355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Стасов » Василий Васильевич Верещагин » Текст книги (страница 4)
Василий Васильевич Верещагин
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:46

Текст книги "Василий Васильевич Верещагин"


Автор книги: Владимир Стасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Сюжет же был не выдуманный. В Туркестане рассказывали в то время, что нечто подобное случилось около форта No I, еще до приезда Верещагина, с маленьким отрядом русских. Отряд спасся, но 20 человек все-таки изрубили: помощи не было, и оставшиеся в живых отошли с грехом пополам, так как неприятель отступил лишь перед слухом о том, что идут па выручку.

Наконец к этому же 1871 году относится написание картины, составляющей один из chefs d'oeuvre'ов Верещагина. Эта картина: «Забытый». Она произвела на меня с первого же взгляда на выставке невыразимо глубокое впечатление. Вечер, желтый и потухающий среди безотрадной пустыни; вдали горы, и тут на этой красивой сцене война, сухая и жестокая, – это живо напомнило мне поэтическую картину в чудном «Валерике» Лермонтова. Но на этот раз присутствовал как главное действующее лицо один актер, который никогда не приходил прежде в голову всем тысячам «военных живописцев», пожинавших лавры в Европе: это бедный солдат, убитый в бою и забытый в поле. Вдали, за речкой, уходят «свои», может быть для того, чтобы с ними скоро случилось, с каждым по очереди, то же самое, что с этим. А тут летят с неба тучей гости: орлы машут широкими крыльями, а вороны целой стаей спустились и собираются начинать богатый пир; одна уже села на грудь бедному убитому, разметавшему руки по земле, и красным ярким язычком пронзительно кричит. Рядом валяется не нужное уже более ружье. Мне казалось, все сердце болезненно переворачивлось у того, кто задумал и написал эту картину. Какие там должно быть били ключом любовь, нежность и негодование! Видано ли когда что-нибудь подобное у всех «баталистов», вместе сложенных?

В 1872 году написаны картины, где блеск кисти и солнечность все более и более растут. Из них только одна картина: «Окружили – преследуют!» представляет русских; все остальные картины заняты изображением стороны туркестанской. И это потому, что почти весь 1872 год ушел у Верещагина на писание героической поэмы: «Варвары». Задумано было всего девять картин, но написано только семь; две так никогда и не были выполнены. Второю картиною здесь являлась капитальная: «Нападают врасплох!», про которую я уже говорил. За нею следовала: «Окружили – преследуют!», составляющая по мастерству, выражению и живописности ближайший pendant к предыдущей.

«Представляют трофеи», «Торжествуют» и «Апофеоза войны» были три великолепные картины, изумительно написанные, но со сценами, которых автор не имел возможности сам видеть, а только восстановлял творческим воображением. Первая – «Представляют трофеи». Дело происходит внутри самаркандского дворца, которого роскошная архитектура написана с удивительным совершенством; и здесь, в одной из галерей, недалеко от трона, эмир бухарский стоит перед грудой черепов, наваленных перед ним на пол, как куча арбузов. Рассматривая интересную добычу, он толкает ногой один череп за другим. Кругом толпа придворных, в пестрых халатах и с неподвижными лицами. «Торжествуют»-это площадь Регистана в Самарканде с мечетью чудной персидско-арабской архитектуры и тут толпа народа, усевшись в круг на земле, слушает муллу, проповедующего с огнем и энтузиазмом после победы, что так, мол, повелевает сам бог! Торжественные и явные доказательства «воли божией» у него налицо: головы русских, воткнутые на высоких шестах, расставленных в великом порядке кругом площади. Какое солнце разлито по этой картине! Какое тут дикое и свирепое торжество совершается под его золотым, сияющим светом! «Апофеоза войны»-эта та картина, которая глубоко поразила и потрясла меня ка всемирной выставке даже без красок, в простой серой фотографии. Но здесь дело не в том только, с каким именно мастерством Верещагин написал своими кистями сухую пожженную степь и среди нее пирамиду черепов, с порхающими кругом воронами, отыскивающими еще уцелевший, может быть, кусочек мясца. Нет! Тут явилось в картине нечто более драгоценное и более высокое, нежели необычайная верещагинская виртуозность красок: это – глубокое чувство историка и судьи человечества. Когда в 1868 году Верещагин подъезжал к Самарканду и увидал, первый еще раз в жизни, поле с трупами после вчерашнего только боя, у него поднялось внутри чувство жалости и сострадания. «Бедные люди, – говорил он себе, – зачем вы храбро сражались без возможности победить своего неприятеля?» («Tour du monde»). Позже, в Туркестане, Верещагин насмотрелся на смерти и трупы; но он не огрубел и не притупел, чувство не потухло в нем, как у большинства имеющих дело с войной и убийствами: у него сострадание и человеколюбие только выросли и пошли в глубину и ширину. Он не об отдельных людях стал жалеть, а посмотрел на человечество и идущую в глубь веков историю – и сердце наполнилось у него желчью и негодованием. Что Тамерлан, которого все считают извергом и позором человечества, что новая Европа, которую никто не считает ни извергом, ни позором – это все то же! И он подписывал на раме своей трагической картины: «Посвящается всем великим завоевателям, прошедшим, настоящим и будущим». Эта картина мало, кажется, произвела у нас в 1874 году впечатления; но зато впоследствии везде в Европе она производила впечатление колоссальное, и сотни газет про нее писали.

Наконец, в этом же 1872 году, написана большая картина: «У дверей Тамерлана», которую часто называли совершеннейшим в ту минуту, собственно по письму, созданием Верещагина. Действительно, эти два древних среднеазиата из среды полчищ тамерлановых, сторожащие в полном живописном своем вооружении дверь своего страшного владыки, были написаны (в половину настоящей величины) до такой степени совершенно, что никогда не могли с ними равняться все лучшие подобного рода картины Жерома и других талантливейших его товарищей. Чудесно художественная скульптура двери, солнце, упавшие тени, рельефы человеческих фигур, правда живых, по-восточному пестрящихся красок – все это было несравненно. Разве один Реньо, незадолго перед тем писавший сбою «Саломею», свою «Казнь в Гренаде», имел что-то близкое к Верещагину по горячей передаче Востока, страстно ими любимого.

«Продажа ребенка-невольника» была картина довольно интересная по сюжету, но на много процентов уступающая предыдущим.

Наконец, картины 1873 года опять-таки представляют почти полное отсутствие сюжетов русской, стороны и наибольшее преобладание стороны восточной. К русским относится «Смертельно раненный: „Ой, братцы, убили!!! Убили… Ой, смерть моя пришла…“ Кричит бедный солдат, бегущий во всю прыть, судорожно прижимая обе руки к ране, но хотя это был, по словам Верещагина, едва ли не первый пример, виденного им смертельно раненного человека, картина удалась менее других. „Высматривают!“ (первая картина поэмы „Варвары“) не может тоже почесться одной из лучших картин этого времени – особливо несимпатично действует зелень на земле, по которой ползут или на которой лежат туркмены: она кажется какого-то преувеличенного яркого тона. Зато превосходна картина: „Парламентеры“. „Сдавайся!“, кричат два верховых туркмена, передовые своего отряда, чудно светящиеся на солнце своими разноцветными халатами. „Убирайся к чорту“, отвечают им издали, из тумана русские казаки, полегшие наземь позади полегших тоже коней своих. „У гробницы святого – благодарят всевышнего“ и „У дверей мечети“ – две картины, где содержание не отличается ничем особенным, но где техника письма доходит до высших пределов мастерства и красоты, особливо в чудной, восточной архитектуре и чудных световых эффектах, переданных с неподражаемым совершенством. Эти две картины – достойные товарищи картины „У дверей Тамерлана“.

К этому же времени относится одна из лучших картин Верещагина: „Самаркандский зиндан“ – подземная тюрьма, клоповник, где художник, спустившись туда по веревке, написал этюд всей тамошней грязи. Слабый свет едва проникает в это подземелье через отверстие вверху, и несчастные жертвы туркестанских деспотов бродят там, внизу, под землей, словно привидения. Впечатление от этой мастерски исполненной картины – ужасно.

Но в этом 1873 году явилось у Верещагина и несколько картин мало удовлетворительных. Например, огромная картина „С гор на долины: перекочевка киргизских аулов“, „Молла Раим и Молла Керим, по дороге на базар, верхом на осликах, ссорятся“, изображение туркестанских офицеров: „Когда поход будет“ и „Когда похода не будет“. Вообще можно было бы, кажется, сказать, что после трех лет страшной, нечеловеческой работы Верещагин достигал изумительного технического совершенства, но это совершенство доставалось ему ценою и легко понятного утомления. Пора было ему, не взирая на всю громадную энергию и силу, остановиться и передохнуть.

Такой передышкой были для него выставки в Лондоне и Петербурге.

Как результат этих выставок являлся тот вывод, что самое высшее по технике за это время – все то, что он написал в 1872 и частью в 1873 году, но как высшее по содержанию, по живому и глубокому чувству, по великому драматизму жизни – то, что он написал в 1871 году и лишь частью в 1872 году. Бесчисленные этюды, писанные красками и рисованные карандашом прямо с натуры в Азии, все дышали необычайной жизнью и правдивостью.

Но праздность и спокойное пожинание лавров были невозможны для Верещагина, и даже пока шла его выставка в Петербурге, он продолжал работать кистью. В Петербурге написана им в 1874 году небольшая картинка: „Входные ворота в дворец кокандского хана“, для которой у него был этюд, сделанный на месте.

Верещагинской выставке не суждено было дойти до конца спокойно, мирно, как у Есех. Почти в самом начале три из числа лучших картин исчезли с нее. Толпы публики радовались и восхищались выставкой; но оказались и недовольные – оказались люди, уязвленные в своих понятиях и симпатиях. Одни были истинные, другие притворные патриоты, но и у тех, и у других были сбои резоны нападать на иные картины Верещагина. Генерал Кауфман был человек редкий, великодушный и благородный, но, как главный начальник Туркестана, „имел слабость, – пишет Верещагин, – рассердиться на некоторые из моих туркестанских картин, и некоторым образом шельмовал меня перед всем своим штабом, на приеме, доказывая мне, что я во многом „налгал“: отряд де его никогда не оставлял на поле боя убитых и т. п. Статский генерал С*** окончательно вывел меня из терпения, рассказывая о своих впечатлениях перед моею „клеветою“ на солдат. Я пожег те картины, что им кололи глаза“.

Эти три картины были: „Забытый“, „Окружили – преследуют“ и „Вошли“. Я помню, как в то самое утро Верещагин пришел ко мне и рассказывал, что он только что сделал. На нем лица не было, он был бледен и трясся. На мой вопрос: „Зачем он это совершил“, он ответил, „что этим он дал плюху тем господам“. Выговаривать, жалеть, доказывать – было бы просто уже смешно. Я был совершенно поражен. Эти три картины были одни из самых капитальных, из самых мною обожаемых. Я только повторял Верещагину, что это – решительно преступление, так слушаться своих нервов, а гг. С***, Г*** и иных он все-таки никогда не проймет – им-то какое дело? Они поживут, поживут да скоро и со света сойдут со своими глупостями и тупостями, а те картины никогда уже не воротятся для тех, кто и не туп, и великие создания понимает. Верещагин мало меня слушал, может быть, и вовсе не слыхал, несколько минут нервно ходил по зале, то вдруг останавливался и опирался на подоконник, – и уехал. Генерал Гейне, тогда всякий день с ним видавшийся, застал Верещагина почти в первые минуты после „казни“ картин. Он лежал, завернувшись в плед у той печки, где догорали куски разрезанных картин.

В те дни ходил по Петербургу слух, будто Верещагин уничтожил три свои картины вследствие неудовольствия самого государя императора. Эта была грубая неправда, пустейшая выдумка праздных болтунов. Напротив, император Александр Николаевич всегда относился к картинам Верещагина с величайшей симпатией и уважением и, обходя выставку 1874 года, при всех лучших картинах, а в том числе и при этих трех, выражал Верещагину свое восхищение и удовольствие. Но слух так твердо держался, что в „Голосе“ не посмели даже напечатать написанного мною маленького известия о сожжении этих трех картин: все мои уверения и рассказы о подлинных обстоятельствах дела ни к чему не повели. В следующем 1875 году я имел случай рассказывать событие пожжения картин Верещагиным, со всеми истинными подробностями, бывшему начальнику 3-го отделения собственной его величества канцелярии графу П. А. Шувалову и настоящему, в ту минуту, начальнику этого учреждения генерал-адъютанту А. Л. Потапову: оба не знали ничего достоверного об этом событии, но наверное знали только то, что никакого недовольства государя императора не бывало.

Еще в марте, когда Верещагин был в Петербурге, говорили, что Академия художеств намерена дать ему звание профессора. Это очень сердило его. Уезжая на Восток, он меня просил, если такой слух осуществится, тотчас дать ему знать. Действительно, когда предположение перешло в дело, я написал Верещагину в Бомбей. Он немедленно прислал мне „письмо к редактору“, которое я напечатал в № 252 „Голоса“ за 1874 год. Содержание его было следующее: „Известясь о том, что императорская Академия художеств произвела меня в профессора, я, считая все чины и отличия в искусстве безусловно вредными, начисто отказываюсь от этого звания. В. Верещагин. Бомбей. 1/13 августа“.

Письмо это вызвало много прений за и против, но скоро сделалось причиной великого печатного скандала. Некто Урусов писал в „Современных известиях“ (№ 233): „Беспримерное дело совершается на Руси! Отказываются от почетнейшего звания, подносимого императорскою Академией художеств! Мы в затруднении, плакать нам или смеяться при виде такого явления, необычайного у нас и редкого в целом свете. Истолковать все это неразумному художнику и выразить уверенность, что его странный отказ произведет впечатление только на „непризнанных гениев, разглагольствующих по трактирам и погребкам“, автор не берет на себя смелости“. В конце своей заметки Урусов величал Верещагина „ташкентско-бомбейским величеством“. Вслед за Урусовым, малодаровитый академик Тютрюмов, давно уже добивавшийся профессорского звания и понапрасну представлявший в Академию в продолжение многих лет одну картину за другою, счел своею обязанностью вступиться за почетное звание и, как он воображал, доставить Академии своим непрошенным подслуживанием великое удовольствие. Он напечатал в „Русском мире“ № 265 статью под заглавием: „Несколько слов касательно отречения г. Верещагина от звания профессора живописи“. Здесь было сказано: „Не покажутся ли строки Верещагина особенно странными, если еще не хуже, каждому просвещенному человеку, зная, что их писала рука европейца! Можно подумать, что Верещагин из русского преобразился душою и телом в один из тех типов, которые он набросал в своих картинках. Из его заявления должно заключить, что такому художнику, как он, всякие почетные титулы вредны, а полезны только деньги, деньги и деньги, которые он умел ловко и выручить“. Тут же Тютрюмов рассказывал, что огненное освещение некоторых зал выставки было придумано только для того, чтоб „скрыть недостатки письма“ многих картин, что вообще все картины писаны не самим Верещагиным, а „компанейским способом“, в Мюнхене, что „одному человеку не под силу в 4–5 лет написать такую массу картин“, и поэтому-то „Верещагину, давшему только свою фирму, и совестно было принять профессорство“.

Возмущенный такой беспримерной наглостью и невежественностью, я, от имени Верещагина, попросил Тютрюмова (в „С.-Петербургских ведомостях“, № 269) представить доказательства „фальши“ Верещагина. В ответ он, имея в перспективе внесение дела о клевете и опозорении в суд, стал изворачиваться и заштукатуривать свои слова. Между тем эти позорные нелепости и смешные подозрения послужили поводом к таким протестам и опровержениям со стороны художников русских и иностранных, каких еще наверное никогда не бывало в истории искусства.

Одиннадцать русских художников [8]напечатали в „Голосе“ (№ 275) короткое, но энергичное заявление, где говорилось: „Никогда в печати не появлялось более возмутительного обвинения, направленного против художника. Тем не менее, мы, пишущие эти строки, не сочли бы себя вправе возражать академику Тютрюмову, если б он говорил от своего лица, а не от лица художников вообще. Подобное обобщение его мнения с мнением всех художников обязывает нас заявить публично, что мнение г. Тютрюмова нам совершенно чуждо. Мы не делим ни его разочарования, ни подозрений, ни его критических взглядов и смеем думать, что Верещагин с честью может оставаться в семье русских художников, что бы ни думал о нем г. Тютрюмов“.

Немного позже наш известный баталист профессор Коцебу, постоянно проживающий в Мюнхене, прочел в немецких газетах подробный рассказ о выходке Тютрюмова и о моем протесте против него. Он написал в Петербург профессору Д. И. Гримму письмо, высказывавшее все его негодование. Он говорил, что каждому хоть сколько-нибудь понимающему дело довольно взглянуть на картины Верещагина, чтобы видеть, что все они писаны одной и той же рукой. Поэтому он объявлял, что „протягивает мне руку“ для защиты благородной личности Верещагина и просил предложить мне, чтобы я обратился к Мюнхенскому обществу художников, прося их произвести формальное художественное следствие о работах Верещагина за то время, что он прожил в Мюнхене, с 1871 до 1873 года. Я это сделал и получил от Мюнхенского художественного товарищества (состоящего из 600 приблизительно художников) официальное письмо от 18/30 декабря 1874 года, где говорилось, что это общество произвело тщательнейшее расследование по этому предмету, созывало в общее собрание всех своих членов, расспрашивало прежнюю прислугу Верещагина, но никакие расспросы и справки не подтвердили слов академика Тютрюмова; что „как в их общем собрании, так и вне его, во всех художественных кружках, факт оклеветания такого высокого художника, как Верещагин, вызвал глубочайшее негодование и что, без единого исключения, все многочисленные художники, знающие произведения Верещагина по фотографиям, выразили самую твердую уверенность, что высокая оригинальность этих созданий на сюжеты из ташкентской войны решительно исключает участие всякой другой руки, кроме руки одного, единственного мастера“. Это заявление было за подписью председателя, секретаря и членов комитета Мюнхенского художественного товарищества, в числе которых были такие современные знаменитости, как, например, Линденшмит, Брандт. Я напечатал это письмо в русском переводе в № 352 „С.-Петербургских ведомостей“ 1874 года. Это заявление было встречено с симпатией всей русской прессой, кроме „Отечественных записок“, которые в одном своем „Внутреннем обозрении“ (1875 года апрель) глубокомысленно объяснили, [9]что „все следствие о Тютрюмове и Верещагине такой же абсурд, как само обвинение Тюртюмова“; притом же следствие не доведено до конца, потому что осталось неизвестным, „все ли мюнхенские художники представлены в этом кружке и не было ли тогда в Мюнхене художников из Франции, Италии и т. д., которых могли вовсе не знать художники мюнхенского кружка“. На такие невежественные и недобросовестные кляузы уже нечего было отвечать, и тютрюмовское дело на том и прекратилось.

После окончания выставки в Петербурге туркестанская коллекция картин Верещагина была отправлена в Москву, ее купил всю, в полном составе, за 92000 рублей, П. М. Третьяков, собственник знаменитой русской картинной галереи, уже и теперь завещанной им русскому народу, при покупке он заявил, что и эту коллекцию он не оставит своею личною собственностью и тоже завещает русскому народу.

Первые сведения о картинах Верещагина Москва получила, конечно, из разных петербургских газет, но также и из своих собственных источников. Корреспондент „Московских ведомостей“ в № 64 за 1874 год (13 марта), писал в Москву, что картины Верещагина „это – эпопея туркестанской войны, изображенная с туркменской точки зрения… Герои его „поэмы“-туркмены, побеждающие русских и торжествующие свою победу. Поэт-художник воспевает их подвиги и венчает их апофеозой из пирамиды человеческих черепов… У Верещагина есть много изучения, наблюдательности и местами сильно развитая техника; недостает только весьма часто самого главного – поэзии. В общем его картины более похожи на раскрашенные иллюстрации в книге о Туркестане, чем на художественные в полном смысле произведения…“ Но скоро самим „Московским ведомостям“ стало, вероятно, совестно таких нелепых отзывов, и, спустя два месяца, в их № 218 (13 мая) появилась статья другого корреспондента, где порицалась первая статья, и новый писатель, прямо наоборот, заявлял, что „Верещагин – художник русский по преимуществу. Правдивость, это наиболее верно чуемое русским инстинктом в области искусства и наиболее дорогое русскому художественному духу качество, представляется самою характерною, преобладающею чертою в таланте нашего даровитого соотечественника. Стоя перед картинами Верещагина, вы испытываете то же чувство удовлетворения, какое даст вам чтение произведений графа Льва Толстого. Выражаясь еще определительнее, можно сказать, что Верещагин в нашей живописи то же, что наша литература имеет в лице автора „Казаков“ и „Войны и мира“.

Какова была судьба картин Верещагина в Москве, то ярко рисует следующее письмо Перова ко мне (от 27 апреля 1874 года). Это был ответ на мою просьбу постараться устроить в Москве, в училище живописи и ваяния, где Перов состоял профессором, очень влиятельным, выставку рисунков талантливого архитектора Гартмана, за несколько месяцев перед тем скоропостижно скончавшегося. „Извините, – писал он мне, – что я так долго не отвечал на ваше письмо; но причина тому была немаловажная, которую я и постараюсь изложить вам здесь. П. М. Третьяков, купив коллекцию картин Верещагина, предложил ее в подарок училищу, но с условием, чтобы училище сделало пристройку с верхним освещением, где бы и могла помещаться вся коллекция картин, и дал свободу сделать это через год и даже через два, а покуда картины могут поместиться в училище на стенах, и, назначивши известную плату, открыть вход для публики: таким образом даже еще кое-что приобретается для постройки галереи. Что же вы думаете, сделали члены совета, т. е. начальствующие лица училища? Конечно, обрадовались, пришли в восторг, благодарили Третьякова? Ничуть не бывало. Они как будто огорчились. Никто не выразил никакого участия к этому делу, и начали толковать, что у них нет таких денег (по смете оказалось, что для этого нужно 15 000). Думали-гадали, где достать эти деньги, и не нашли, и почти что отказались от этого подарка, даже и не послали поблагодарить Третьякова, а назначили другой совет, куда был приглашен и Третьяков, вероятно, с тою целью, что, так как он уже истратил 92 000, то не пожертвует ли он и 15 000 на постройку. Нужно вам сказать, что в совете сидели ***, ***, *** и ***, у каждого есть не один миллион, а несколько. Так кончился первый совет. Инспектор, видя всю эту неловкость, вызвался поехать к Третьякову и поблагодарить его. Тогда ему сказали, чтобы он поблагодарил и от них. На второй совет Третьяков не приехал, а прислал письмо, что он свою коллекцию более не дарит училищу. Вы думаете, Влад. Вас, произошел шум, высказано было сожаление, желание возвратить потерянное? – Ничуть не бывало, все как будто обрадовались: «ну и пусть так будет!», и тут же, как бы издеваясь над Третьяковым и полезным делом, начали рассуждать о том, что нужно заложить училище за 200000 и выстроить доходный дом. Теперь все это кончено. Что будет? Где будет помещаться коллекция Верещагина – неизвестно… Мое мнение таково, что искусство совершенно лишнее украшение для матушки-России, а может еще и не пришло время, когда мода на искусство выразится сильнее, а потому и любовь к нему будет заметнее.

Великодушный даритель, П. М. Третьяков, принужден был взять свой великолепный дар назад. Он предложил верещагинскую коллекцию Обществу любителей художества (помещающемуся у Страстного монастыря), но оно тоже отказалось, ссылаясь на недостаток места. Тогда П. М. Третьяков выстроил новые залы при своей прежней галерее и взял коллекцию к себе назад, все-таки предназначая ее русскому народу. Где еще случалось что-нибудь подобное с созданиями крупных художников?

К моему сожалению, я должен упомянуть здесь еще об одном печальном факте из московской художественной жизни. Перов, в начале 1874 года принимавший такое горячее участие в судьбе верещагинских картин, в конце того же года становится во враждебное отношение к ним. Вообще говоря, Москва и московские художники не проявили и тени того сочувствия к Верещагину, какое выросло вдруг в Петербурге: большинство в Москве осталось равнодушно, а частью стало и враждебно. Всего лучше это выразилось в статье «Современных известий» 28 октября 1874 года, подписанной: «В. Брызгалов». Здесь хвалили Верещагина за превосходную технику, но порицали за «фокус» огненного освещения, как вещь недозволительную в искусстве, а также порицали за «отсутствие выражений в лицах» и за постоянное «избегание физиономий» (!). Перов, как мы знаем от очевидцев, знакомых его, стал вдруг разделять эти воззрения и до конца жизни не хотел признавать значительности Верещагина [10]. Но в 70-х годах Перов был далеко не прежний Перов; его характер все более и более окислялся: он становился желчен и раздражителен, бросил всех прежних товарищей по искусству, вышел из Товарищества передвижных выставок, и все это одновременно со все большим и большим падением его таланта.

IV

Покуда чудные странности происходили в Петербурге и Москве по поводу произведений Верещагина, он спешил в Индию. Он уехал из Петербурга гораздо раньше окончания выставки, еще 31 марта, и писал мне из Москвы: «Что-то такое выпирает меня вперед, дальше…» До отъезда, в марте у него был план поехать сначала в Соловецкий монастырь, затем по Сибири в Приамурский край, Японию, Китай, Тибет, Индию. Но потом этот план изменился, и он поехал прямо в Индию, через Константинополь и Александрию. Весь март приготовлялся он к этому путешествию, читал и просматривал у меня, в Публичной библиотеке, много иностранных книг и изданий «из описывающих этот путь с его природой и людьми», как он писал мне.

Первые письма Верещагина были наполнены заботой о том, кому и как продана его коллекция туркестанских картин. Сначала ее намеревались приобрести Д. П. Боткин и П. М. Третьяков вместе. Непременными условиями было поставлено со стороны Верещагина, чтобы она никогда не раздроблялась, не была отчуждаема из России и была всегда открыта для обзора публики. Коллекция была приобретена одним П. М. Третьяковым – Д. П. Боткин хотел приобрести ее для себя. Когда же покупка состоялась, Верещагин объявил, что 5000 рублей из числа входной платы на выставку 1874 года в «особые», платные дни он желает передать в новгородское земство с просьбой «употребить их на устройство первоначальных школ для девочек или для девочек и мальчиков, но не для одних последних». Он писал мне из Сиккима 13 марта 1875 года, что желал бы, чтоб назначенные им деньги пошли «на улучшение способов преподавания в первоначальных школах, хоть в нескольких, хоть в одной, только эти деньги должны итти не на поповское, а тем паче не на дьячковское обучение». Мы увидим ниже, что после аукционной продажи в 1880 году коллекции индийских картин, Верещагин точно так же назначил часть суммы на рисовальные школы.

Вот отрывки из одного письма Верещагина ко мне от 11 февраля 1875 года, рисующие разные стороны его путешествия: «…Я в самой середке Гималаев, в малом королевстве Сикким; в резиденцию великого монарха этой страны я уже направляюсь и уже обменялся с ним несколькими витиеватыми письмами и более скромными подарками. Это время я занимался в буддистских монастырях, а ранее того, на высоте 15 000 футов, чуть не замерз со своею женою. Снег, по которому нам пришлось итти последний день подъема на гору Канчинги (28 000 футов) испугал моих спутников, и они за нами не изволили последовать. Между тем, пошел снег, которым пришлось и питаться за неимением другой пищи; он потушил наш огонь и кабы не мой охотник, который отыскал и уговорил одного из людей внести на гору ящик и несколько необходимых вещей, – пришлось бы плохо. Замечательно, что я выбился из сил и положительно заявил об этом прежде, чем моя дорогая спутница, маленькая жена, слабая и мизерная. Зато после, когда первое изнурение прошло, она вдруг грохнулась о землю. Лицо мое за несколько дней пребывания на этой высоте непомерно опухло, и какое-то странное давление на темя, от которого я непременно умер бы через пару промедленных дней, заставило меня спуститься прежде, чем все этюды, которые я намеревался сделать, были готовы. Сделаю еще попытку в другое время года и в другом месте – уж очень хороши эти горные шири и выси, покрытые льдом и снегом. Когда спущусь с гор, приеду в Агру, пошлю вам оттуда с полсотни, а может и более этюдов; многие из них лишь наброски, но многие хорошо кончены, и из таковых каждый, надеюсь, стоит петербургских профессоров (а все-таки профессором не хочу быть и не буду). То, что с помощью этих этюдов я надеюсь сделать, будет, как думаю, иметь не англо-индийское только, а всеобщее значение, и не формою только, т. е. рисунком, эффектом письма и проч., а самою сутью картины. Впрочем, не хвалюсь едучи на рать… Что вам сказать на обвинение меня в эксплоатировании чужого труда и искусства? Я не только дотрагиваться до моих работ, даже смотреть на них никого не пускал, так после этого судите, как это обвинение смешно и глупо… В настоящую минуту думаю, как бы уговорить посидеть немного странствующего буддистского монаха, который, бормоча молитвы, обходит чуть не 20-й раз мой монастырь, и еще, чешу руки, искусанные москитами… Я бы держал свои этюды здесь, но они покрываются плесенью за время дождей, а в жару коробятся, доски же трескаются (на несчастье, несколько этюдов я написал на досках)… Получил извещение от графа Шувалова из Лондона, что на Бомбей посланы мне рекомендации [11]. Это было очень нужно; здешние влиятельные люди говорили мне, что без достаточных рекомендаций я прослыву шпионом…»

Из Сиккима же он мне писал 13 марта: «…Я надеялся очень скоро добраться до Одепура (в Средней Индии), где хотел основаться и поработать, но на деле пробился на дороге две-три недели. Сам, весь мокрый (во время дождей) и в грязи, погонял быков, которых запрягали по шести в каждую из моих трех повоpок. Я ежедневно буквально выбивался из сил. Вдобавок, в Одепуре английский резидент не дал мне ничего, кроме вежливых отказов…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю