Текст книги "Демон наготы (Роман)"
Автор книги: Владимир Ленский
Соавторы: Николай Муравьев
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Глядя на Изу магнетически пристально и как бы излучая из своих глаз этот янтарный теплый хитрый огонек, Звягинцев поигрывал холодными бледными пальцами по скатерти стола, зажигая в гранях камней на своих перстнях целые радужные снопы вспыхивающего света.
– Что же будет делать ваш несчастный, как вы выражаетесь, «объект любви» и эстетических созерцаний во время этих самых ваших экспериментов? Я боюсь, что она умрет со скуки… Ну, не сердитесь, – Иза потянула за цепочку, которой обмотала руку Звягинцева, – ну, не сердитесь, милый поэт, – но, все-таки, объясните мне, как вы сделаете, чтобы и она приняла участие в этом времяпрепровождении… А?.. Чтобы она не умирала от скуки?..
– Это очень ясно, – Звягинцев коснулся пальцем руки Изы, та вздрогнула, прошептала:
– Какие у вас холодные пальцы…
Звягинцев не расслышал и продолжал:
– Это очень ясно. Ну, сами посудите, не ясно ли это?.. Вы разрешите, – обратился он одновременно ко мне и Изе, – некоторую вольность выражений?
– Господи! – воскликнула Иза. – Здесь, после всего, что мы видели!..
– И что мы еще увидим… – прибавил Сенцов.
– Ну, так вот. Я хочу сказать, что если мужчина, который хоть немного затронул ваше воображение, будет с таким восторгом смотреть на вас, на вашу наготу, на каждую линию тела, если от вас будет исходить эта энергия восторга и трепета, то, поверьте, вы будете самой непосредственной участницей этой маленькой любовной мистерии…
Вы будете себя чувствовать деятельной героиней ее и вам некогда будет скучать.
Иза склонила, как бы задумавшись, голову набок и медленно ответила:
– Пожалуй, вы и правы…
Лакеи подавали кофе, ликеры, принесли свежие букеты цветов в длинных вазах. Откуда-то донеслись заглушенные струнные аккорды и тихий странный хор, в котором звучали какие-то задорные возбуждающие трезвучия и производили то же впечатление паузы, за которыми следовало повторение трезвучия и новая пауза.
Иза, с бокалом в руке, который она подносила ко рту, замерла, прислушиваясь к этим хорам.
– Что это?..
Звягинцев, снова касаясь пальцем ее руки, ответил:
– Это сигнал к последним действиям… Пойдемте…
Он встал. Его рука была опутана золотой цепочкой Изы. Он потянул ее за собой.
– Вот видите, – сказала Иза, – придется вам следовать теперь за мной.
Звягинцев поднес ее руку к своим выхоленным усам и долго не отрывал от губ ее пальцев.
– Но сейчас вам пришлось сделать шаг за мной. Это предзнаменование. Впрочем, я готов следовать всем велениям моей судьбы.
Лакеи исчезли. Мы вышли из красного кабинета в коридор и снова отправились по глубокому ковру вперед, бесшумным шествием, освещаемым огнями ламп по стенам. У одной двери Звягинцев и Сенцов остановились.
– Здесь. Я должен приготовить вас, Иза Петровна, к тому, что вы увидите нечто очень экстравагантное и в достаточной мере неприличное…
– Без предисловий, – ответила Иза. – У меня кружится голова от вина и я равнодушна к вашим ужасам…
Сенцов постучал условленным стуком в дверь и она распахнулась. За широкими портьерами слышалась тихая ритмичная музыка и двигался смутный калейдоскоп людей. Звягинцев раздвинул портьеры. Мы вошли и стали у дверей. По нашему адресу послышались крики и приветствия. Я всматривался с ужасом и волнением. Я почувствовал головокружение и сильнейшее отвращение к этому зрелищу человеческого цинического безумства.
Это было круговое шествие…………..………..С венками и цветами на головах, бокалами вина в руках они двигались под звуки скрытого оркестра и скрытого хора……………..…………………..Вид наготы и какого-то широкого безудержного цинизма, вероятно, подействовал на Изу. Закрыв глаза, она издала какой-то блаженный пьяный стон и приложила руку к груди. Из ее задрожавшего бокала полилось вино и залило борт сюртука Звягинцева.
Он вытер капли платком, внимательно вглядываясь в упоенье, разлившееся по лицу Изы.
Я наклонился к ее уху и резким шепотом произнес:
– С меня довольно этой человеческой мерзости. Я ухожу. Если хочешь, я тебя оставлю.
Она сжала сильно мои пальцы:
– Не смей уходить. Ты должен быть здесь с нами. Не будь таким жалким червяком. Здесь хорошо…
Звягинцев и Сенцов ловким движением выдвинули нас и вышли сами за дверь в коридор. Стоя перед снова закрывшейся дверью, я исступленно крикнул:
– Я пресыщен, я пресыщен всей этой мерзостью… Я не могу больше… Да и лучше всего нам с тобой сейчас же расстаться навсегда.
Иза посмотрела на меня насмешливо и враждебно и сказала:
– Ну, ты еще приползешь ко мне и будешь целовать мои ноги… А теперь можешь уходить. Прощай.
ГЛАВА 5-я
I
На другой день я стал лихорадочно собираться в путь. Я обдумал все. На маленьком пароходике, отходившем по Днестру, я двинулся к монастырю, расположенному близ реки. Надо было ехать сутки рекою, потом два дня в поезде, потом сорок верст лошадьми. На тряской телеге подъехал я к монастырю. Маленький флигелек служил там гостиницей. Настоятель и большинство монахов были молдаванами: черные рясы, смуглые, обожженные зноем лица, толстые носы, мясистые лица, черные оливы-глаза. Русские слова вылетали из их уст, как грубые твердые комья; жесты были неуклюжи и размашисты. Но чистота и строгость дышали в монастыре; он мне понравился. Я остался там, опуская по временам рубли в кружку, стоявшую в келье отца-гостинника.
Была половина июля. Ночи стояли черные, тихие. Дышал порывистый ветер, напоминавший об осени, и шум листвы был сплошной, слитный, тревожный. Я жил, как во сне, погруженный в нарастающее горячее возбуждение духа. Со двора гостиницы аллея толстых крепких грабов вела в сад, раскинутый на холмах. Изгородь местами оцеплялась виноградом, местами розой и желтым шиповником. Раскидистые, согнутые, побеленные внизу яблони опускали до земли ветви, унизанные уже созревающими яблоками. Маленькие крепкие груши срывались и с мягким стуком падали в траву. Сливы синели. На скате к пруду, на нескольких холмах, низкие маслины с шапками беловато-серебристой листвы лоснились по ветру и наполняли сад приторным ароматом цветения. Раскидистые деревья айвы стояли усыпанные большими желтыми плодами, кисло-сладкими и терпкими. Я бродил по саду, лежал у ската холмов, но по старой привычке не расставался с книгой или бумагой и карандашом. В маленькой библиотечке монастыря я нашел наставления Тихона Задонского и полностью завещание Нила Сорского. Я старался, читая, представить себе маленькие детали их дней: давил ли их зной; что они думали, просыпаясь ночью, во тьме; как протекала медленная река их жизни, смена минут и часов. Как они справляли себе все необходимое и задумывались в закатные часы…
Мир даже днем, залитый сиянием солнца, приосенялся для них тенью от огромных крыльев дьявола. Вся жизнь проходила в освобождении от него, в борьбе с ним, ибо земною жизнью и плотью мы как бы частично преданы ему и должны в себе освобождаться от него. Недаром и французский религиозный мыслитель 17 века называет нашу землю «проклятой Богом» (Мальбранш). Суровость ночных бдений, молитвы не радости, а страха и отчаяния, поста и аскезы – омрачали жизнь. Непрестанная мысль о грехе вводила его в действительность. Дух зла входил в мир отчаяньем и унынием людей. На самом же деле, – грудь дышит сладко и все самочувствие отрадно, когда душа насыщена и живет так, как ей нужно.
Однажды на закате я лежал у обрыва. Солнце заходило. Последние желтые лучи лежали на вершинах двух тополей, возносившихся за холмом. Ворота между стволами тополей открывали синюю даль, в которой тихий свет зари разливался, как в бесконечном море. Необычайная тишина стояла в воздухе, на холмах и в саду. Густой сочный воздух веял незримыми струями свежести. И в эту тишину я вошел и как бы утонул в ней, развеялся. Подлинно я открыл внутренний слух тишине необычайной и почувствовал себя, словно на дне глубокого вселенского моря. Надо мною ходили струи живого моря, и я чувствовал ширь, глубь и просторы вокруг себя. Но все же я как бы не доходил до самого дна тишины, не опускался на самую глубь. Мне мешала какая-то тяжесть во мне и присутствие вокруг человеческой жизни.
Глядя на два возносящихся тополя, крепких, как кость, пускающих из черного ствола зеленые сочные ветви, стынущих вершинами в синеве, – я подумал о пустыне гор, где голоса человека не слышно, где на версты и версты кругом – пустынно, дико и голо. Там провести дни – лицом к лицу с пустыней воздуха и неба, вечера, когда острые вершины покрывает ткань вечернего света. Приникнуть к сердцу глубочайшей тишины закатного часа, опуститься на это дно молчания живой природы. Не там ли постижение всего сущего, вырванное необычайным напряжением души?..
Это ощущение врезалось в меня. Не раз в движении моей жизни обращался я к этой мечте; как мираж – она отодвигалась и отодвигалась, но манила непрестанно. От этого жизнь казалась мне таящей в себе тайну огромной, сверхсильной для человека радости. И сами покровы мира: тени деревьев, полдневный час, свет солнца, час вечерний, когда так сильно пахнут травы, длинные косые лучи заходящего солнца, голоса жизни вокруг – все заставляет трепетать и ждать. И сладко дышать и что-то странное и смутное есть в полдневном часе, когда изнуренная зноем земля покрывается сеткой теней в саду или темными покровами их от домов и строений.
Я прожил так месяц и другой. Когда я опустил последние копейки в кружку, я оторвался от моих дум и полубреда и пошел к настоятелю.
Это был дюжий мужиковатый человек, ряса которого лоснилась на выдающемся животе, а рукава и концы рясы трепетали, как крылья, от порывистых движений. Взгляд его был крепкий, обыденный, практический и пронырливый. Я сказал ему, что имею намерение поступить в монастырь. Окинув меня взглядом, явно насмешливым, он молчал. Я почувствовал смущение. Он не спросил ничего о моих религиозных намерениях и, помолчав, сказал:
– Трудно вам покажется у нас. Это жизнь не господская…
– Труда я не боюсь.
– Да какого труда… Вон вы все пишите да читаете. Так у нас работа не та. Небось, вклада то у вас нет?..
– Вклада?.. – переспросил я. – То есть – денег? Денег у меня, действительно, нет…
– А монастырь требует работы, – снова свернул в эту сторону настоятель. – И в мастерских, и на кухне, и во дворе, и на конюшне и в гостинице – везде есть у каждого своя работа.
Я робко сказал:
– Я мог бы заведовать библиотекой, если нужно, канцелярией… Я бы составлял здесь труды.
Настоятель махнул рукой:
– Какие там труды… Какой еще дух будет в ваших трудах. Да и не нужно это нам. Вы посмотрите вот, как послушники у нас живут да и прикиньте к себе. Послабления нет ни для кого, – все равны перед Господом. А потом, пожалуй, приходите, побеседуем…
Я ушел от настоятеля, подавленный и смущенный. Один из монастырских садовников, бывший солдат, разговорился со мной в саду. Этот старый монах смиренно работал в саду, ходил с лопатой и киркой, медленно рылся среди гряд, страдая от грыжи, всегда в том же старом подряснике и порыжевшей скуфейке. Осенью плоды из сада отправлялись на продажу или сбывались арендатору. В монастырских лавках толпились мужики из ближних деревень и крепко торговались.
– Вы тут копите, торгуете, – сказал я старику, – а сам знаешь, нужно ли это Богу? Ему жизнь души нужна. Раздайте вы вот бедным все богатства монастыря…
Старик взял лопату и ушел от меня; издали он сердито проворчал:
– Ты вот сам отдай все, что имеешь, да поди нагишом. А тогда и разговаривай.
Я крикнул ему:
– И отдам…
Поспешно я стал устраивать отход. Завязал в узел две перемены белья, два полотенца. Положил туда Евангелие, книжку поучений Сорского, второй том «Братьев Карамазовых», паспорт и бумагу с карандашом. Все остальное я в тот же вечер раздал. Исписанные здесь листы бумаги разорвал и развеял по ветру в саду. А наутро двинулся в путь.
Я был в белом парусиновом кафтане, в лаптях. Всю свою одежу оставил я у постояльцев монастыря. Вид имел странника с котомкой и палкой. Когда я вышел и прямиком по дороге принялся шагать, у меня было такое ощущение, словно большая тяжесть упала с моих плеч и открылась вольная бедная жизнь, похожая на прямую дорогу между этих травяных пространств, – все вперед и вперед. Того, что будет со мной, предвидеть я не мог. Вначале была только радость. Я сам себе сказал: «Слава тебе, Господи, вот она, вольная дорога…»
К полудню стало жарко, хотя незнойное августовское солнце не так уже жестоко морило. Разнообразные мысли, бродячие, ленивые, как облака, проходили в мозгу. В котомке у меня был каравай хлеба, в кармане пустой кошелек. Долго я шел, час и другой и третий. Все еще не было жилья. Под деревом, в тени, я лег, поспал, потом вытряхнул от пыли свой кафтан и пошел дальше. Только к вечеру набрел на деревню. Ноги ныли и словно гудели; пыль, истома, пот, однообразные мысли обессилили меня. В избе шорника я заснул, как убитый. Ночью проснулся и от духоты перебрался во двор. Засыпая, взглянул на звезды, почувствовал себя в пути, во дворе у незнакомого мужика, пустившего ночевать, недоуменно подумал: «Что же дальше будет?..» и снова заснул.
Я решил идти до тех пор, пока не встречу места, где будет удобно остановиться и начать тихую рабочую жизнь. На третий день на пути меня застал дождь. Я промок до костей. Вязнул в грязи, тратил последние силы, обливался холодным потом. Я был изнурен и грязен с ног до головы. Моя кожа зудела; я представлял с отвращением, что по мне ползают насекомые. И в самом деле, в ближайшей избе, на ночлеге, который добыл с большим трудом, я увидел ползущую по мне большую белую вшу. Дрожь пробежала по мне. Я испытал отвратительное чувство. Долго и ожесточенно я мылся с водой и куском желтого мыла на задворках у мужика. Но зато у меня появились медяки в кошельке. За написание писем, прошений я получал медяки или живность. Моя сумка почернела и имела вид нищенской сумы. Волосы порыжели, я оброс и имел дикий вид. Когда на ближайшей ночевке я снова почувствовал, что мое тело горит от укусов, загрязнено и внушает мне отвращение, я увидел, что так жить нельзя… быть нечистым, загрязненным, распространять вокруг себя запах неопрятности, нищеты – равносильно концу, смерти, умиранию…
Я шел на юг. В мыслях я все-таки держал представление о горах. Но я внятно уже чувствовал, что одолеть все внешнее не могу; придется, быть может, остановиться и сдаться. Когда у меня вышли заработанные медяки, начались мучения голода. На ночевке я не решился заговорить о хлебе. Надо было просить. Я лег спать голодный, утром побрел дальше. Меня мутило и дрожали ноги. Солнце жгло, степь казалась желтой, дали дрожали и зыблились, ветер обдавал пылью мое лицо. Я шатался и думал о том, что я упаду здесь и буду умирать.
Я был готов ко всему и не находил, что это страшно. Не лучше ли умереть вот так, среди поля, на просторе? Обессиленный, я опустился на землю, прилег. По мне ползли мураши, одного я снял с глаза. Надо мной покружилась птица, я почувствовал тень от нее на лице. Вначале я лежал, отдыхал и с некоторым вызовом смотрел в лицо открытого надо мною неба. Я предлагал Господу Богу посмотреть, как я здесь лежу и погибаю от голода и усталости. Но вот я представил себе, что совсем обессилел, что в мои глаза, в рот, в нос налезли мураши и копошатся там, что я не могу пошевелить рукой от слабости и хищник рвет мои глаза из орбит; что льет дождь и подо мною мокрая земля и грязь. Я видел себя здесь мертвым и разлагающимся, и только представление сухих, блестящих на солнце костей было мне отрадно. Но до этого, думал я, надо было вынести умирание и гниение. А это сильнее всего, что может вынести хотя бы и в одном представлении человек. И я встал и побрел дальше.
Мне навстречу попалась телега и мой вид внушил вознице жалость. Он взял меня на телегу, протянул кусок вкусного серого хлеба и жбан с квасом. С этим возницей я приехал в большое местечко.
Без стеснения я попросился в избу, помылся, почистился, расспросил про местечко. Услышав, что здесь много плодовых садов, я отправился в ближайшую усадьбу мещанина, лавочника, и попросился сторожем. Лавочник меня не взял, у него был старик, древний. Зато одна вдова, старушка, взяла меня сторожем. Я должен был получать за время, пока еще на деревьях плоды, два рубля, а каждый день – каравай хлеба и ведро воды. В саду стояла низкая конура, похожая на собачью, сделанная из палок, воткнутых в землю и покрытых рогожей и тряпьем. В ней можно было спать, согнувшись калачиком. Недалеко от меня к дереву был привязан молодой пес, дворняжка. Я и он должны были сторожить этот сад от воров.
Пес целый день рвался с веревки и скулил. Я делился с ним хлебом и водой и днем его отвязывал. Но старушка наказала пса с веревки не спускать и поменьше его кормить, чтобы он был злой. Работы в саду было мало; я раздобыл себе котелок, варил картошку; коробка спичек хватало мне на десять дней. В саду стояла тишина, только ветер шумел по вершинам, да со стуком падали в траву плоды. Я бродил по саду, лежал под деревьями, порой читал две свои книги, которые загрязнились и затрепались. Конуру я набил полынью, но все-таки вел ожесточенную борьбу с паразитами.
Месяц прошел в тишине; я прожил его в том полусонном сомнамбулическом состоянии, в которое погружался, когда жил на воздухе, под открытым небом, вдали людей. Я почти ни о чем не думал и превращался в дерево, в траву, в пса; я, как и они, плыл в сплошном потоке растительного существования. Я отдыхал, набирался сил. И вскоре почувствовал этот покой нарушенным: меня снова обступили вопросы, недоумения, идеи, представления. Я начал разговаривать сам с собою вслух, я томился по собеседникам, воображал их, спорил, выслушивал и отвечал противникам. Меня потянуло к людям. Беседа представлялась наслаждением. Я мечтал о внимании чужого человека, внимании к моим мыслям, к моим снам, к моим предвидениям. Я грезил о чужой душе, о чужой жизни с ее особыми мыслями, словами и внутренним движением, со всем ее своеобразием. Я представлял себе стариков, женщин, юношей, детей. У меня проснулась и словно заныла в душе жадность к книгам, к страницам новых откровений чужой интимной жизни ума и духа.
Я расхаживал по саду и размахивал руками, беседуя с воображаемыми собеседниками. А старушка приходила и жаловалась, что в прошлом году отдала сад в аренду за 40 рублей, а в этом только за 30, и что ветер сбивает много несозревших плодов. Арендаторы, два мужика из соседней деревни, уже сад опустошали: приезжали с телегой и обирали ветви яблонь и некоторых сортов ранних груш. После их отъезда сад редел. Образующаяся пустота наводила на меня уныние. Вместе с осыпающимися листьями, с оборванными плодами кончалась рабочая пора осени, и скоро в голом саду не будут нужны никому и мои услуги. Может остаться конура, затопленная дождями, и только.
В особенности ночью я испытывал неудовлетворенность и горечь. Я ходил во мраке, под заснувшими деревьями, в ночной сентябрьской свежести, ежился от порывов ветра, следил, как срывались и мелькали в бездне падающие звезды и говорил сам себе: «Это все не то и не то…»
Не было тех состояний духа, что были в моменты прошлой жизни, когда я был как бы у ворот Божьего сада, перед самой бесконечностью, на грани тайного. Проходят дни и ночи. Наступают пасмурные прохладные дни. Перезревают плоды; идут дожди, а я брожу в каком-то тупом сне, в безучастии, а порой внезапно загораюсь жаждой людей, книг, столкновений мыслей и воли…
Во внешнем со мной произошла перемена: я ходил босой, мои коричневые ноги покрылись корой и были нечувствительны к земле, камешкам, сучьям. Я привык к посконной толстой рубахе и таким же штанам, я уже не приходил в такое отчаяние при виде паразита и только морщился. А о ногтях я большей частью забывал.
Я был недоволен собой: я откладывал мечту о горах и море. Я говорил себе: один день действительной жизни и все сделано и найдено. А потом можно и умереть. Надо только дойти до последней точки в себе самом, подняться на высоту. И я жил сказочной мечтой этого дня. А между тем, наступил конец сентября и моя служба у старухи окончилась.
Я ушел из сада старухи с рублем и копейками в кармане. Теперь мне снова некуда было деться. Между тем, наступила осень подлинная, приближался октябрь, грозили дожди, затяжные, холодные. Время наступало беспросветное, нищенское, глухое и грязное. Три дня я еще прожил в местечке. Потом тронулся дальше. И снова вилась меж холмов моя дорога, спускалась в долину, подымалась на гору. Остаться в местечке было невозможно, ибо приюта там не было. Теперь я брел с уже неясной и очень робкой мечтой о тепле юга; но надежды добраться до какого-нибудь приморского южного городка у меня не было. Да и там бы меня ждал осенний дождь. Я снова внутренне пал и думал не о теплой поверхности горы под солнцем, а о теплом угле и куске хлеба.
Мелкий и густой дождик заморосил, не переставая. Я снова был нищим-бродягой, у которого не хватает сил сделать хорошую путину; я часто останавливался и переводил дух. Порывы степного ветра были так сильны, что я задыхался. Когда же небо все обложилось тучами и низко нависло над землей, я остался в каком-то сером котле, который журчал потоками воды, сипел и чавкал под ногами. Все было кругом серое, мокрое, вязкое, и замкнуто со всех сторон стенками серого котла. Я вымок, обессилел, голова моя горела. Я был измученным псом, когда добрался до деревни, и мне казалось, что запах моей мокрой холстины и сумки напоминает запах псины.
Приближаясь к деревне, я в каком-то полубреду разговаривал с воображаемым собеседником и говорил ему, что в общем благодарен судьбе за то, что она с такой ясностью выясняет мне все в жизни. «Я ведь мало знал то, что есть, – говорил я, – я не знал, например, до какой степени грязны дороги осенью, как трудно идти по ним, как спокойно может человек голодать и умереть от голода, от переутомления, от болезни. Как реальны – грязь, вши, дурной запах, обратившаяся в грязный лубок рубашка на голом теле; рана на ноге, натертая лаптями».
Трудно все знать, невозможно все представить себе; наш опыт воображения слишком не соответствует опыту переживаний действительных.
Приблизившись к деревне, я остановился подле избы, расставил руки и ноги, с которых стекали потоки грязной воды, и смотрел на себя. Я был весь в грязи. Мои руки были худы и грязны; я представлял, какой вид имеют теперь мои – лицо и глаза… В мое сердце заползала невыносимая жалость к самому себе. Я был весь несчастен. И в то же время кипел смутной решимостью и глубоким негодованием.
Во мне росла обида, расширялась в моем сердце, как язва. Я чувствовал, как она горит и болит. Когда вышедший из избы мужик заметил меня, неподвижно стоявшего, и позвал в избу, я ответил: «Нет, не пойду… Все равно…» Он недоумевающе тронул меня за плечо:
– Да ты дурной, чи що. Пойдем в хату…
Падал вечер. Дождь перестал. С крыш и деревьев капали капли, лужи воды мирно струились под опавшим листом или каплей. Подле меня стали собираться ребята и мужики. Тогда я сдался и вошел в ближайшую избу. Я сел в состоянии какого-то полного отупения, потом вынул оставшиеся у меня семьдесят копеек и протянул их хозяину:
– На…
– Да ты ж дурень, – ответил старик, – спрячь, тебе пригодятся.
Но вид медяков подействовал, – меня накормили, напоили чаем из казанка; скоро полегли спать. Я тоже лег и заснул глубочайшим сном.
Когда утром проснулся, моя мрачная решимость прошла и я уже не думал о самоубийстве. День был серый, но сухой. Синеватые тучи лежали на небе редким слоем. Дул свежий ветер, сушил землю. Я взял свою котомку и пошел дорогой. По краям дорога была посуше. Низкая трава желтела кругом. Дали освещались каким-то бодрым синеватым светом. Грудь дышала осенней свежестью. По дороге я встретил охотника с ружьем и собакой, шнырявшей кругом. Как машина шагал я час и другой и третий, потом в изнеможении опустился на землю.
Хуже всего было то, что теперь был мой путь какой-то бессмысленный, лишенный очевидной цели; я шел, не веря больше ни в какие свои представления, не веря себе.
– Куда ты идешь?.. – спрашивал я сам себя. – Чего ты хочешь? Что с тобой будет?..
Пустые синеватые дали лежали предо мною; низкое небо глушили тучи, наплывавшие густым серым дымом. Жизнь в лице этих глухих полей, низкого облачного неба, желтой травы и ветра – молчала кругом меня. И кругом до горизонта распростиралось что-то безответное, молчаливое, глухое ко всему, не отвечающее никакой душе.
Как будто я дни и ночи спешил, брел, задыхался в грязи и тоске только затем, чтобы в тиснуться в эту облачную дыру, посмотреть на это глухое низкое небо, на мертвые безучастные дали и понять, наконец, – что пути свободны, мертвы, что идти некуда, и что миражи внутренних видений – не в реальности и с ней никакой связи не имеют.
И снова встало предо мною то, что думал я, подходя к деревне под проливным дождем. Решение мое, когда я, усталый и оборванный, дотянулся до маленького городка в котловине между гор, стало окончательным и облегчило тяжесть в душе.