Текст книги "Подлинная жизнь Себастьяна Найта"
Автор книги: Владимир Набоков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Ее отозвали, и я одиноко побрел в прихожую. Там я нашел пожилого господина, задумчиво сидевшего, дымя сигарой, на моем пальто. Поначалу он никак не мог взять в толк, что мне от него нужно, но после рассыпался в извинениях.
Почему-то я сожалел, что не Елена Гринштейн оказалась той женщиной. Впрочем, она, разумеется, и не могла оказаться той, которая столько несчастий принесла Себастьяну. Девушки, подобные ей, не ломают жизнь мужчины – они ее строят. Подумайте, вот она твердо правит домом, который разрывается от горя, находя при этом возможным заняться фантастическим делом человека, совершенно ей ненужного и незнакомого. И она ведь не только выслушала меня, она дала мне совет, которому я тогда же и последовал, и пусть люди, с которыми я познакомился, никакого отношения к Блаубергу и к неизвестной женщине не имели, мне открылись бесценнейшие страницы жизни Себастьяна. Разум, более систематический, нежели мой, поместил бы их в начале книги, однако мои изыскания обзавелись уже собственной логикой и собственной магией, и хотя временами я против воли своей убеждался, что они, эти поиски, постепенно перерастают в сон, перенимающий канву реальности, чтобы плести по ней собственные фантазии, должен признать, что вели меня верным путем, и что, стремясь передать жизнь Себастьяна, я ныне обязан следовать тем же ритмическим чередованиям.
Видимо, закон некой странной гармонии поместил встречу, относящуюся к первой, юношеской любви Себастьяна, в такой близи с отголосками его последней, темной любви. Два лада его бытия вопрошают один другого, и ответ – это сама его жизнь, и ближе к правде о человеке подойти невозможно. Ему было шестнадцать, ей тоже. Свет гаснет, поднимается занавес, и открывается летний русский пейзаж: излука реки, наполовину затененной темными елями, растущими на обрывистом, глинистом берегу и почти достающими черными отражениями другого берега, пологого, солнечного и душистого, в болотных цветах и в серебристых метелках трав. Себастьян, с непокрытой, коротко стриженной головой, в шелковой вольной рубахе, льнущей то к груди, то к лопаткам, смотря по тому, откидывается он или подается вперед, с силой гребет в лодке, выкрашенной сверкающей зеленой краской. Девушка сидит у руля, но мы оставим ее бесцветной: лишь очертания, белый облик, не расцвеченный живописцем. Темно-синие стрекозы порхают там и сям, опускаясь на плоские листья кувшинок. В красной глине крутого обрыва вырублены имена, даты и даже лица; и стрижи стрелой вонзаются в норы, прорезанные в ней, и вылетают наружу. Зубы у Себастьяна блестят. Потом, когда он перестает грести и оглядывается, шлюпка с шелковым шелестом вскальзывает в камыши.
Рулевой из тебя никакой, – говорит он.
Сцена меняется: иная излучина той же реки. Тропинка подходит к самому краю воды, медлит, колеблется и поворачивает, огибая неотесанную скамью. Еще не завечерело, но воздух уже золотист, и мошкара исполняет незамысловатый туземный танец в солнечном луче, просквозившем листву осины, уже совсем, совсем успокоенной, забывшей наконец об Иуде.
Себастьян сидит на скамейке и читает вслух из черной тетради английские стихи. Внезапно он замолкает: немного левее, едва заметная над водой, медленно уплывает русая головка русалки, и длинные косы плывут ей вслед. Затем на другом берегу возникает голый купальщик, облегчает нос, помогая себе большим пальцем: это долгогривый деревенский батюшка. Себастьян продолжает читать сидящей рядом девушке. Художник еще не заполнил белого облика, тронув лишь загорелую тонкую руку, по внешней поверхности ее от запястья до локтя искрится пушок.
Снова, как в Байроновом сне, меняется сцена. Ночь. Небо усеяно звездами. Через многие годы Себастьян напишет, что созерцание звезд вызывает у него тошноту и брезгливость, как бывает, когда видишь вспоротое брюхо животного. Но пока Себастьян еще этого не сказал. Очень темно. Ничего нельзя различить из того, что является, вероятно, аллеей парка. Темная глыба на темной глыбе, и где-то ухает филин. Из бездны мрака вдруг всплывает зеленоватый кружок: светящийся циферблат (в более зрелые годы Себастьян часов не одобрял).
Тебе уже пора? – спрашивает его голос.
Последняя перемена: пролетает клин журавлей, их нежные стоны тают в бирюзовом небе над порыжелым березняком. Себастьян, пока еще не одинокий, сидит на пепельно-белом стволе упавшего дерева. Его велосипед отдыхает, поблескивая спицами в листьях черного папоротника. Плавно проносится мимо и садится на пень траурница, обмахиваясь бархатистыми крыльями. Завтра обратно в город, в понедельник начинается школа.
Значит, конец? Почему ты говоришь, что зимой мы не будем видеть друг друга? – спрашивает он во второй или в третий раз. Ответа нет. – Ты правда думаешь, что влюбилась в этого студента? – Очерк девушки остается пустым, за исключеньем руки и узкой смуглой кисти, играющей велосипедным насосом. Рукояткой насоса она неторопливо выводит на мягкой земле слово "yes" по-английски, чтобы сделать ответ помягче.
Звонок, занавес опускается. Да, это все. Так мало и так разымает душу. Никогда больше не сможет он спросить мальчика, ежедневно садящегося за соседнюю парту: "А как твоя сестра?" Даже у старой мисс Форбс, еще иногда заходящей к нам, нельзя ему будет узнать о девочке, которой она также давала уроки. Как же ступит он новым летом на эти тропинки и, наблюдая закат, как спустится на велосипеде к реке? (Впрочем, новое лето было по преимуществу посвящено поэту-футуристу Пану.)
По случайному совпадению обстоятельств именно брат Наташи Розановой и отвез меня на вокзал Шарлоттенбург, чтобы я поспел на парижский скорый. Я сказал ему, как интересно мне было поговорить с его сестрой, ныне располневшей матерью двух мальчуганов, – о далеком лете в стране наших снов, в России. Он отвечал, что совершенно доволен своей работой в Берлине. Я попытался, как тщетно пытался уже, завести разговор о школьных годах Себастьяна.
У меня жутко плохая память, – ответил он, – да и вообще я слишком занят, чтобы разводить сантименты по поводу такой ерунды.
Но право же, право, – вы ведь можете припомнить какие-то яркие мелочи, мне все сгодится...
Он рассмеялся:
Да ну, сказал он, – разве вы не потратили только что несколько часов на разговоры с сестрой? Она обожает прошлое, верно? Говорит, вы собираетесь поместить ее в книгу, прямо такой, как в те дни, правду сказать, она этого ждет не дождется.
Прошу вас, постарайтесь хоть что-нибудь вспомнить, упрямо настаивал я.
Да говорю же я вам, что ничего не помню, странный вы человек. Напрасно стараетесь. Нечего мне вам рассказать, кроме обычной ерунды – шпаргалки, зубрежка, какое было прозвище да у какого учителя... Наверное, славное было время... Но знаете, ваш брат... как бы это сказать?.. вашего брата в школе не очень-то жаловали...
15
Читатель, верно, уже заметил, что я старался привнести в эту книгу как можно меньше собственной моей персоны. Я старался не ссылаться на обстоятельства моей жизни (хотя иной намек там и сям мог бы иногда прояснить подоплеку моих изысканий). Поэтому я не стану останавливаться в этом месте моего повествования на некоторых деловых затруднениях, испытанных мною при появленье в Париже, где у меня был более или менее постоянный дом; они никак не связаны с моими поисками, и если я и поминаю их мимоходом, то лишь из желания подчеркнуть, что попытки найти последнюю любовь Себастьяна так поглотили меня, что я беспечально махнул рукой на любые неприятности, которые мог навлечь на меня столь длительный отпуск.
Я не жалел, что начал с берлинского следа. Во всяком случае, он позволил мне получить представление об иной главе Себастьянова прошлого. Теперь, когда одно из имен было вычеркнуто, у меня оставались еще три шанса. Парижский телефонный справочник осведомил меня, что "Граун (фон), Элен" и "Речной, Поль" ("де", я заметил, отсутствует) отвечают адресам, которыми я владел. Перспектива встречи с мужем была неприятна, но неотвратима. Третью даму, Лидию Богемски, игнорировали оба указателя, то есть и телефонная книга, и тот, другой шедевр Боттэна, в котором адреса размещены в соответствии с улицами. Как бы там ни было, имевшийся у меня адрес мог мне помочь до нее добраться. Я хорошо знал мой Париж и потому сразу увидел наиболее экономный в рассуждении времени порядок, в котором мне надлежало расположить мои визиты, ежели я желал управиться с ними в один день. Прибавлю, на случай, если читателя удивит напористость моих действий, что телефонные переговоры мне неприятны в той же мере, в какой и писание писем.
Дверь, у которой я позвонил, открыл худой, высокий мужчина, взлохмаченный, без пиджака, в рубашке без ворота с медной запонкой на душке. В руке он держал шахматную фигуру, черного коня. Я поздоровался, по-русски.
Заходите, заходите, – сказал он радостно, как будто ждал меня.
Я такой-то, – сказал я.
А я, – вскричал он, – Пал Палыч Речной, – и от души расхохотался, словно сказал удачную шутку. – Не угодно ли, – продолжал он, указывая конем на отворенную дверь.
Я очутился в скромной комнате со швейной машинкой в углу и с запашком льняного белья в воздухе. Мощного сложения мужчина бочком сидел у стола, на котором была расстелена клеенчатая шахматная доска со слишком крупными для клеток фигурами. Он смотрел на них искоса, и пустой папиросный мундштук в углу его рта смотрел в противную сторону. На полу стоял на коленях хорошенький мальчик лет четырех-пяти, окруженный крохотными автомобильчиками. Пал Палыч хватил по столу черным конем, и у коня отлетела головка. Черный аккуратно прикрутил ее на место.
Присаживайтесь, – сказал Пал Палыч, – Это мой двоюродный брат, прибавил он. Черный склонил голову. Я присел на третий (и последний) стул. Ребенок подобрался ко мне и молча показал новенький красно-синий карандаш.
Я бы мог взять твою туру, если бы захотел, – мрачно сказал Черный, но у меня есть ход получше.
Он приподнял ферзя и бережно втиснул его в пригоршню пожелтелых пешек, из коих одна изображалась наперстком.
Молниеносно двинув слона, Пал Палыч ферзя снял. После чего зашелся от смеха.
Ну так, – спокойно сказал Черный, когда Белый отсмеялся, – вот ты и влип. Шах, голубчик.
Пока они спорили о позиции и Белый пытался взять ход обратно, я оглядывал комнату. Я отметил портрет того, что было некогда Царствующей Семьей. И усы знаменитого генерала, несколько лет назад заеденного московитами. Я отметил также вспученные пружины клоповьего цвета оттоманки, служившей, сколько я понял, трехспальной кроватью – мужу, жене и ребенку. На миг цель моего прихода представилась мне до безумия нелепой. Еще я почему-то вспомнил также тур потусторонних визитов Чичикова в гоголевских "Мертвых душах". Мальчик рисовал для меня машинку.
Я к вашим услугам, – сказал Пал Палыч (я понял, что он проиграл, Черный укладывал фигуры в старую картонку все, кроме наперстка). Я сказал то, что предусмотрительно подготовил загодя: именно, что я хотел повидать его жену, поскольку она была в дружбе с некоторыми... ну, в общем, с моими немецкими друзьями. (Я опасался слишком рано упомянуть имя Себастьяна.)
Тогда вам придется малость обождать, – сказал Пал Палыч. – У нее, понимаете, дела в городе. Я думаю, она с минуты на минуту вернется.
Я решился ждать, хоть и чувствовал, что сегодня мне навряд ли доведется поговорить с его женою с глазу на глаз. Я, впрочем, надеялся, что несколько искусных вопросов помогут мне сразу установить, знала ли она Себастьяна; а там уж, мало-помалу, я сумею ее разговорить.
А мы тем временем тяпнем коньячку, – сказал Пал Палыч.
Мальчик, сочтя, что я проявил достаточный интерес к его картинкам, отошел к своему дяде, который тут же усадил его к себе на колено и принялся рисовать – с невероятной скоростью и изяществом – гоночный автомобиль.
Да вы просто художник, – сказал я, чтобы что-то сказать.
Пал Палыч, полоскавший стаканы в махонькой кухонке, засмеялся и крикнул через плечо:
Он у нас разносторонний гений. Играет на скрипке, стоя на голове, за три секунды перемножает телефонные номера и расписывается вверх ногами, не изменяя почерка.
А еще он водит такси, – сказал ребенок, болтая тонкими, грязными ножками.
Нет, я с вами пить не буду, – сказал дядя Черный, когда Пал Палыч поставил стаканы на стол. – Я, пожалуй, с мальчиком прогуляюсь. Где его одежда?
Отыскали пальтишко, Черный увел мальчика. Пал Палыч разлил коньяк и сказал:
Вы уж меня простите за эти стаканы. В России я был богат, и в Бельгии, десять лет назад, опять разбогател, да вот потом разорился. Ну, ваше здоровье.
Это ваша жена шьет? – спросил я, чтобы завязать разговор.
А, да, затеяла портняжить, – сказал он со счастливым смехом. – Я-то наборщик, да вот только что потерял работу. Она наверняка с минуты на минуту вернется. Вот уж не знал, что у нее есть друзья среди немцев, добавил он.
По-моему, – сказал я, – они с ней познакомились в Германии или в Эльзасе, что ли? – Он сноровисто наполнял стаканы, но тут вдруг застыл и уставился на меня, разинув рот.
Боюсь, тут какая-то ошибка, – воскликнул он. – Это, должно быть, первая моя жена. Варвара Митрофанна сроду кроме Парижа нигде не бывала, ну, еще в России, конечно, – а сюда попала из Севастополя через Марсель.Он осушил свой стакан и хохотнул.
Хорошо пошло, – сказал он, с любопытством разглядывая меня. – А мы с вами прежде не встречались? Сами-то вы мою первую знаете?
Я покачал головой.
Так это вам повезло, – закричал он. – Черт знает как повезло. А эти ваши друзья-немцы отправили вас гоняться за привидением, потому что вам ее нипочем не найти.
Отчего же? – спросил я, испытывая все больший интерес.
Да оттого, что как мы разошлись несколько лет назад, так я ее больше и не видел. Кто-то ее в Риме встречал, кто-то в Швеции, – да я и в этом не уверен. Может, она там, а может, – в аду. Мне-то все едино.
А вы не могли бы подсказать какой-либо способ ее отыскать?
Никакого, – сказал он.
Общие знакомые?
Это были ее знакомые, не мои, – ответил он с содроганием.
Фотографии или еще чего-нибудь у вас не осталось?
Слушайте, – сказал он, – вы куда это клоните? Полиция, что ли, ей занялась? Потому что я, знаете, не удивлюсь, если она окажется международной шпионкой. Мата Хари! Ее тип. То есть абсолютно. И потом... В общем, не та это дамочка, чтобы ее забыть, если уж она вам влезла в печенки. Меня она высосала дочиста, и не в одном отношении. Деньги и душу, к примеру. Я бы ее убил... кабы не Анатоль.
А кто это? – спросил я.
Анатоль? А палач. Который тут при гильотине. Так вы, стало, все же не из полиции. Нет? Ну, это, я полагаю, ваше дело. Но, правда, она меня с ума свела. Я, знаете, встретился с ней в Остенде, где-то, наверное, дайте подумать, – году в двадцать седьмом, ей тогда было лет двадцать, да что, и двадцати-то не было. Я знал, что она любовница еще там одного и все такое прочее, но мне было наплевать. Жизнь она себе как представляла? – коктейли, плотный ужин часа, этак, в четыре утра и танцы, шимми или как его там называют, ну, и еще таскаться по борделям, – мода такая была у парижских пижонов, – и покупать дорогие платья, и закатывать скандалы в отелях, когда примерещится, что горничная у ней сперла какую-то мелочь, которую она потом находила в ванной... Ну, и прочее в этом роде – да вы ее в любом дешевом романе найдете, это же тип, тип! Еще она, бывало, выдумает себе какую ни на есть редкую хворь и едет на курорт, непременно чтоб поизвестней и...
Постойте-ка, – сказал я. – Это для меня важно. В двадцать девятом году она была в Блауберге, одна?
Точно, но это уж в самом конце нашего брака. Мы тогда жили в Париже, потом скоро разошлись, и я год проработал в Лионе, на фабрике. Я, видите ли, разорился.
Вы хотите сказать, что она встретила в Блауберге какого-то мужчину?
Нет, это я не знаю. Понимаете, я не думаю, чтобы она и впрямь так далеко заходила, обманывая меня, то есть не по-настоящему, не на всю катушку, – по крайности, я старался так думать, потому что мужчины-то вокруг нее вечно вертелись, а она, вроде, была не против, чтобы они ее целовали, но начни я об этом задумываться, я бы спятил. Как-то, помню...
Простите, – снова перебил его я, – вы совершенно уверены, что никогда не слыхали про ее английского друга?
Английского? Вы, вроде, про немецкого говорили. Нет, не знаю. Сдается, был в двадцать восьмом году в Сен-Максиме молодой американец, тот чуть в обморок не падал каждый раз, как Нинка с ним танцевала, – и, что же, могли быть и англичане, в Остенде и где угодно, – да меня, по правде сказать, национальность ее ухажеров никогда особенно не занимала.
Так вы вполне уверены, что ничего не знаете о Блауберге и... ну, о том, что за ним последовало?
Нет, – сказал он. – Не думаю, чтобы она там кем-нибудь увлеклась. Понимаете, у нее в это время был очередной заскок насчет болезней, – она питалась одним лимонным мороженым и огурцами и болтала про смерть, про Нирвану, про что там еще? – у ней бзик был по части Лхассы, – знаете, о чем я?..
Как ее звали, в точности? – спросил я
Ну, когда я с ней встретился, она звалась Ниной Туровец, – а уж как там... Нет, я думаю, вам ее не найти. По правде сказать, я часто ловлю себя на мысли, что она вообще никогда не существовала. Я рассказал про нее Варваре Митрофанне, так та говорит, – это, мол, просто дурной сон после просмотра дурной фильмы. Э, да вы уж не уходить ли собрались? Она же сию минуту вернется... – Он глянул на меня и засмеялся. (По-моему, он малость перебрал коньячку.)
Ой, я и забыл, – сказал он. – Вы же не нынешнюю мою жену ищете. – И прибавил: А кстати, документы у меня в полном порядке. Могу вам показать мою carte de travail. И если вы ее найдете, я бы хотел на нее взглянуть перед тем, как ее посадят. А может и не стоит.
Ну, что же, спасибо вам за беседу, – сказал я, когда мы с несколько чрезмерным воодушевлением жали друг другу руки – сперва в комнате, потом в коридоре, потом в дверях.
Вам спасибо, – кричал Пал Палыч. – Знаете, я так люблю про нее рассказывать, жалко вот, не сохранил я ни одной ее карточки.
С минуту я простоял, размышляя. Достаточно ли я из него вытянул?.. Что ж, я ведь всегда могу встретиться с ним еще раз... А не могло ли случайное фото попасть в одну из этих иллюстрированных газет – с автомобилями, мехами, собаками и модами Ривьеры? Я спросил об этом.
Возможно, – сказал он, – возможно. Она как-то получила приз на костюмированном балу, да только я не очень-то помню, где это было. Для меня тогда что ни город, то ресторан или танцулька.
Он потряс головой, зычно рассмеялся и захлопнул дверь. Дядя Черный и мальчик медленно поднимались по лестнице мне навстречу.
Когда-то давным-давно, жил да был автогонщик на свете, – говорил дядя Черный, – и была у него маленькая белочка; и вот однажды...
16
Первое мое впечатление было такое, что я получил искомое, что я, по крайности, выяснил, кто была любовница Себастьяна; но довольно быстро я поостыл. Могла ли быть ею она, первая жена этого пустозвона? – раздумывал я, пока такси несло меня по следующему адресу. В самом ли деле стоит устремляться по этому правдоподобному, слишком правдоподобному следу? Не был ли образ, вызванный Пал Палычем, чуточку слишком очевиден? Взбалмошная распутница, разбившая жизнь безрассудного мужчины. Но был ли Себастьян безрассуден? Я напомнил себе о резкой его неприязни к очевидно дурному и очевидно хорошему; к готовым формам наслаждения и к заемным формам страдания. Женщина такого пошиба начала бы действовать ему на нервы незамедлительно. Ибо к чему свелись бы ее разговоры, когда бы она и впрямь ухитрилась познакомиться в отеле "Бомон" с тихим, несходчивым и рассеянным англичанином? Разумеется, после первого же изложения ею своих воззрений он стал бы ее избегать. Я знаю, он говорил, что у вертлявых девиц неповоротливые мозги и что ничего нет скучнее хорошенькой женщины, обожающей повеселиться; и даже больше: если толком приглядеться к самой прелестной девушке, когда она пахтает сливки банальности, непременно отыщешь в ее красоте какой-то мелкий изъян, отвечающий складу ее мышления. Он, возможно, и не прочь был вкусить от яблока греха, потому что идея греха, если не считать языковых огрехов, оставляла его безразличным, но яблочный джем в патентованных баночках не пришелся б ему по вкусу. Простить женщине кокетство он мог, но никогда не простил бы поддельной тайны. Его могла позабавить молоденькая потаскушка, мирно наливающаяся пивком, но grande cocotte с намеком на пристрастие к бхангу он бы не вытерпел. Чем дольше я это обдумывал, тем менее вероятным оно представлялось... Во всяком случае, не проверив других двух возможностей, этой женщиной заниматься не стоило.
Поэтому в чрезвычайно импозантный дом, у которого встало такси (в весьма фешенебельном квартале Парижа), я вошел вполне энергичной походкой. Горничная сказала, что мадам нет дома, но, заметив мое разочарование, попросила обождать минуту и вскоре вернулась с предложением, что ежели мне будет угодно, то я могу поговорить с подругой мадам фон Граун – с мадам Лесерф. Она оказалась маленькой, хрупкой, бледнолицей молодой дамой с гладкими темными волосами. Я подумал, что никогда не видал кожи с такою ровною бледностью; черное платье высоко прикрывало шею, в руке она держала длинный, черный папиросный мундштук.
Так вы желали бы видеть мою подругу? – спросила она с прелестным, подумалось мне, старосветским оттенком учтивости в кристально чистом французском.
Я представился.
Да, – сказала она, – я заглянула в вашу карточку. Вы русский, не так ли?
Я пришел, – пояснил я, – по весьма деликатному делу. Но прежде всего скажите, прав ли я, полагая, что мадам Граун – моя соотечественница?
Mais oui, elle est tout se qu'il y a de plus russe, отвечала она нежным звенящим голосом. – Муж ее был немец, но он говорил и по-русски.
А, – сказал я, – прошедшее время весьма меня радует.
Вы можете быть вполне откровенны со мной, – сказала мадам Лесерф,деликатные дела мне по душе.
Я состою в родстве, – продолжал я, – с английским писателем Себастьяном Найтом, скончавшимся два месяца назад; я собираюсь написать его биографию. У него был близкий друг, женщина, с которой он познакомился в Блауберге, где провел несколько времени в двадцать девятом году. Я пытаюсь найти ее. Вот почти и все.
Quelle drфle d'histoire! – воскликнула она. – Какая забавная история! И что же вы хотите, чтобы она вам рассказала?
О, все, что ей будет угодно... Но должен ли я понимать... Вы хотите сказать, что мадам Граун и есть та самая женщина?
Весьма возможно, – сказала она, – хотя и не думаю, чтобы я когда-либо слышала от нее это имя... Как вы его назвали?
Себастьян Найт.
Нет. И все же это вполне возможно. Она всегда заводит друзей там, где ей случается жить. Il va sans dire, – прибавила она, – что вам следует поговорить с ней самой. О, я уверена, вы найдете ее очаровательной. Но что за странная история, – повторила она, с улыбкой глядя на меня. – Почему вы должны писать о нем книгу, и как случилось, что вы не знаете имени женщины?
Себастьян Найт был довольно скрытен, – пояснил я. – А письма этой женщины, хранившиеся у него... Видите ли, он пожелал, чтобы их уничтожили после его смерти.
Вот это правильно, – весело сказала она, – я очень его понимаю. Во что бы то ни стало сжигайте любовные письма. Прошлое превосходно горит. Хотите чашечку чаю?
Нет, – сказал я. – Чего бы я хотел, так это узнать, когда я смогу увидеть мадам Граун.
Скоро, – сказала мадам Лесерф. – Сейчас ее нет в Париже, но, думаю, завтра вы могли бы зайти снова. Да, полагаю, так будет вернее всего. Она может вернуться даже нынешней ночью.
Могу ли я просить вас, – сказал я, – побольше рассказать мне о ней?
Что же, это не трудно, – сказала мадам Лесерф. – Она прекрасная певица, знаете, цыганские песни, в этом роде. Необычайно красива. Elle fait des passions. Я ужасно ее люблю и занимаю здесь комнату всякий раз, что попадаю в Париж. Кстати, вот ее фотография.
Медленно и бесшумно она пересекла толстый ковер гостиной и взяла большую обрамленную фотографию, стоявшую на пианино. С минуту я рассматривал полуотвернутое от меня удивительное лицо. Мягкая линия щек и уходящие вверх призрачные стрелы бровей показались мне очень русскими. Чуть отблескивало нижнее веко и полные, темные губы. Выражение лица представляло странную смесь мечтательности и коварства.
Да,– сказал я, – да...
Ну что, она? – испытующе спросила мадам Лесерф.
Может быть, – ответил я. – Мне очень не терпится встретиться с ней.
Я постараюсь сама все выяснить, – сказала мадам Лесерф с видом очаровательной заговорщицы. – Потому что, знаете ли, я считаю, что куда честнее писать книгу о людях, которых знаешь, чем делать из них фарш и потом притворяться, что ты сам все это состряпал!
Я поблагодарил ее и попрощался на французский манер. Ладонь у нее была удивительно маленькая, и когда я неумышленно сжал ее слишком сильно, она поморщилась, потому что на среднем пальце у нее было большое, острое кольцо. Оно и меня немного поранило.
Завтра в это же время, – сказала она и мягко рассмеялась. Приятно спокойная дама со спокойными движениями.
Я все еще ничего не узнал, но чуял, что продвигаюсь успешно. Теперь оставалось успокоить душу касательно Лидии Богемски. Приехав по имевшемуся у меня адресу, я узнал от консьержа, что госпожа несколько месяцев как съехала. Он сказал, что она вроде бы обитает в отельчике насупротив. Там мне сообщили, что она выехала три недели назад и живет теперь на другом конце города. Я спросил у моего собеседника, как он полагает, русская ли она? Он ответил, что русская. "Привлекательная брюнетка?" – предположил я, прибегнув к старинной уловке Шерлока Хольмса. "Точно", – ответил он, слегка меня озадачив (правильный ответ: "О, нет, уродливая блондинка"). Полчаса спустя я входил в мрачного вида дом невдалеке от тюрьмы Санте. На мой звонок вышла толстая, немолодая женщина с волнистыми ярко-оранжевыми волосами, багровыми щеками и каким-то темным пухом над крашеной губой.
Могу я поговорить с мадемуазель Лидией Богемски? спросил я.
C'est moi, – отвечала она с жутким русским акцентом.
Так я сбегаю за вещами, – пробормотал я и поспешно покинул дом. Я порой думаю, что она, может быть, так и стоит в проеме двери.
Когда я назавтра опять пришел на квартиру мадам фон Граун, горничная провела меня в другую комнату – род будуара, изо всей силы старающегося выглядеть очаровательным. Еще накануне я заметил, как сильно натоплено в этой квартире, и поскольку погода на дворе стояла хотя и решительно сырая, но все же едва ли, что называется, зябкая, это буйство центрального отопления показалось мне отчасти преувеличенным. Ждать пришлось долго. На столике у стены валялось несколько состарившихся французских романов – все больше лауреаты литературных премий – и изрядно залистанный экземпляр "Сан-Микеле" доктора Акселя Мунте. Букет гвоздик помещался в стеснительной вазе. Были тут и разные безделушки, вероятно вполне изысканные и дорогие, но я всегда разделял почти болезненную неприязнь Себастьяна ко всему, сделанному из стекла или фарфора. Имелась, наконец, полированная якобы мебель, вмещавшая, это я сразу учуял, кошмар кошмаров: радиоприемник. В общем и целом, однако ж, Элен фон Граун представлялась особой "культурной и со вкусом".
Наконец дверь отворилась, и вступила бочком дама, виденная мной накануне, – говорю "бочком", потому что голова у нее была повернута вниз и назад, – она разговаривала, как обнаружилось, с одышливым, черным, лягушачьего вида бульдожком, которому, видимо, неохота было входить.
Помните о моем сапфире, – сказала она, подавая мне холодную ладошку. Она уселась на голубую софу и подтянула туда же тяжелехонького бульдога.
Viens, mon vieux, – задыхалась она, – viens. Он чахнет без Элен, сказала она, когда животина удобно устроилась между подушек. – Вы знаете, просто беда, я надеялась, что она вернется сегодня утром, а она протелефонировала из Дижона и сказала, что не появится до субботы (а то был вторник). Мне ужасно жаль. Я не знала, как вас найти. Вы очень расстроены? – и она взглянула на меня, положив подбородок на сложенные ладони и упершись в колени стесненными бархатом острыми локотками.
Ну, что же, – сказал я, – если вы побольше расскажете мне о мадам Граун, я, может быть, и утешусь.
Не знаю отчего, но атмосфера этого дома как-то располагала меня к аффектации в речах и манерах.
И даже более того, – сказала она, воздевая палец с острым ноготком, j'ai une petite surprise pour vous. Но сначала мы выпьем чаю. – Я понял, что на сей раз мне не избегнуть комедии чаепития; и вправду, горничная уже катила столик с посверкивающим чайным прибором.
Поставьте сюда, Жанна, – сказала мадам Лесерф. – Да, вот так.
Теперь вы должны рассказать мне как можно точнее, сказала мадам Лесерф, – tout ce que vous croyez raisonnable de demander а une tasse de thй. Я подозреваю, вы любите добавить немного сливок, ведь вы жили в Англии. А знаете, вы похожи на англичанина.
Предпочитаю походить на русского, – сказал я.
Вот русских, боюсь, я вовсе не знаю, не считая Элен, разумеется. Эти бисквиты, по-моему, довольно милы.
А что же ваш сюрприз? – спросил я.
У ней было чудное обыкновение внимательно смотреть на вас – не в глаза, нет, а на нижнюю часть лица, словно у вас там крошки или что-то еще, и неплохо бы это смахнуть. Сложена она была для француженки очень изящно, а прозрачная кожа и темные волосы представлялись мне весьма привлекательными.
Ах! – сказала она. – Я спросила ее кое о чем, по телефону, и... – она помедлила, видимо наслаждаясь моим нетерпением.
И она ответила, – сказал я, – что никогда не слыхала этого имени.
Нет, – сказала мадам Лесерф, – всего-навсего рассмеялась, но мне этот ее смешок знаком.
Кажется, я встал и прошелся по комнате вперед и назад.
Ну, – наконец сказал я, – вообще говоря, это не повод для смеха, не так ли? А она знает, что Себастьян Найт умер?
Мадам Лесерф прикрыла темные бархатистые глаза в безмолвном "да" и вслед за тем снова взглянула на мой подбородок.
Вы с ней виделись в последнее время, – я хочу сказать, видели вы ее в январе, когда известие о его смерти попало в газеты? Она опечалилась?
Послушайте, мой дорогой друг, вы странно наивны, – сказала мадам Лесерф. – Есть разные виды любви и разные виды печали. Положим, Элен – это та, кого вы ищете. Но зачем полагать, что она любила его настолько, чтобы оплакивать его смерть? Или, быть может, она любила его, но у нее особые взгляды на смерть – такие, при которых истерики исключаются? Что мы знаем об этом? Это ее личное дело. Она, надеюсь, все вам расскажет, но до того времени вряд ли будет справедливым ее оскорблять.