдь царская с Печоры, Двины, в махоньких бочонках, засоленная так, что во рту от нее и прохладно, и солоно, и сладко. Длинная стерлядь, осетры, белуга. Суздалец Гришка Тимофеев явил три подводы икры, 30 белуг, 200 осетров свежих, 74 белуги свежие, да еще дорогую, любимую рыбку с душком, а стоил его товар 200 рублей.
Говяжье сало продавали бочками и возами, свиное и медвежье – караваями; масло коровье гляделось лунами из красных глиняных горшков, купцы продавали его и покупали возами, а конопляное, ореховое и льняное – бочками.
Медовый дух перешибал многие ароматы и запахи. Мед стоял в кадках, туесах, береснях, горшках, кринках. Им торговали монахи, седые лунявые старики и молодцы душа нараспашку. Манило в скромные затененные углы, где в кулях дремал покуда анис и хмель.
Семен потолкался там и тут, поглазел на ученого медведя, возившего по кругу воз, на котором в загончике стояли овцы с круглыми от страха глазами, пошел в ряды, где торговали одеждой и всякой всячиной.
Продавцы сапог посматривали на него с недоверием, но помять в руках товар давали. Рубаху он купил сразу, свою скинул, надел новую, старую бросил нищим.
В этих рядах пахло чистыми холстами и сладко кожами. Кожами торговали городов сорок. Были кожи конские, овчины, козлиные, яловичьи, свиные, кошачьи, мерлушка…
Горы мехов подманивали пуховитостью и теплым блеском. Белка, заяц, лиса, куница, хорь, горностай, выдра, норка, рысь – живи не хочу!
Семен любил меха, особенно куницу: хорошая темная куница не уступала неброским сановитым богатством даже соболю.
Семен все еще глазел на товары, когда посреди площади на заготовленном с вечера помосте появился зычный дьяк и, крикнув тишины, стал читать царский указ о наборе охочих вольных людей в Сибирь.
Люди Заблоцкого подкатили к помосту две бочки с белым вином, поставили на помост красный стул. Заблоцкий, окруженный стрельцами, сел на стул и, весело посматривая в толпу, стал ждать.
Вышел паря. Толпа ему была по плечо. Ножищи поставил робко, одна к одной, плечом заслоняется, как девица крылом, улыбка что блин на масленице.
– Меня возьми!
По тому, как шевельнулась толпа, как стало ей весело, как трудно погасила она веселье свое, выжидая и постреливая глазами, Заблоцкий понял: парень из дураков.
– В Сибирь хочешь?
– А что?
– Коль так, иди выпей вина за здоровье государя нашего.
– Да ну ее! Горькая! Я за царя-батюшку помолюсь лучше.
– Тогда за то, что ты не оробел, за то, что первым надумал исполнить государеву волю, получай алтын.
Дьяк нагнулся над ухом Заблоцкого и зашептал что-то. Заблоцкий слушал, не отпускал с лица улыбки. Дал парню алтын, спросил:
– Зовут как?
– Митяй.
– Слушай, Митяй, царю нужны слуги рукастые да головастые. Руки я у тебя вижу подходящие, а головой как, силен?
– Головой не дюже! – Митяй сокрушенно вздохнул, а толпа, не удержавшись, прыснула.
Заблоцкий не смеялся.
– Отгадай, Митяй, загадку. Отгадаешь, возьму в Сибирь, а нет – и суда нет. Вот скажи, что это: «О шести ногах, о две головы, один хвост».
– Вошь, должно быть.
Торговая площадь взвыла от восторга.
Заблоцкий выждал, пока уляжется смех, и продолжал представление.
– Почему ж, вошь-то?
– А кто? Ноги у нее есть. Твоя голова да ее голова – две.
– А хвост?
– Так, может, она по лошади ползет.
– Ну вот что, – решил Заблоцкий, – беру тебя в запасные. В Сибири-то небось не знают, что ты дурак.
– Знают, – Митяй совсем опечалился.
– Откуда ж?
– У Ивана Пуляева в работниках ходил я. Лошадь завязла, а я тащил-тащил – хвост оторвал. Вижу, больно скотине, а нога не вынается, я-то и отсек топором ногу. А Пуляев меня побил маленько и в Сибирь ушел.
– Гуляй покуда, Митяй, нам делом надо заняться.
Стал Заблоцкий строгим, спросил у толпы:
– Охочие люди до Сибири остались в Устюге Великом или перевелись? Желает кто идти на новые земли?
Из толпы вышло человек десять. Пока они пили вино, пока их записывали, набралось еще с десяток мужиков. Заблоцкий повеселел.
А Семен тем временем прошелся по кабакам Адовой улицы. Похвалялся.
– В Сибирь подаюсь. Айда со мной. Свет поглядим, соболя добудем, а то пройдет в нашем болоте жизнь – не заметишь, вспомнить будет нечего, внукам нечего будет рассказать.
Когда записался у Заблоцкого последний охочий человек, прочитал он в толпу слезную челобитную царю-государю Михаилу Федоровичу от сибирских пахарей:
«…Все мы людишки одинокие и холостые. Как, государь, с твоей государевой пашни придем – хлебы печем, и ести варим, и толчем, и мелем сами. Опочиву нет ни на мал час! А кабы, государь, у нас, сирот твоих, женушки были, мы бы хотя избные работы не знали.
Милосердный государь, царь, смилуйся, пожалуй нас, сирот твоих бедных, своим царским денежным жалованьем на платишко и на обувь и вели, государь, нам прислати гулящих женочек, на ком женитися».
В толпе захихикали, но Заблоцкий махнул на нее рукой и крикнул:
– Девицы ли, вдовы ли, есть ли среди вас охочие – поехать к сибирским пахарям в жены им!
Наступила вдруг тишина над торжищем. Застеснялись люди чего-то. Мужики уперлись глазами в баб, а те – в краску – и хихикать. Понял Заблоцкий – охочих до Сибири женщин не найти, но случилось чудо.
Молодая девка торговала расписными лукошками. С лукошком через плечо и взошла перед Заблоцким на высокий помост. Бабы завизжали аж, засвистели люто мужики, Заблоцкий и тот смутился.
– Сирота я. А мужикам сибирским не пропадать же.
Мужики к помосту подались, бородами распыхались, озорство в глазах.
Рассердился Заблоцкий.
– Тихо, мужицкий дух! Золотая перед вами девушка. На божеское дело идет, на царское, на людское ведь!
А у самого в руках пернач заиграл. Отшатнулась толпа. Затихла. Перед ней стояла высокая молоденькая девушка. На одном плече коса светлая, как речка по песку, на другом алые лукошки, на щеках девический жаркий стыд, глазами – в небо, слезы из глаз, а стоит прямо, и гордая, как богородица, и тихая, как белая северная ночь.
Всему Великому Устюгу позорно стало от крика и топота, от корявости своей, от нечаянной злобы, от посоромщины.
А дурак Митяй встал посреди площади перед женщиной той на колени и перекрестился, как на святую церковь.
Вольная неделя
Набрал Заблоцкий сто пятьдесят мужиков. В невесты к сибирским землепашцам собирались пока что две женщины.
Заблоцкий выдал будущим казакам малость денег и отпустил гулять неделю. Со стрелецкой головой сговорились – на пьянство прощальное смотреть сквозь пальцы.
И «сибиряки» подрались со стрельцами. Пятидесятник[10]10
Пятидесятник – стрелецкий чин.
[Закрыть] Афонька Чесноков по привычке гаркнул в кабаке на голь перекатную. Другой раз сникли бы, а тут вдруг ответствовал один так заковыристо, что Афонька подавился пивом и в ярости пустил в него тяжелую кружку. Тот хрястнул пятидесятника ладонью по толстой шее.
Стрельцы бросились на помощь к начальству. Братва очень этому обрадовалась и вынесла их из кабака на проворных своих ногах.
Стрельцы кликнули своих и погнали братву по Гулящей улице в крепость. По исконной привычке та пошла было врассыпную, но явился из-под земли Митяй… Он взял двумя руками двух стрельцов и бросил в зеленую воду рва, потом взял еще двух и опять бросил. Тут ему неосторожно угодили в лоб, и он сильно обиделся. Не стал больше бросать стрельцов в воду, а стал больно бить их. И так больно, что они побежали, а братва подхватила Митяя под руки и увела в отвоеванный кабак. Никто гулящих больше не трогал, потому что воевода послал к Афоньке Чеснокову приказного человека и велел унять своих, ибо тому, кто идет волей в Сибирь, разрешается на Руси пить и песни петь сколько хочешь.
А Митяя Заблоцкий все-таки не взял с собой. Дал ему рубль и велел ума набираться.
– Ладно, – согласился Митяй. – Я еще вас догоню.
Из Великого Устюга
Провожали «сибиряков» всем городом. Служили молебен в церкви Николая Чудотворца Гостенского. Казаки были одеты в дорожное платье, а горожане – в праздничное.
У причалов на серых волнах Сухоны покачивались дремотно большие ладьи.
Кончилась служба, повалил из церкви народ к пристани. Торжественно ударили колокола, чтобы в далеких землях сибирских помнилось землепроходцам домашнее свежее утро, желтый ветер над Сухоной, между порывами ласковое прикосновение солнца, чтобы помнилось им: провожали празднично, с надеждой на долгую жизнь, на веселое богатое возвращение.
Поплыли ладьи. Стояли в ладьях герои, великие мореплаватели, покорители народов, гор, вечной зимы, стояли парни, ушедшие за соболем, а случаем и за вечным почетом, вечной памятью, благодарностью и не увядающим в веках удивлением. Пошли, пошли люди вслед за медлительными ладьями, пошли за город по высокому берегу и все обиды простили тем, кто не убоялся полунощной холодной и неведомой страны, и полюбили всех, и запомнили всех, чтобы о самых удачливых рассказать внукам. И женщин простили, и пожалели, и возгордились смелостью их. Стояли они вдвоем, обнявшись, взмахивая робко платочками.
Землепроходцы были без шапок. В звезду свою верили. Но и знать знали – редкому из них выпадет счастье вернуться на этот обрывистый берег, лбом в святом трепетном поклоне коснуться зеленой земли, поцеловать ее, жесткую, и – кто знает – может, никому не суждено успокоиться под ее большими замечтавшимися березами.
До реки Юга не надевали шапок, а там пошли Двиной и – конец празднику. Начался долгий поход, началась казачья жизнь: с ладьи – на коня, с коня на коч[11]11
Коч – судно, на котором плавали северные русские мореходы.
[Закрыть], коч о камни – вдрызг и пешком неведомо куда, неведомо где, с верой в землю, ради которой живота отцы не щадили, да и дети не щадят.
За Камень
В Верхотурье Бориса Заблоцкого встретили неласково.
Местное начальство засиделось, охамело на взятках. Заблоцкий был для них зряшный человек, без денег, без товара да еще гонимый.
В те поры Верхотурье славилось. Каждый год проходило здесь за Камень человек по тысяче, по две, с товарами на шестьдесят, а то и на сто тысяч дорогих московских рублей.
Борис остановился в избе одинокого старика вместе с Семеном. В первый же день, пока Заблоцкий ходил по начальству, сделали его вещам тайный осмотр. Так ловко, что по всей избе раскидали нехитрое барахлишко.
Глянул на это Борис, от ярости ногами затопал. Кинулся было к начальству, а Семен его задержал.
Заблоцкий успокоился, но к воеводе пошел все-таки. Тот ему сказал не таясь:
– Велено было, вот и смотрели. И не шебуршись, а то и от своей власти добавлю. Иди! Заслужишь у государя прощение, тогда ходи себе козырем, а пока – молчи уж!
До самого отъезда из Верхотурья не выходил Заблоцкий из дома. Лежал, в потолок смотрел.
Триста лет назад в сказании о стране сибирской дьяк Савва написал: «Сия убо страна полунощная; стоит же от России царствующего града Москвы во многих расстояний, яко до трию тысящ поприщ суть. Межи сих же государств российского и сибирские страны земли – облежит Камень, превысочайший зело, яко досязати верхом и холмом до облак небесных… Из сего же Камени реки многие истекоша, овие поидоша к российскому царству, овии же в сибирскую землю. И быть реки пространны и прекрасны зело, в них же воды сладчайшие и рыбы различныя многие».
Прошел Заблоцкий тот великий Камень – Урал.
Долгий был путь, а Заблоцкий после Верхотурья не отходил сердцем, злой стал, драчливый, молчал.
В степях воевали с отрядами мунгальского Цысанхана.
Наскочила было татарва, да обожглась, думали, купцы, а напоролись на казаков. Кого из них постреляли, кто ушел, а одного татарина в плен взяли.
Заблоцкий велел накормить его и не обижать.
Ночью Дежнева осторожно тронули за плечо. Он проснулся. Над ним склонился Заблоцкий, прижал палец к губам – тихо! Поманил за собой.
Они ушли в степь, подальше от бивака. Заблоцкий шел впереди. Наконец он остановился. Семен ждал, что будет дальше. Заблоцкий положил ему руки на плечи, посмотрел в глаза. И вдруг встал на колени.
– Не перед тобой винюсь, перед всей русской землей, перед всем народом. Коль можешь, и сам прости меня, грешного.
Догадка шевельнулась в душе у Семена. И Заблоцкий понял, что догадался Семен.
– Да. Ухожу. В Москве – тюрьма. В Верхотурье – досмотр. А в Сибири – и кнутом прибьют. Хотелось когда-то в немецкие страны, ума-разума поднабраться – не судьба. В таинственный Китай попробую уйти. Страна древняя, мудрая, может быть, там для России нашей пользу сумею принести. Осудишь, Семен?
– Нет. Если нет места дома, где-нибудь все равно пустует твое.
– Спасибо! Просьба к тебе. Возьми это письмо. Случится, будешь в Москве, передай сестре моей, Марии Романовне. Почтой не шли, не дойдет.
– Да когда ж я в Москве-то буду?
– Может, и будешь когда. Мне-то ведь пути заказаны навечно.
Взял письмо Семен, положил на грудь.
Заплакали.
Сели на землю. Семен поднялся первым.
– Пора небось?
– Пора.
Заблоцкий тихо свистнул. Из недалеких кустов вывел человек двух лошадей. Семен угадал в нем татарина.
– С ним уходишь?
– Дорогу укажет. Прощай.
Обнялись трижды. Трижды поцеловались.
– Обмотай тряпками копыта, – сказал Семен.
– Сделано уже. Татарин толковый. Прощай, Семен.
– Прощай! Подожди ехать, дай мне в лагерь уйти.
Семен быстро пошел. Лег и долго вслушивался в степь. Так ничего и не услышал.
Люди, которых не понять
Всходило солнце, когда Борис добрался до Цысанхана. Молодой старик – борода седая, а лицо румяное, как у юноши, – привел Бориса в главный шатер.
Цысанхан возлежал на огромных подушках, а его великолепный живот подпирала золоченая скамеечка. Цысанхан смотрел на Бориса блестящими черными глазами и молчал.
Борис поклонился, но хан даже позу не переменил.
– Великий Цысанхан, – заговорил Борис по-татарски, – я пришел к тебе с открытым сердцем. Хочу приумножить славу и силу человека. Мне едино – русские или немцы, татары или китайцы пожнут плоды с моего дерева. Я прошу тебя, Великий Цысанхан, уповая на твое великомудрие и щедрость, помочь мне добраться до ваших прекрасных городов, где верой и правдой послужу вашим народам.
Цысанхан что-то промычал, и тут же вбежали в шатер, согнувшись в три погибели, слуги и подали хану трубку.
– Он не слышит тебя, – сказал молодой старик Заблоцкому. – Великий Цысанхан познает тайны вечного времени и пространства.
Только теперь Борис уловил приторный запах анаши[12]12
Анаша – наркотик из конопли.
[Закрыть]. Борис вспыхнул, успел погасить гнев, но молодой старик все заметил.
– Тебя ждет Алли-Бэшэ, которого ты спас от плена. Твою прекрасную речь ты скажешь завтра. Она мне понравилась, я с удовольствием послушаю ее и второй раз.
Молодой старик говорил серьезно, но Борис видел: премьер-министр странного президента издевается.
Алли-Бэшэ закатил в честь Заблоцкого большой пир. Алли-Бэшэ был знатный и богатый человек, ближний родственник Цысанхана.
Борис притворялся веселым, а мысли у него метались, словно волк в западне.
Все, что сделано, – сделано, все, что было, – было. Воротишься к своим – на цепь посадят, здесь тоже пощады не жди. Может, и доберешься до Китая, да будет ли кому рассказать об увиденных чудесах? Неужто пропала жизнь?
Борис потянулся за жирным куском баранины, стараясь не слушать чавканья и икоты.
Вечером он узнал, что мунгалы собираются разбить его отряд. Русские будут ночевать на берегу реки. Ночью нападут на них с трех сторон, сбросят людей в воду, кто уцелеет – в рабы.
Борис стал нахваливать Алли-Бэшэ мунгальских лошадей. Алли-Бэшэ повел гостя в табун. Поймали двух прекрасных коней. На одного Алли-Бэшэ сел, на другого – Заблоцкий. Вокруг стояли воины, любовались лошадиной статью.
– Да превыше всего родной народ, – вдруг сказал Борис по-русски.
– Что? – спросил Алли-Бэшэ, улыбаясь.
– То, что сказал.
Борис наотмашь ударил Алли-Бэшэ по затылку и выбил из седла.
Осадил вздыбившуюся лошадь и помчался в степь. За ним погнались. Чуя, что внезапное нападение срывается, татары посадили в седла всех своих мужчин, и на пятках у Заблоцкого пошли на русских.
Хорош был у Заблоцкого конь. Ушел. Влетел вихрем в русский лагерь.
– Казаки, к бою!
Вокруг него столпились было с оружием, но уже катилась по степи большая пыль, некогда было ни судить, ни спрашивать. Заблоцкий вырвал у кого-то саблю, крутился перед казаками, кричал:
– Коль нет места под своим солнцем, так хоть за своих – под чужим – голову сложить! Прощайте, ребята!
Помчался на мунгалов, сшибся с первым, снес ему голову, срубил на ходу второго, налетел на третьего. Тут кто-то из татар подскочил сбоку и проткнул грустного дворянина зубастым копьем. Отбили казаки атаку, прогнали татар, нашли тело Заблоцкого, похоронили.
– Чудной человек! – сказал кто-то. – К татарам бегал, татар и бил. За Русь кричал – и ей же изменил, изменил, а погиб за нее.
Так и остался Заблоцкий в памяти – чудным. А потом было у казаков много походов, много битв, много земель прошли, многие народы покорили. Забылся бой, забылся и Заблоцкий.
И Семен, может, тоже забыл бы, да лежало на его груди заветное письмо – помнил он наказ дворянина.
В СИБИРЬ
Кабарга, поедающая смолу
Семен Дежнев охотился на соболей.
Он вышел из распадины и остолбенел В пяти шагах на низком суку сидел глухарь Пытая судьбу, Семен стоял долго, и глухарь не улетал. «Коль глухарь не улетел быть счастью». У Семена полегчало в ногах двинулся прямиком в тайгу, и тайга расступилась. Стояли перед Семеном три юрты возле юрт олени. Бегали, покрикивая встревоженные люди.
У Байаная рожала жена. Женщины рас плели косы, были открыты все замки, раз вязали все узлы, а женщина не могла раз родиться. Уже опускали ее руки в воду уже расщепил Байанай ствол молодого дерева – не помогало.
Семен умел по-ихнему. Попросил показать роженицу. Его провели в юрту. Женщина устала и не могла даже кричать.
Семен снял с пояса сулею – походную свою бутылочку, открыл, поднес к губам роженицы. Она, искавшая спасения, пила воду, и вода эта была горячая, как пламя большого костра. Неожиданно и для себя самого Семен отстранил сулею, потянулся к пищальке да как грохнул: в пологе клок выдрало, ахнула в ужасе женщина, и через минуту тоненько закричал родившийся мальчик.
Пришел к Байанаю русский, пришло с русским счастье. Выжила молодая жена, родила жена охотника. Пошел Байанай в тайгу, убил дикого оленя – вернулась к Байанаю сила. О Байанае говорили, что любила его девушка-богиня. Был он в юности самым удачливым охотником, делился добычей, а сколько ее было – ни разу не сказал. Говорили о Байанае: изменил он девушке-богине ради смертной девушки. В наказание ослабели руки у Байаная, ослабели ноги, не мог угнаться за дичью. Пали его быстрые олени. От стада осталось меньше, чем пальцев на руке.
А потом будут о Байанае говорить, что пришел к нему русский шаман, разорвал полог юрты, сквозь этот полог вылетели злые чары и вернулись к Байанаю богатство, сила и счастье.
В честь Семена был большой праздник. Собрались на праздник лесные люди. Танцевали танец журавля, танцевали танец дэредэ. Ходили по кругу, по солнцу. Сначала медленно, а потом – вихрем. Пели Семену свои песни, и он пел с ними:
В чащах березняковых
Стало много животных.
А в еловых местах
Стало много зверей
С железными крыльями.
Подобно лету птицы,
Мы и сами летаем,
Прыгаем и летим,
Побежим, и земля
Не касается наших ног.
Собравшись все вместе,
Давайте ходить с песнями,
Шагая подобно птице,
Пойдемте вперед,
Радуясь!
Три дня шел праздник, три дня мужчины не заходили в юрту к роженице. А потом пришло время мужчин. Байанай привел в юрту Семена, и маленькая веселая мать дала ему на руки своего голосистого сына.
Когда Семен уходил, Байанай пошел проводить его. Он провожал его три дня. А на третий разбудил на заре и сказал:
– Нет у меня соболя, Семен. Вам, русским, соболя надо – нет у меня соболя. Возьми эту шкуру. Эта шкура великой кабарги. Видишь, шерсть на ней против шерсти растет. Рождена кабарга из дерева. Ест такая кабарга смолу. Кто владеет ее шкурой – тому счастье. Дичь сама последует за тобой, оленей заведешь, будут плодиться, как муравьи.
– Спасибо, – сказал Семен, – принимаю твой подарок. Только в долгу мы не любим оставаться. Вот тебе нож. Запрещает наш царь давать вам железо. Да я тебе верю, не подымешь ты этого ножа против русского человека. А соболь будет, оставь для меня. У нас он в цене.
Постояли, глянули друг другу в глаза и разошлись.
Шел Семен, шкуру разглядывал. Она, конечно, басурманская, а все же волшебная. Глядишь, и правда сила в ней. Вдруг как бы толкнуло что-то. Семен за пищальку, а кусты ворочаются в пяти шагах – не успеть наладить. Семен за нож, а кусты разошлись – и осталась перед казаком девушка.
У Семена от страха руки опустились. И пищаль выпала, и нож, и волшебная шкура кабарги. Уж не богиня ли охоты, та, которая любила Байаная, вышла к нему? Красоты удивительной, за плечами лук, одежда расшита узорами. Стоит Семен как вкопанный, а богиня вдруг поклонилась.
– Русский, возьми меня! – говорит по-ихнему, смотрит прямо. Так и есть – на богиню нарвался. Похолодел Семен, смекает: хоть девушка она красивая, хоть и богатство приносит, да ведь годов у нее нет, на всю жизнь молодая, не крещеная к тому же, вечная баба!
– Русский, возьми меня!
– Куда?
– В жены. У тебя есть жена?
– Чего спрашивать-то! Небось сама знаешь. Нет у меня жены, по-русски сказал.
Девушка головой качает: не понимаю.
– Ты что ж, хоть и богиня, а по-нашему не знаешь?
– Я – Сичю. Я три дня иду по твоим следам.
Семена кашель пробил.
– Постой. Я ж тебя у Байаная видел!
– Я сестра Байаная.
Рассердился Семен.
– Хоть ты и красивая баба, хоть и мало у нас баб, не возьму тебя. Как же я тебя возьму, если Байанай – мой друг? Подумает, что увел тебя.
Сичю глаза опустила. Слов не понимает, а видит, что сердится русский.
– Пошли!
И повел ее Семен обратно, к Байанаю.
Ай, как пасмурно было на душе! Хороша Абакаяда Сичю, и ведь не так это, неспроста пошла за русским, тут бы любить ее, хозяйством обзавестись. Пришла сама, любит, значит, – взятки гладки. А все равно не хочется, чтоб Байанай плохо о русских думал. И так слава о них – никуда.
Два дня шли молча. Молча ели, молча грелись у костра, молча укладывались спать друг подле друга. Сичю была ловкая, за что ни бралась, все у нее выходило складно, и Семен, оглядывая женщину, уже прикидывал, какой калым запросит Байанай и что он, Семен, может дать ему.
К вечеру второго дня вдруг вспомнил о нечистой силе, которая никогда не дремлет в погоне за православными душами. Мысленно ахнув, Семен поотстал, пропуская Абакаяду Сичю вперед. Творил молитву и крестил Абакаяду со страхом – вдруг рассыплется оборотень мелким огнем – и с надеждой, что женщина останется женщиной.
Сичю не рассыпалась, а, наоборот, поманила Семена за собой, сойдя с тропы.
Привела его к кулеме[13]13
Кулема – ловушка для соболя.
[Закрыть]. У корневища тысячелетнего кедра – клетка. Сверху дощечками закрыта от снега. У входа, задавленный бревном, с приманкой в зубах, а приманка на веревочке, лежал распрекрасный соболь.
– Твой, – сказала Сичю. – Кулема – моя. Соболь – твой.
Сгреб Семен маленькую Сичю, поднял да и поцеловал. Она испугалась, а потом устроилась поудобнее на руках и за бороду Семена подергала.
Дело с Байанаем сладили весело. За Абакаяду Сичю дал Семен калыму медный котел да топор, а Сичю по дороге на Ленский острог добыла мужу еще двух соболей, да одного Семен добыл.
В покупочной книге атамана Галкина появилась в том году запись: «Куплено у служилого человека, у Семейки Дежнева, четыре соболя без хвостов, дано государевой муки двадцать семь безмен».