Текст книги "Подлинная жизнь Себастьяна Найта"
Автор книги: Владимир Набоков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Я ее не оскорблял, – воскликнул я. – И сожалею, если сказал что-то несправедливое. Но расскажите же мне о ней. Давно вы ее знаете?
О, за последние годы, не считая этого, я виделась с ней нечасто, она, знаете ли, все в разъездах, – но мы вместе учились в школе, здесь, в Париже. Ее отец был русский, художник. Она совсем еще девочкой вышла замуж за того дурака.
За какого дурака? – заинтересовался я.
Ну, за мужа своего, конечно. Большинство мужей – дураки, но тот был hors concours. По счастью, это тянулось недолго. Попробуйте моих. – Она вручила мне и свою зажигалку тоже. Бульдог зарычал во сне. Она подвинулась и свернулась на софе, освободив для меня место. А вы, похоже, мало знаете женщин, да? – спросила она, погладив себя по пятке.
Меня интересует только одна, – ответил я.
А сколько вам лет? – продолжала она. – Двадцать восемь? Я догадалась? Нет? О, ну, тогда вы старше меня. Но не важно. О чем это я говорила?.. Да, я кое-что знаю о ней из ее рассказов, ну и то, что сама раскопала. Единственный мужчина, которого она любила по-настоящему, был женат, это еще до ее замужества, она тогда была худышка, понимаете? – и он то ли устал от нее, то ли еще что. После у ней были романы, но, в сущности, это не имеет значения. Un coeur de femme ne ressuscite jamais. Потом приключилась одна история, о ней она мне рассказала подробно,– эта была довольно печальной.
Она рассмеялась. Зубы ее были великоваты для маленького, бледного рта.
У вас такой вид, будто моя подруга была вашей любовницей, – сказала она, дразнясь. – А кстати, я все хотела спросить, откуда у вас этот адрес, – я имею в виду, что заставило вас искать Элен?
Я рассказал ей о четырех адресах, полученных в Блауберге. Назвал имена.
Это великолепно, – вскричала она, – вот это, я понимаю, энергия! Voyez vous зa! И вы ездили в Берлин? Она еврейка? Обворожительно! А других вы тоже нашли?
Одну повидал, – сказал я, – этого хватило.
Которую? – спросила она, корчась от неуемного веселья. – Которую? Мадам Речную?
Нет, – сказал я. – Ее муж снова женился, а она исчезла.
Но вы прелестны, прелестны, – приговаривала мадам Лесерф, утирая слезы и зыблясь от нового смеха. – Представляю, как вы врываетесь к ним и натыкаетесь на ни в чем не повинную парочку. Ох, я сроду ничего не слыхала забавней. И что же, его жена спустила вас с лестницы или как?
Оставим это, – сказал я с некоторой резкостью.
Ее веселье рассердило меня. Боюсь, она обладала французским чувством юмора по части супружеских дел; в иную минуту оно показалось бы мне привлекательным, но именно сейчас я ощущал, что ее легкомысленно малопристойный взгляд на мое расследование чем-то оскорбителен для памяти Себастьяна. Это ощущение росло, и мне вдруг подумалось, что, может быть, и само это дознание непристойно, а моя неуклюжая погоня за призраком уже исказила всякое представление, какое я мог бы составить о последней любви Себастьяна. Или гротескная сторона поисков, предпринятых мною во имя Себастьяна, пришлась бы ему по вкусу? Сочтет ли герой биографии, что присущий ей особый "найтовский поворот" сполна возмещает промахи биографа?
Пожалуйста, простите меня, – сказала она, кладя свою ледяную ладонь на мою и глядя на меня исподлобья. – Знаете, не нужно быть таким обидчивым.
Она легко поднялась и подошла к красного дерева ящику в углу. Я смотрел на ее узкую, девичью спину, пока она наклонялась, и вдруг догадался, что она сию минуту проделает.
Нет, Бога ради, только не это! – закричал я.
Нет? – сказала она. – Я подумала, немного музыки вас успокоит. И вообще создаст нужную атмосферу для нашего разговора. Нет? Ну, как хотите.
Бульдог встряхнулся и улегся опять.
Вот и умница, – сказала она льстиво-протяжно.
Вы хотели мне рассказать... – напомнил я.
Да, – сказала она и вновь уселась рядом со мной, подобрав под себя ногу и затянув ее подолом юбки. – Да. Видите ли, я не знаю, кто был тот мужчина, но насколько я поняла, человек он был трудный. Она говорила, что ей приглянулась его наружность, и она подумала, что было бы, пожалуй, забавно заставить его заняться с нею любовью, – потому что, понимаете, он казался таким интеллектуалом, а всегда ведь приятно увидеть, как такой утонченный и надменный умник вдруг опускается на четвереньки и начинает вилять хвостом. Да что с вами опять такое, cher Monsieur?
Боже мой, о чем это вы говорите? – закричал я. – Когда... Когда и где он случился, этот роман?
Ah non merci, je ne suis pas le calendrier de mon amie. Vous ne voudriez pas! Я не стала выспрашивать у нее дат и имен, и, если она их сама называла, я их забыла. И пожалуйста, не задавайте мне больше никаких вопросов: я рассказываю то, что знаю я, а не то, что вам хотелось бы знать. Не думаю, чтобы это был ваш родственник, уж очень он на вас не похож, конечно, насколько мне можно судить по тому, что она рассказала, и по нашему с вами знакомству. Вы милый, порывистый молодой человек, а он, ну какой угодно, только не милый, – он стал просто гадок, когда обнаружил, что влюбился в Элен. Нет, он не превратился в чувствительного щеночка, как она ожидала. Он с горечью твердил, что она – пустое и суетное существо и что он целует ее, чтобы увериться, что она – не фарфоровая безделушка. Что ж, она ею не была. В конце концов он понял, что не может жить без нее, а она в конце концов поняла, что уже больше слышать не может разговоров о его сновидениях, и о сновидениях внутри его сновидений, и о сновидениях в сновидениях его сновидений. Поймите, я никого из них не сужу. Возможно, оба были правы, возможно, – оба неправы, но, видите ли, моя подруга – вовсе не заурядная женщина, какой он ее считал, о нет, она совсем другая, а уж о жизни, смерти и людях она знала чуточку больше, чем знал, по его мнению, он. Он, видите ли, был из тех, кто считает все современные книги хламом, а всех современных молодых людей – дураками, и только потому, что сам он слишком занят своими чувствами и мыслями, чтобы понимать чувства и мысли других. Она говорила, что невозможно даже вообразить, что у него были за вкусы и прихоти, а уж как он говорил о религии – это, по-моему, просто кошмар. А моя подруга, она, знаете, скорее беззаботная, вернее, была такой, trиs vive, и так далее, но она чувствовала, что просто стареет и скисает с каждым его появлением. Он ведь, знаете ли, никогда не оставался с ней подолгу – заявится а l'improviste, плюхнется на пуфик, сложит ладони на ручке трости, не снимая перчаток, и уставится мрачно. Вскоре она подружилась с другим мужчиной, этот ее боготворил и был гораздо, о, гораздо внимательнее и добрее, и участливее того, которого вы напрасно считаете вашим братом (не кривитесь, пожалуйста), но они ее оба не очень увлекали, и она говорит, что просто умора была смотреть, какие они были обходительные, когда встречались. Ей нравилось путешествовать, но стоило ей отыскать какой-нибудь приятный уголок, где можно забыть про свои тревоги и про все на свете, как он ухитрялся тут же испортить пейзаж – усаживался за ее столик на террасе и твердил, что она суетная и пустая и что он не может жить без нее. Или вдруг закатывал длинную речь перед ее друзьями, – знаете, des jeunes gens qui aiment а rigoler, – какую-нибудь длинную и непонятную речь о форме пепельницы или о цвете времени, – ну, и его оставляли одного в кресле, глупо улыбаться себе самому или считать свой пульс. Жаль, если он и вправду окажется вашим родственником, потому что я не думаю, чтобы она сохранила от той поры очень уж приятное впечатление. В конце концов, рассказывала она, он стал совершенно несносен, и она больше не позволяла ему даже притрагиваться к себе, потому что с ним мог приключиться припадок или еще что-то – от возбуждения. И вот, как-то раз, когда он должен был приехать ночным поездом, она попросила молодого человека, который готов был на все, чтобы ей угодить, встретить его и сказать, что она больше не желает с ним видеться, никогда, и что если он будет искать с нею встреч, то ее друзья отнесутся к нему как к назойливому чужаку и соответственно с ним поступят. Я считаю, что это было нехорошо с ее стороны, но она решила, что в конечном счете для него же так будет лучше. И это помогло. Он больше не присылал ей даже обычных умоляющих писем, которые она все равно не читала. Нет-нет, право, не думаю, чтобы это был ваш человек, – если я и рассказываю вам все это, то лишь для того, чтобы дать вам представление об Элен, а не о ее любовниках. Она была так переполнена жизнью, готовностью всех приласкать, так полна этой vitalitй joyeuse qui est, d'ailleurs, tout-а-fait conforme а une philosophie innйe, а un sens quasi-religieux des phйnomиnes de la vie. И что из этого вышло? Мужчины, которых она любила, оказались жалкими ничтожествами, женщины – все, за очень малыми исключениями, – попросту кошками; и лучшую часть своей жизни она провела, пытаясь найти счастье в мире, который делал все, чтобы ее сломить. Что ж, вы встретитесь с ней и увидите, насколько мир преуспел.
Долгое время мы молчали. Увы, у меня не оставалось больше сомнений; и пусть портрет Себастьяна был отвратителен, – но ведь и достался он мне уже подержанным.
Да, – сказал я, – я встречусь с нею, любой ценой. И по двум причинам. Во-первых, я хочу задать ей один вопрос, только один. А во-вторых...
Да? – сказала мадам Лесерф, отхлебнув остывшего чаю. – А во-вторых?
Во-вторых, я не в силах вообразить, чем могла такая женщина увлечь моего брата; вот я и хочу увидеть ее собственными глазами.
Вы хотите сказать, – спросила мадам Лесерф, – что она кажется вам страшной, опасной женщиной? Une femme fatale? Потому что она, знаете ли, совсем не такая. Она – чистое золото.
Да нет, – сказал я. – Не страшной, не опасной. Умной, если угодно, и так далее. И все же... Нет, я должен сам ее видеть.
Поживете – увидите, – сказала мадам Лесерф. – Теперь послушайте. У меня предложение. Завтра я уезжаю. И боюсь, если вы придете сюда в субботу, Элен может оказаться в такой спешке, она, знаете, вечно спешит, что отложит вашу встречу до завтра, забыв, что назавтра она едет ко мне в деревню, и вы ее снова упустите. Словом, я думаю, что вам лучше всего тоже приехать ко мне. Потому что тогда вы наверное, наверное встретитесь с ней. Так вот, я приглашаю вас приехать в воскресенье утром – и пожить у нас, сколько сочтете нужным. У нас четыре свободных спальни, так что я думаю, вам будет удобно. И потом, вы знаете, если сперва я немного поговорю с ней, она будет как раз в нужном расположении для разговора с вами. Eh bien, кtes-vous d'accord?
17
Как странно, думал я, получается, что Нина Речная и Елена фон Граун обладают легким семейственным сходством, – и, уж во всяком случае, таковое имеется между двумя портретами, нарисованными мне мужем одной и подругой другой. Особенно выбирать между ними не приходилось. Нина пуста и пленительна, Елена – коварна и жестока; обе взбалмошны, и обе совсем не в моем вкусе – да и не в Себастьяновом, насколько я понимаю. Любопытно, знали ли эти двое друг дружку в Блауберге: пожалуй, они могли подружиться – в теории; на деле они, вероятно, плевались бы и шипели одна на другую. Впрочем, теперь я мог окончательно отставить Нину Речную – это одно уже было большим облегчением. То, что француженка рассказала мне о любовнике своей подруги, едва ли могло быть совпадением. И какие бы чувства я ни испытывал, узнав, как обошлись с Себастьяном, я не мог не порадоваться тому, что поиски мои подходят к концу и что я избавлен от невыполнимой задачи – отыскивать первую жену Пал Палыча, которая, по всему, что я о ней знал, могла пребывать в тюрьме, а могла и в Лос Ангелесе.
Я сознавал, что мне дается последний шанс, и, стремясь наверное увидеться с Еленой фон Граун, сделал над собой кошмарное усилие и отправил ей на парижский адрес письмо, так, чтобы она нашла его по приезде. Письмо было кратким: я просто уведомлял в нем, что буду гостить у ее подруги в Леско и что приглашение принято мной с единственной целью встретиться с нею; я добавлял, что имеется важное литературное дело, которое мне необходимо с ней обсудить. Последнее утверждение было не очень правдивым, но я решил, что оно звучит завлекательно. Я так и не понял, сказала ли ей подруга во время телефонного разговора с Дижоном что-либо о моем желании увидеться с ней, и отчаянно боялся услышать в воскресенье от безмятежной мадам Лесерф, что Елена отправилась в Ниццу. Отослав письмо, я почувствовал, что, во всяком случае, сделал все посильное для устройства нашей встречи.
Я выехал в девять утра, дабы попасть в Леско около полудня, как было условлено. Я уже садился в вагон, как вдруг меня поразила мысль, что дорогой я буду проезжать Сен-Дамье, где умер и похоронен Себастьян. Сюда добирался я одной незабываемой ночью. Однако ныне я не узнавал ничего: когда поезд на минуту встал у маленькой платформы Сен-Дамье, одна только вывеска над ней и сказала мне, что я уже был здесь. Все вокруг глядело так просто, степенно и основательно в сравнении с искаженным сонным видением, засевшим в моей памяти. Или это теперь все исказилось?
Когда поезд отъехал, я испытал странное облегчение: ныне я уже не шел по призрачным следам, как тому два месяца. Погода стояла ясная, и при всякой остановке поезда я, казалось, слышал неровное и легкое дыхание весны, еще чуть заметной, но бесспорно присутствующей: "Озябшие танцовщицы, ждущие в кулисах", – как однажды об этом сказал Себастьян.
Дом у мадам Лесерф был большой, обветшалый. Десятка два болезненно дряхлых дерев притворялись парком. Поля по одну сторону и фабрика на холме по другую. Все здесь выглядело подозрительно изношенным, убогим, пропыленным; и когда я несколько позже узнал, что дом построен всего лет тридцать с лишком назад, я еще пуще подивился его одряхлению. Приближаясь к парадному входу, я встретил мужчину, торопливо хрустевшего гравием дорожки; он приостановился и пожал мне руку.
Enchantй de vous connaоtre, – сказал он, окидывая меня грустным взором, – жена вас ожидает. Je suis navrй... но мне в это воскресенье нужно съездить в Париж.
Это был средних лет и довольно заурядной внешности француз с усталыми глазами и машинальной улыбкой. Мы еще раз пожали друг другу руки.
Mon ami, вы пропустите поезд, – донесся с веранды хрустальный голос мадам Лесерф, и он послушно затрусил дальше.
Сегодня платье на ней было бежевое, она ярко накрасила губы, но сквозистой кожи не тронула. Солнце сообщило ее волосам синеватый отлив, и я поймал себя на мысли, что все-таки она очень хорошенькая молодая женщина. Мы прошли две-три комнаты, имевшие такой вид, словно меж ними нерешительно разделили представление о гостиной. Меня одолевало чувство, что мы совершенно одни в этом неприятно раскидистом доме. Она подцепила шаль, лежавшую на зеленого шелка канапе, и завернулась в нее.
Холодно, правда? – сказала она. – Вот одно, что я ненавижу в жизни, холод. Потрогайте мои руки. Они всегда такие, кроме лета. Завтрак будет через минуту готов. Садитесь.
Когда именно она приедет? – спросил я.
Йcoutez, – сказала мадам Лесерф, – неужели вы не в силах на минуту забыть о ней и поговорить о чем-то еще? Ce n'est pas trиs poli, vous savez. Расскажите мне о себе. Где вы живете, чем занимаетесь?
После полудня она уже будет здесь?
Да, да, упорный вы человек. Monsieur l'кntetй. Разумеется будет. Не нужно быть таким нетерпеливым. Знаете, женщинам не очень нравятся мужчины с idйe fixe. Как вам показался мой муж?
Я сказал, что он, должно быть, много старше нее.
Он очень милый, но страшно скучный, – продолжала она, смеясь. – Я нарочно его отослала. Мы женаты всего только год, но я уже словно чувствую близость брильянтовой свадьбы. Дом же этот я просто ненавижу. А вам, как он?
Я сказал, что дом выглядит несколько старомодно.
О, это не то слово. Он казался новехоньким, когда я впервые его увидала. Но с того времени полинял и поосыпался. Я говорила однажды доктору, что любые цветы, кроме гвоздик и нарциссов, засыхают, едва я к ним прикоснусь, – странно, не правда ли?
И что он ответил?
Ответил, что он не ботаник. Когда-то была на свете персидская царевна вроде меня. Так она извела Дворцовые Сады.
Пожилая, довольно угрюмая служанка заглянула в комнату и кивнула хозяйке.
Пойдемте, – сказала мадам Лесерф. – Vous devez mourir de faim, судя по вашему лицу.
В дверях мы столкнулись, потому что она вдруг обернулась, а я шел прямо за ней. Она ухватила меня за плечо, и волосы ее легко пронеслись по моей щеке.
Как вы неловки, молодой человек, – сказала она. – Я забыла мои пилюли.
Она их нашла, и мы отправились по дому на поиски столовой. В конце концов мы ее отыскали. Это была унылая комната с эркером, который вроде как бы в последний момент передумал и робко попытался снова стать обыкновенным окном. Двое молча вплыли в нее через разные двери. Одна – старая дама, как я понял, кузина мосье Лесерфа. Ее участие в разговоре строго ограничивалось вежливым мурлыканьем при передаче блюда. Другой – довольно красивый собой мужчина в брюках-гольф, с торжественным выраженьем лица и странной седой прядью в редких светлых волосах. Во весь завтрак он не проронил ни единого слова. Мадам Лесерф представляла людей торопливым взмахом руки, не снисходя до имен. Я заметил, что она игнорировала его присутствие за столом, казалось даже, будто он сидит ото всех отдельно. Завтрак был состряпан недурно, но составлен как-то наобум. Впрочем, вино было изрядное.
После того, как мы, лязгая, пронеслись через первую перемену, светловолосый господин раскурил папиросу и куда-то побрел. Минуту спустя он вернулся с пепельницей. Мадам Лесерф, до этого времени поглощенная пищей, теперь обратилась ко мне и сказала:
Так вы, стало быть, немало поездили в последнее время? А я никогда не бывала в Англии, как-то не пришлось. Верно, скучное место. On doit s'y ennuyer follement, n'est-ce-pas? И потом, эти туманы... К тому же ни музыки, ни хоть какого-нибудь искусства... Этот кролик приготовлен особенным способом, я думаю, он вам понравится.
Кстати, – сказал я, – забыл вам сказать. Я написал письмо вашей подруге, предупредил ее, что буду здесь и... ну, как бы напомнил ей, что она собиралась приехать.
Мадам Лесерф положила вилку и нож. Вид у нее стал изумленный и рассерженный.
Не может быть! – вскричала она.
Но ведь от этого никакого вреда не будет, верно? – или вы думаете...
Кролика мы прикончили в молчании. Последовал шоколадный крем. Блондин аккуратно сложил салфетку, вставил ее в кольцо, встал, слегка поклонился хозяйке и удалился.
Мы будем пить кофе в зеленой гостиной, – сказала служанке мадам Лесерф.
Я сердита на вас, – объявила она после того, как мы сели. – Думаю, вы все испортили.
Но почему, что я такого сделал? – спросил я.
Она смотрела в сторону. Маленькая, крепкая грудь ее волновалась (Себастьян написал однажды, что это случается только в романах, но вот передо мной было доказательство его неправоты). Голубая жилка на бледной девичьей шее, казалось, пульсировала (впрочем, в этом я не уверен). Трепетали ресницы. Да, решительно, хорошенькая женщина. Интересно, думал я, откуда она родом – с юга? Возможно, из Арля? Хотя нет, выговор у нее парижский.
Вы родились в Париже? – спросил я.
Спасибо, – сказала она, не взглянув, – вот первый вопрос обо мне, который вы задаете. Но он не искупит вашего промаха. Глупее вы ничего не могли придумать. Возможно, если я попытаюсь... Извините, я через минуту вернусь.
Я откинулся и закурил. Пыль клубилась в наклонном солнечном луче; завитушки табачного дыма соединились с ней и закружились медленно и вкрадчиво, словно бы обещая в любую минуту образовать живую картину. Позвольте мне повторить здесь, что я не склонен обременять эти страницы чем бы то ни было, относящимся до меня лично; но, думаю, читатель (и кто знает, быть может, и дух Себастьяна тоже) позабавится, если я сообщу, что какой-то миг помышлял о том, чтобы предаться любви с этой женщиной. В сущности, это было очень странно, в то же самое время она меня раздражала – я разумею, то, что она говорила. Я как-то терял власть над собой. Когда она возвратилась, я мысленно встряхнулся.
Ну вот, вы своего добились, – сказала она. – Элен нет дома.
Tant mieux, – отвечал я, – она, вероятно, едет сюда, и право, вы должны понять, до чего мне не терпится увидеть ее.
Да зачем же, скажите на милость, было писать ей! вскричала мадам Лесерф. – Вы же ее не знаете! Ведь я обещала вам, что она будет сегодня здесь. Чего ж вам еще? И если вы не доверяете мне, если вам угодно меня проверять, – alors vous кtes ridicule, cher Monsieur.
Ох, да помилуйте, – совершенно искренне сказал я, – у меня и в мыслях не было. Я подумал лишь, ну... что каши маслом не испортишь, как говорим мы, русские.
Что мне за дело до масла... или до русских,– сказала она. Ну, что было делать? Я смотрел на ее руку, лежавшую рядом с моей. Ладонь чуть трепетала, рукав был такой тонкий, – и странная, легкая дрожь, не скажу, чтобы холодная, прошла у меня по хребту. Не следует ли мне поцеловать эту руку? Смогу ли я быть галантным, не ощущая себя окончательным дураком?
Она вздохнула и поднялась.
Ну что ж, теперь ничего не поделаешь. Боюсь, вы ее спугнули, и если она появится, – ну да не важно. Посмотрим. Вы не хотели бы пройтись по нашим владеньям? Надеюсь, снаружи теплей, чем в этом несчастном доме, – que dans cette triste demeure.
"Владенья" состояли из сада и рощицы, уже отмеченной мной. Было так тихо. Черные ветви, там и сям утыканные зеленью, казалось, прислушивались к своей внутренней жизни. Что-то унылое и безотрадное нависало над этими местами. Земля, вырытая и кучей сваленная у кирпичной стены таинственным садовником, который исчез, забыв заржавленную лопату. Неведомо почему, я вспомнил случившееся недавно убийство, убийца зарыл жертву в точно таком же саду.
Мадам Лесерф молчала; наконец она произнесла:
А вы, должно быть, очень любили вашего брата, раз подымаете столько шума вокруг его прошлого. Как он умер? Покончил с собой?
О нет, – сказал я, – он страдал болезнью сердца.
Вы, кажется, сказали, что он застрелился. Это было бы куда романтичнее. Я разочаруюсь в вашей книге, если все закончится в постели. Здесь летом розы растут, – вот здесь, в грязи, – но убейте меня, если я проведу тут еще одно лето.
Мне, разумеется, и в голову не придет как-то подделывать его жизнь, сказал я.
Ну еще бы! Я знавала человека, который издал письма своей покойной жены и дарил их знакомым. Но почему вы считаете, что биография вашего брата кого-то заинтересует?
А вы разве никогда не читали... – начал я, как вдруг элегантный, хоть и забрызганный грязью автомобиль подъехал к воротам.
Черт побери, – сказала мадам Лесерф.
Наверное, это она, – воскликнул я.
Из машины прямо в лужу выбиралась женщина.
Да уж конечно, это она, – сказала мадам Лесерф. – Теперь оставайтесь, пожалуйста, здесь.
Она побежала по дорожке, маша рукой, и добежав до приезжей, поцеловала ее, повела налево, и там они обе пропали за кустами. Минуту спустя я вновь их увидел, – пройдя через сад, они поднялись по ступеням. И скрылись в доме. Елену фон Граун я рассмотреть не успел, видел только распахнутую шубку да цветистый шарф.
Я отыскал каменную скамью и сел. Я был взволнован и в общем доволен собой, тем, что затравил наконец свою дичь. Чья-то трость лежала на скамье, я принялся ковырять ею жирную бурую землю. Успех! Нынче же ночью, расспросив ее, я ворочусь в Париж и... Мысль, чуждая прочим, дразнящая, дрожащий подкидыш – втерлась и замешалась в толпе... Да вернусь ли я нынче ночью? Как это там, бездыханная фраза во второсортном рассказике Мопассана: "Я забыл мою книгу". Но и я свою забывал.
А, так вот вы где, – произнес голос мадам Лесерф. – Я уж думала, вы домой уехали.
Ну что, все в порядке?
Куда там, – спокойно ответила она. – Понятия не имею, что вы ей написали, но она считает, что это связано с фильмовым контрактом, который она старается залучить. Говорит, вы загнали ее в западню. Теперь будете делать, что я вам скажу. Вы не станете говорить с ней ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Но вы останетесь здесь и будете с ней очень милы. И она обещала все мне рассказать, а после, возможно, вам можно будет побеседовать с нею. Ну, договорились?
Право, вы так добры – все эти хлопоты, – сказал я.
Она села рядом со мной на скамейку, а так как скамейка была коротенькая, я же довольно, – ну, скажем, дороден, – ее плечо коснулось моего. Я облизал губы и принялся выцарапывать на земле какие-то линии палкой, которую так и держал в руке.
Что это вы пытаетесь нарисовать? – спросила она и кашлянула.
Мои мыслительные волны, – глупо ответствовал я.
Ошибка! Неизвестный аргумент ключа. – мягко сказала она, – я поцеловала мужчину только за то, что он умел расписываться вверх ногами.
Палка выпала из моей ладони. Я уставился на мадам Лесерф. Я оглядел ее ровный белый лоб, я увидел фиалково-темные веки, которые она опустила, быть может, неверно поняв мой взгляд, – увидел крохотную бледную родинку на бледной щеке, нежные крылья носа, складочки на верхней губе, то, как она наклонила голову, тусклую белизну горла, алый лак на ноготках тонких пальцев. Она подняла лицо, странные, бархатные глаза ее с райками, посаженными чуть выше обыкновенного, не отрывались от моих губ.
Я встал.
Что такое, – спросила она, – что это вы надумали?
Я покачал головой. Впрочем, она права. Кое-что я надумал – и это кое-что требовало немедленного разрешения.
Мы что, возвращаемся в дом? – спросила она, когда мы двинулись по дорожке.
Я кивнул.
Но она, знаете, еще не сейчас спустится. Скажите, вы на что-то обиделись?
Вероятно, я остановился и снова уставился на нее, на сей раз на ее ладную фигурку в этом палевом, облегающем платье.
В тяжком раздумье я тронулся дальше, и испещренная солнцем дорожка, казалось, неодобрительно сморщилась мне в ответ.
Vous n'кtes guиre amiable, – сказала мадам Лесерф.
Стол и несколько стульев стояли на террасе. Безмолвный блондин, виденный мной за завтраком, сидел здесь, изучая устройство своих часов. Усаживаясь, я неловко зацепил его локоть, и он уронил крошечный винтик.
Бога ради, – сказал он по-русски на мои извинения.
(Ага, так он, стало быть, русский? Отлично, мне это на руку.)
Мадам стояла спиной к нам и тихо напевала, постукивая ступней по каменным плитам.
И тогда я повернулся к молчуну-соотечественнику, долгим взором вникавшему в поломанные часы.
А у ней на шейке паук, – тихо сказал я, по-русски.
Рука ее взметнулась к шее, она повернулась на каблуках.
Што? – спросил тугодум-землячок, взглядывая на меня. Затем он посмотрел на мадам, неуверенно ухмыльнулся и закопался в часы.
J'ai quelque chose dans le cou... Я чувствую, у меня что-то сидит на шее, – сказала мадам Лесерф.
Я, собственно, как раз говорил этому русскому господину, что, по-моему, у вас на шее паук, – произнес я. – Но я ошибся, то была игра света.
А не завести ли нам граммофон? – оживленно спросила она.
Мне страшно жаль, – сказал я, – но, думаю, мне лучше вернуться домой. Вы меня извините, не правда ли?
Mais vous кtes fou, – вскричала она, – вы сумасшедший, разве вы не хотели увидеть мою подругу?
Возможно, в другой раз, – успокоительно сказал я, – в другой раз.
Но объясните же мне, – попросила она, выходя следом за мною в сад, – в чем дело?
Вы очень умно это проделали, – сказал я на нашем свободном и могучем русском языке, – вы очень умно проделали, заставив меня поверить, будто вы говорите о вашей подруге, меж тем как говорили вы все это время о себе. Ваш маленький розыгрыш мог затянуться очень надолго, кабы судьба вас не пихнула под локоть, заставив расплескать молоко. Потому что мне довелось встречаться с двоюродным братом вашего прежнего мужа, с тем самым, который умеет расписываться кверху ногами. Вот я и устроил для вас небольшую проверку. И когда вы безотчетно уловили русскую фразу, которую я прошептал... Но нет, ни слова из этого я не сказал. Я лишь поклонился и вышел из сада. Ей отошлют экземпляр этой книги, и она все поймет.
18
Вопрос, который я собирался задать Нине, так и остался невысказанным. Я собирался спросить, приходило ли ей когда-либо в голову, что человек с серым лицом, чье общество она находила таким утомительным, был одним из замечательнейших писателей своего времени. Что было проку спрашивать! Книги ничего не значат для женщин ее пошиба; собственная жизнь кажется им увлекательней ста романов. Если б ее приговорили взаперти провести целый день в библиотеке, она бы уже к полудню померла. Я совершенно уверен, что Себастьян никогда не упоминал при ней о своей работе: это было бы то же, что толковать с летучей мышью о солнечных часах. Оставим же мышь дрожа кружить в густеющем сумраке: нескладным подобием ласточки.
В эти последние и самые грустные годы его жизни Себастьян написал "Неясный асфодель", книгу, которая бесспорно является наивысшим его достижением. Где и как он ее писал? В читальной зале Британского музея (вдали от бдительного догляда м-ра Гудмена). На скромном столике, затиснутом в угол парижского "бистро" (не из тех, к которым благоволила его любовница). В полотняном кресле под оранжевым парасолем где-нибудь в Канне или в Жуане, когда она со своей шайкой бросала его ради какой-то попойки. В ожидальне безвестной станции, между двумя сердечными приступами. В отеле, под клекот тарелок, отмываемых во дворе. Во множестве иных мест, о которых я могу лишь смутно догадываться. Тема книги проста: человек умирает; на протяжении всей книги вы чувствуете, как он угасает; его память и мысль сквозят в ней с большей или меньшей отчетливостью (подобно нарастанию и спаду отрывистого дыхания), выплескивая один образ, потом другой, отпуская его носиться по ветру или выбрасывая на берег, где он, кажется, с минуту шевелится и живет собственной жизнью, но тут же седое море вновь уволакивает его, он тонет или странно преображается. Человек умирает, и он герой повествования; но в то время, как жизни прочих людей этой книги кажутся совершенно реальными (или по меньшей мере, реальными в найтовском смысле), читатель остается в неведении касательно того, кто этот умирающий, где стоит или плывет его смертное ложе, да и ложе ли оно вообще. Человек это и есть книга; книга сама вздымается и умирает и подтягивает призрачное колено. Мысли-образы одна за другой разбиваются о берег сознания, и мы следим за рождением вещи или существа: за разрозненными останками потерпевшей крушение жизни; за неповоротливыми фантазиями, выползающими, чтобы затем распустить глазчатые крылья. Все они, эти жизни, – лишь комментарии к главной теме. Мы наблюдаем за кротким стариком-шахматистом по фамилии Шварц, как он присаживается на стул в комнате дома призрения, чтобы показать мальчику-сироте, как ходит конь; мы встречаем толстую цыганку с седой прядью в недорого, но надежно крашенной гриве; мы выслушиваем бледного прощелыгу, шумно обличающего политику тирании перед внимательным человечком в штатском посреди печально прославленной пивной. Миловидная высокая примадонна спеша ступает в грязную лужу, и ее серебристые туфельки гибнут. Плачет старик, его утешает одетая в траур девушка с мягкими губами. Профессор Нуссбаум, швейцарский ученый, убивает из револьвера свою молодую любовницу и себя в гостиничном номере, в половине четвертого утра. Они приходят и уходят, эти люди, другие, распахивая и захлопывая двери, оставаясь в живых столько времени, сколько остается освещенным их путь, и поочередно поглощаются главной темой: человек умирает. Кажется, он шевелит рукой или поворачивает голову на том, что может быть подушкой, и пока он шевелится, та или эта жизнь, за которой мы только что наблюдали, бледнеет или сменяется. Минутами его самосознание обостряется, и тогда мы чувствуем, что идем вдоль какой-то главной артерии книги. "Теперь, когда было уже слишком поздно и лавки жизни закрылись, он жалел, что все-таки не купил книгу, в которой всегда так нуждался; что не пережил землетрясения, пожара, крушения поезда; что так и не видел Татцьен-лу в Тибете и не слышал синих сорок, тараторящих в китайских ивах; что не заговорил с той беспутной школьницей с бесстыжими глазами, встреченной им однажды на безлюдной поляне; что не улыбнулся жалкой шутке некрасивой, застенчивой женщины, когда никто в комнате не улыбнулся; что упускал поезда, намеки, возможности; и не отдал бывшего в кармане гроша старому уличному скрипачу, который, дрожа, играл для себя самого в один холодный день, в одном позабытом городе".