355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Канивец » Кармалюк » Текст книги (страница 5)
Кармалюк
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:38

Текст книги "Кармалюк"


Автор книги: Владимир Канивец



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

В СИБИРЬ

Труть кайдани, ниють рани,

Мороз дошкуляє,

А Кармалюк, добрий хлопець,

Ще й пiсню спiває…

Сквозь сон Устим слышит: барабан бьет зарю. Во всех углах тюремной казармы кричат конвойные:

– Вставай!

– Быстрее поворачивайся!

– Строиться!

Не успевает Устам отодрать примерзший к нарам тулуп, как барабан уже грохочет: в дорогу собирайся! За ночь так промерзли, что зуб на зуб не попадает. Путаясь в толпе арестантов – все толкаются, стараясь хоть немного согреться, – Устим выходит в заваленный снегом двор тюрьмы. Ветер ударяет в лицо колючей снежной пылью, мороз обжигает кожу. Устим, придерживая рукой цепь кандалов, чтобы холодным железом не обжечь щеку, трет рукавицей нос. Недоглядел накануне, и нос прихватило немного морозом, теперь уж беречь нужно.

Темно. Дотащились вчера до этапной тюрьмы только в двенадцатом часу ночи. Пока смели снег с нар да улеглись, ни уснуть толком не удалось, ни отдохнуть. А о том, чтобы согреться, и разговору нет. Печи топят, экономя дрова, перед самым приходом партии. Трубу, значит, не закрывай, а то вмиг упьешься угара до смерти. И гуляет по казарме-сараю, как по улице, ветер, припорашивая снежной пылью арестантов. Наконец утихает звон кандалов, смолкает ругань. Да глохнет и барабан.

– А чтоб ты треснул, окаянный! – ругаются арестанты.

Опять начальство что-то придумало. И точно: раздается команда:

– Полы драить! Нары мыть!

Все знают: никто тех нар и полов не мыл со дня постройки этапа и мыть не будет. Но надо же содрать гостеприимным хозяевам с постояльцев. А то, ишь, какие умные: переночевали, нагадили – и айда. Нет, платите, голубчики. А не хотите – вот вам швабра, вот холодная вода. Шаркнешь этой шваброй разок-другой, а она уже оледенела. Вот и драйте, коли совести не имеете.

Староста идет на переговоры. Долго торгуются. Арестанты пляшут, коченея от холода, бряцая накаленными морозом и оттого чисто звенящими кандалами. Наконец объявляют: по грошу с рыла. Берите, чтоб вас холера прибрала! Барабан просыпается, бьет генерал-марш. Часовые открывают ворота, и партия двигается в путь. Впереди идут ссыльнокаторжные, за ними – ссыльнопереселенцы. Они в отличие от каторжных без ножных кандалов, но прикованы за руки к цепи по четверо. Замыкает эту скрученную цепями толпу обоз. На санях меж мешков багажа дрожат от лютого холода женщины и дети, идущие за мужьями и отцами на поселение. Впереди и сзади конвойные – солдаты, верховые казаки. Вот и попробуй выскользнуть из этих железных пут.

Ноги посинели, опухли, кожа до крови стерлась. А пути ведь и конца не видно. Еще и Вятской губернии не миновали, а где же тот Иркутск? Бывалые люди говорят, что всю зиму туда партия тащиться будет. Шагает Устим в Сибирь и примечает путь назад, в родную Подолию. Кандалы еще в Каменец-Подольске подпилены и искусно свинцом заделаны. Стукнуть только камнем – и выбрасывай в кусты. А это уже половина дела. У Данилы такие же кандалы. Вдвоем-то бежать, да еще с верным другом, куда легче.

Бежать мечтают все. Об этом только и разговоров. Но уверяют: бежать с этапа невозможно. Кроме всех других трудностей, на пути стоят и товарищи. Им невыгодно, чтобы кто-то бежал, ибо все начальники конвоев, принимая партию, предупреждают:

– Идите, ребята, как хотите. Но глядите: чтобы ни одного беглого не было. Если упустите хоть одного – всех к цепи прикую! Никому нет расчета идти из-за вас под суд.

А Кармалюку нет расчета идти в Иркутск. Тянуть лямку каторжника он не собирается, убежать же оттуда будет еще труднее, чем из Вятской губернии. Все на этой кандальной дороге построено так, чтобы не упустить беглого арестанта, чтобы поймать беглеца. И каждый лишний шаг – новая и новая опасность, которую нужно будет преодолевать, возвращаясь назад.

Партия вступает в город. Все оживляются. Прапорщик – за определенную мзду – разрешил конвойным, которым тоже уплачено, провести арестантов за подаянием. Отбирается группа опытных – все пойдет потом в артельную кассу – в этом деле арестантов, и бредут они по улицам города, распевая «Милосердную», кормящую их всю дорогу. Без шапок, с обритыми наполовину головами тянут арестанты как-то вразнобой, с подвывом:

 
Милосердные наши батюшки,
Не забудьте нас, невольников,
Заключенных, Христа ради…
 

Заунывными голосами тянут арестанты, сопровождая пение свое умышленно громким позвякиванием кандалов:

 
Мы сидим во неволюшке —
Во неволюшке: в тюрьмах каменных,
За решетками за железными…
 

И стучат медяки о ржавое дно кружки. Народ знает: на воле копейка дорога, а в тюрьме ей и цены нет. Тут ты не под замком, не под ружьем, и то всяк норовит с тебя шкуру содрать. А там, поди уж, и совсем не стесняются. Там последний кусок изо рта выхватывают. Но ведь от тюрьмы да от сумы никто не отрекайся! И копейки, краюхи хлеба – все несут люди в арестантскую сумку, зная, что на казенных харчах те давно бы уже ноги протянули. Арестанту дается десять копеек на день, и на том забота о нем кончается. Может ли он что-нибудь купить за эти гроши, то уже никого не интересует. А на пути попадается больше таких деревень, где мужики сами голодают, сами смотрят, кто бы им сухарь дал. И воют арестанты волками от голодухи, едва передвигая ноги. И редеет партия, оставляя на этапах умирающих от истощения и болезней.

Как вышел Устим на тракт кандальный, как глянул: мать честная! Народу-то, народу сколько валит в Сибирь. И кого ни спроси, один ответ: вольнее пожить хотелось. Или терпение лопнуло: дал мучителю сдачи и зазвенел кандалами. Это все идут люди, для которых воля дороже всего на свете. Их-то и боятся как огня паны, их-то и хоронят в снежных могилах Сибири.

Вот шагает рядом с Кармалюком орловский мужичок. Устим спрашивает его:

– За что вечную дали?

– Разорил барин, язви его душу! – сердито отвечает мужичок. – Детей продал, жена от немилосердных побоев умерла. А, думаю, пойду и я за нею, да и тебе, окаянная твоя душа, хоть малость насолю. Убрали, значит, весь урожай, сложили скирды на току, а я и поднес огоньку… А ты, братец, по какой причине часы потерял, а цепочкой обзавелся?

– По той же.

– И мора на них нет!

С земляками не разминуться. Одни землемера побили, приехавшего отрезать у них землю; другие просто убежали, спасаясь от смерти под панскими розгами, их поймали и, как бродяг, гонят в Сибирь.

– У нас уже вторая хата – пустка, – рассказывает мужик из села Женышкивцев.

– Куда же ушли?

– В Бессарабию. Я тоже подался туда, место подобрал. Да когда вернулся за семьей, гайдуки графа Сераковского и схватили меня…

В селе Подвысоком взбунтовались мужики; губернатор прислал солдат, и теперь вот гонят их в Сибирь на веки вечные.

– Почти пол села арестовали и угнали, – рассказывает молодой парень. – Да наши все равно не смирятся, до царя дойдут, а правды добьются. Все наше село еще граф Потоцкий освободил от панщины и перевел на оброк, а новый пан опять свое гнет. Но не согнет он наших мужиков.

Из Херсонщины, той самой Херсонской губернии, куда бежали мужики искать землю и волю, брело в Сибирь все село Жуково. Жуковцы встретили косами и вилами солдат, присланных выгонять их на панщину. Завязался бой, в котором было убито одиннадцать человек и ранено двенадцать.

Жуковцы долго рассказывали, как они дрались с солдатами, как их вязали, пороли, судили. А Устим слушал их и думал: «Нет, открытой войной на панов идти – значит глупо подставлять голову под пулю. Нужно громить их так, как громили гайдамаки, пока не набрали сил: налетел, поджег – и скрылся. А когда отряды разойдутся по всей Подолии, тогда ни один пан не усидит в своем доме».

Как день – так и до Иркутска на тридцать верст ближе. А по мере того как партия уходит все дальше, и строгостей меньше. Это и понятно. Сотни верст заснеженной дороги, легшей за спиной, не менее крепкая цепь, чем та, которой скованы арестанты. И морозы давят, и метели крутят такие, что одних только каторжников и не считается за грех выгонять из жилья. Есть обмороженные? Оставить на этапе, а остальные дальше шагом марш. Иногда и конвойные вопят, и прапорщику Синельникову, видать, не велика охота вылезать из-под теплого одеяла и мерзнуть весь день в санях, да служба. Приказано – гони и не рассуждай, хоть до Иркутска и всех растеряешь. Это не твоя забота. Были бы акты: где кого похоронил, где кого умирать оставил…

Да и велика же эта Вятская губерния! Звенят-звенят каторжники кандалами, а ей все конца и краю не видно. В Перитине, говорят, дневка положена. Этапная тюрьма там что твой ледник, но все можно будет хоть дух перевести. А может… Об этом тайном «может» Устим думает, входя в ворота каждого этапа. В пути – в этом он уже убедился – бежать никак нельзя. Там ты постоянно на глазах у конвоя. Нужно, значит, где-то в тюрьме найти щель. Но что же можно сделать за ночь, сидя за десятью замками в сарае-казарме. Вот если бы побыть там хоть деньков несколько да осмотреться. И когда Устим услышал, что в Перитине будет остановка, то так обрадовался, точно вдруг открыл путь побега.

Трудно этапу надолго остановиться. Но коль он уже по какой-то причине остановился, то не менее трудно ему и с места тронуться. А тут, на счастье всех, так замело, что света божьего не видать. «Слава тебе господи, – крестились каторжники, – услышал ты наши молитвы». Но радовались арестанты недолго: в казармах перитинского этапа стояла такая холодина, что каждое утро шесть, семь, а то и десять человек выволакивали, складывали на сани, как дрова, и вывозили в тайгу, где была еще с осени заготовлена яма, в которую всю зиму сваливали трупы замерзших и умерших от болезней арестантов. Их присыпало там снегом, а весной, когда оттаивала земля, яму зарывали, чтобы выкопать рядом другую. А когда на этапах свирепствовал тиф, случалось, и летом рыли такие, как говорили арестанты, адовые могилы. И бывалые бродяги, исходившие Сибирь, вдоль и поперек, поучали:

– Каторгу отбыть, ежели срок установлен, еще не штука. А вот дойти до нее по этим тифозным, по этим морозным этапам, на то надобно иметь особое счастье…

– Да, этапы эти, брат, хуже шпицрутенов: хоть там и закатают тебя до смерти, да за два часа. А здесь тебя год морят голодом, тифом да холодом.

Померзли две ночи в казармах перитинского этапа, и опять барабан забил генерал-марш. Но выстроенная во дворе колонна оборванных, изможденных, промерзших до мозга костей арестантов, закованных сверх того еще и в кандалы, не двинулась с места. Как ни пересчитывали прапорщик Синельников и унтеры – двоих не хватало. Проверили по спискам, и оказалось: исчезли Кармалюк и Хрон. Как ушли? Когда? Это для всех было загадкой.

– Чисто сработали! – восхищались земляки.

– Чисто-то чисто, да не уйти им далеко, – говорил орловский мужичок. – Право слово! Пошатаются по тайге и явятся с повинной, спасаясь от голодной смерти. А не явятся, то ищите их весной, когда снега стают. Такие случаи уже бывали. Вырвутся из этапа, да и протянут ноги где-то в сугробе. Нет, бежать в такую холодину – это отчаянная затея.

– Не горюй о них! Они воробьи стреляные. Их на мякине не проведешь. А ежели ты умнее их, то скажи мне вот что: как они ушли? А? Не хватает ума загадку эту решить? А у Кармалюка хватило! А ежели у них хватило ума отсюда улизнуть, то хватит и пробраться куда следует.

– Одно слово – молодцы! Пролезли, как тот верблюд, в ушко иголки. Да поможет им бог в пути…

Несколько дней отправляли солдат и казаков на поиски беглецов, и партия с замиранием сердца ждала возвращения погони. Спорили: поймают или нет? Но проигрывали третий день те, кто уверял, что поймают. А тут барабан забил генерал-марш. Прощай, Перитино, пошли дальше. Перехода четыре еще оглядывались – не везут ли? – но беглецов точно и в самом деле где-то снегом замело.

БОЙ СО ШЛЯХТОЙ

Як пани цеє почули,

Не один жахнувся,

Що й Кармалюк iз Cибipy

До нас повернувся…

В Каменец-Подольскую градскую полицию 3 июля 1819 года прибыл пакет, щедро облепленный сургучом. Когда его вскрыли, то он произвел впечатление разорвавшейся бомбы.

– Кармалюк опять бежал!

«Казанский ордонанс-гауз, с возвращением открытого листа и при нем шнуровой книги, учиненной на записку прихода и расхода денег, отпущенных на путевое продовольствие», уведомлял, что Кармалюк «учинил побег из путевой тюрьмы». Прилагалось описание его примет, в котором многое было переврано.

В то время когда полиция читала это послание, Кармалюк был уже на Подолии в селе Французовке. В родные места он сразу не пошел, ибо знал: власти, получив известие о побеге, прежде всего будут искать его на родине.

Вместе с Данилом Хроном, Иваном Черноморцем – тоже беглым рекрутом – и крестьянами села Французовки Кармалюк сделал несколько нападений на шляхтичей. А когда облавы в окрестностях Головчинцев прекратились, он перешел в родные места. Сначала тайно, а потом все более открыто он навещал семью, помогал жене по хозяйству. И вообще вел себя довольно мирно. Его никто не трогал, и он тоже никого. За круговой порукой крестьян, которые видели в нем своего защитника, он жил, как за стеной крепости.

Но хотя Кармалюк и жил дома почти открыто, такое положение его не удовлетворяло. Он все чаще начинает заводить разговор о том, что надо уйти из Головчинцев куда-то на юг, где можно устроиться и спокойно жить. Жена, видимо, не очень охотно соглашалась уходить так, как это делали другие крестьяне: не зная, куда они идут и что их там ждет. Тогда Устим сам ушел к Черному морю искать место для переселения. Денег у Кармалюка не было, и он добывал их тем, что помогал чумакам, с которыми пробирался на юг, а на хуторах сапожничал, батрачил. Свое хозяйство он строил только на трудовые деньги. А что бы, казалось, проще: разгромить имение какого-нибудь пана, забрать деньги, приобрести себе землю и жить. Нет, он так поступить не мог. В этом сказалась не только черта его характера, но и его мировоззрение: он всегда отдавал крестьянам то, что отбирал у панов. Он наивно полагал, что если отобрать у богатых все и раздать бедным, то на свете не будет неправды.

Скитался Кармалюк больше года. Не так легко, видно, было и деньги заработать и место подходящее найти. Возвратился он в Головчинцы только перед новым, 1822 годом. И, как показала его жена Мария на допросе, он «на степях собрал себе место для жительства. Познакомился с тамошними жителями, бывал у них за кума. Купил корову для семейства и намерен землю на зиму засеять. А под осень хотел все семейство забрать…».

Таковы были планы Кармалюка.

В этой попытке отойти от активной борьбы сказались его ограниченность и непоследовательность, которые были свойственны и многим другим крестьянским протестантам, выступавшим против крепостного гнета. Несмотря на то, что в это время Кармалюк пользовался большим влиянием в среде крестьянства, он не мог организовать широкие массы на борьбу за свои права. Он, подчиняясь общему движению, идет в другие места искать лучшей жизни.

Кризис крепостной системы в России – а значит, и на Украине – в начале тридцатых годов особенно обострился. Экономика крепостного помещичьего хозяйства Украины держалась в основном на торговле хлебом со странами Западной Европы. Из всех губерний тянулись в Одессу чумацкие возы, груженные отборной пшеницей для Франции, Англии, Испании и других стран. Но в конце двадцатых годов в этих странах принимаются законы, запрещающие ввоз хлеба. А на рынках тех стран, куда ввоз был разрешен, появляется дешевый американский и египетский хлеб. Потеряв рынок сбыта хлеба, помещики начинают заниматься скотоводством, для чего сгоняют крестьян с земли и отводят их пашни под пастбища.

Начинается усиленное строительство примитивных, лишенных элементарных условий для труда винокурен. В 1819 году на Подолии было около пятисот пятидесяти винокурен, дававших сотни тысяч «горячего вина». Каждое третье зерно перегонялось на водку. А крестьян, в свою очередь, помещики принуждали покупать – и только в их корчмах – этот «продукт» своего производства. Если у крестьянина не было денег, давали водку в долг, а потом с молотка продавали все его добро. И спасение крестьяне, лишившиеся земли и всех пожитков, видели в одном: в бегстве от мучителей своих.

Вернувшись от моря, Устим несколько раз говорил с женой. И она будто соглашалась уйти с ним. На зиму глядя, страшно было срываться с места. Но вот подошла весна, а Мария все тянула. И Устим понять не мог: передумала она или чего-то боится. Он не очень надоедал ей, так как за это время понял: не будет ему и там покоя. Не будет, потому что и там есть паны и исправники. Но раз уже дело начато, надо доводить его до конца. И он решил поговорить с Марией.

– Боюсь я, – отвечала Мария на все его доводы. – Мы и за село не выйдемо, як воны догонять нас…

– Не догонять!

– Догонять! Вси уже знають, що ты хочешь увезты нас. Мени сам справнык це казав.

– Мария, – ласково говорил Устим, обнимая ее за худые плечи, – ты ж казала, що на край свита пидеш за мною. Я рик блукав та мисця щукав. У меня там и жито посияно, и гроши за корову заплачены и хата в аренду прыговорена, и з людьми я там подружився так, що за кума у ных бував. Ну, що тоби ще?

– Справнык говорыть, що и там тебе пиймають и в Сыбир погонять. А що я буду робыты тоди одна? Тут хоть батько, браты, сестры. А там вси чужи…

Что Устим ни говорил, Мария твердила одно: и тут горько, но и туда, в чужие края, уходить боязно. А главное – она сердцем это чувствует – им не дадут убежать. Поймают. А что тогда будет, страшно и подумать. Ее тоже погонят в Сибирь, а дети по миру с протянутой рукой пойдут. Нет, лучше еще потерпеть. Подождать. Может, как-то оно все по-другому сложится.

– Пожыв бы ты тильки тыхо, – робко начала просить Мария, – не зачипав никого.

– Про це ты мене не просы! – вдруг посуровев, властно сказал Устим. – Я не терпив неправды и не буду терпиты! Я не прощав панам смертных обид своих и людскых и прощаты не буду!

– Цього я и боюсь, – еле слышно выдавила Мария то главное, что мешало ей уйти с ним. – Ты и там не стерпыш и почнеться все, як и тут.

Устиму нечего было возразить: он не мог обещать жене, что будет там безропотно ложиться под панские розги. Она сказала то, о чем и он не раз думал, что душой чувствовал: пока на свете есть паны, ему не будет покоя. У него пропало желание уговаривать ее.

Из Головчинцев в Литин прискакал нарочный с пакетом. В пакете был рапорт в нижний земский суд, в котором сообщалось:

«С 4-го на 5-е число настоящего м-ца, ночью, пришло неизвестных несколько человек, узброенных в пики, на дом шляхтича Павла Опаловского, жителя приселка Майдана-Головчинецкого. Прежде вызвали, дабы им отворили. А когда упомянутый шляхтич, не отпирал, то они повыбивали окна и двери, войдя в горницу, начали бить домашних и велели дать себе денег и ключи от приборов, то хозяин принужден был дать им все, лишь бы даровали ему жизнь.

Довольно, что забрали целого имения до полторы тысячи золотых составляющего, вывели у него же из конюшни пару лошадей, сложили все на возы и бежали… О чем экономия головчинецкая, донеся оному суду, просит помощи на такой разбой, ибо подобных нападений удобно надеяться можна на каждого из жителей, когда собравшиеся несколько десять разбойников не воровским образом, но явным разбоем нападают.

Дано в Головчинцах 6-го марта 1822 года».

А ровно через шесть дней из села Овсяников поступил рапорт: «Разбойники напали на хозяина Леська Базилицкого».

Хотя в рапортах прямо не указывалось на Кармалюка, но «по доходящим сведениям» суд пришел к заключению: это дело его рук. Была составлена комиссия из членов суда, которая открыла свое «присутствие в селении Овсяниках и приступила секретным образом производить следствие и розыск. А для нужных секретных россылок и разъездов вытребовала из дальних деревень верховую шляхту, кроме имеющихся ныне при земском исправнике Литинской инвалидной команды двадцати шести рядовых, которые також употребляются с подруки секретным образом для разведывания».

Короче: все силы уезда были приведены в боевую готовность. Во главе этого храброго воинства стал исправник Улович. Кармалюка он давно считал своим личным врагом. Три года прошло с тех пор, как Кармалюк вернулся из Сибири в его владения и не дает ему покоя. Осенью прошлого года сжег – второй раз! – винокурню пана Пигловского. Пан Пигловский еще после прошлого пожара запил с горя да вскоре и умер. А на пани Розалию муторно смотреть: высохла от постоянного страха, как мумия. Хлопы ее совсем распустились. Чуть прижмет какого – в глаза говорят: по Кармалюке, мол, соскучилась. Жена Кармалюка родила еще одного сына. Знать, он, разбойник, постоянно бывает дома. А спроси любого хлопа – божится, антихрист, что и не видел и не слышал.

Да не только хлопы пани Розалии обнаглели. И в других селах панов и слушать не хотят, Кармалюка же встречают, как батька родного. А он щедро платит им за это: одному на волов даст, другому – на корову. Деньги-то отнимает немалые. У одного Опаловского он хапнул более двух тысяч золотых. А корова всего каких-то двадцать рублей стоит. И летит молва: Кармалюк у богатых отбирает, а бедным раздает. Кто ж такого человека станет властям выдавать? Из загоновой шляхты, может, кто-то и указал бы, где он скрывается, так боятся: коль никакие замки его не держат, то вернется и отомстит, как отомстил пани Розалии и другим врагам своим. Покойнее не трогать его. А он, почуяв силу свою, и совсем уж ничего не боится. Опаловского так избил, что того и гляди богу душу отдаст. Базилицкий тоже чуть жив. И так напуган, что ничего толком добиться от него нельзя.

– Ну, вы видели тех разбойников? – спрашивает исправник.

– Только двоих. Тех, что вязали и производили тиранство.

– Каковы они из себя?

– Лет молодых.

– А росту какого?

– Посредственного.

– С лица какие?

– Один чернявый. Пострижен кругло, лицо круглое. Другой русявый. Лицо продолговатое, рябоватое, волосы сзади до плечей…

– Как говорили? – вытягивал, точно клещами, исправник с Базилицкого.

– По-русски. Но по имени и прозванию один другого не звали. И кто они таковые были, не могу сказать…

– А заметка есть на кого-нибудь?

– Нет. Никого в произведении сего злодеяния зазревать не могу.

Вот и лови злодеев по таким показаниям. Понять даже трудно: действительно ли он с перепуга никого не узнал или боится назвать, чтобы они еще раз не пришли к нему? И твердит: «Зазревать никого не могу». Да ведь всей губернии известно, кто разбойничает в уезде.

Назвать имена боится, а рапорты шлет: «Спасите». Ну, народец…

Не стало мужикам житья. По селам то и дело гарцуют на конях, как на парад, разодетые шляхтичи» Кричат, стуча в окна хат нагайками:

– На облаву выходи!

– А кого ловлять? – не выходя из хаты – авось пронесет мимо, – спрашивает крестьянин Томко с таким наивным видом, будто и в самом деле не знает, за кем это охотятся. – Мени наказано дрова везты…

– Выходи! Выходи! Это тоже приказ пана! Да не с голыми руками!

– Ружья и у дида не було…

– Выпросишь ты розог, быдло! – вспыхивает шляхтич, уловив в ответе скрытую насмешку. – С Кармалюком по ночам ходишь грабить, так и коса оружие. А как ловить его – ружье подавай. Бери, быдло, косу и – бегом к церкви!

Бредут мужики, окруженные конной шляхтой, с косами и кольями, понурив головы, точно арестованные бунтари. Мучит их совесть. Да что поделаешь: ведь не своей волей идут, а силой гонят.

– Грих, велыкый грих на душу беру, – говорит Томко, поминутно перекладывая с одного плеча на другое косу, точно она такая тяжелая, что удержать невозможно. – Мени за Кармалюка треба бога молыты, а я ловыты иду його. Вин мене, люды добри, вид погыбели спас…

– Та як же?

– А так. Була в мене пара волив и корова. И тут бида: здох вил. И якраз в сивбу. Потужыв я, потужыв, а сняты треба. Зайняты ни у кого: вси на своих полях чуть управляються. Ну, думаю, прыйдеться иты по свиту с протягнутою рукою. Корова у мене тоже всю зиму на одный соломи жыла, как тилькы на ногах стояла. Продав я вола мясныкам и думаю: куплю пару малых бычкив. Лиг я в клуни спаты. Тилькы став засыпаты – заходить Кармалюк.

«Добрый вечер, Томко!» Я мовчу. «Та озвыся, Томко!» Бачу, що не видкручуся. «Добрый вечер», – кажу, а сам трушуся. Устим каже мени: «Бачыв я, що ты коровою ореш. На тоби сорок карбованцив, купы волы». Виддав гроши и пишов. От якый вин, люды добри, чоловик. А мы идемо на него с дрекольями та косами. Грих, велыкый грих! Та куды ж динешься: мене уже три разы былы за те, що не хотив на облаву иты. Мисця жывого не спыни нема…

Оцепят мужики лес и сидят, а шляхта прочесывает. Недели, месяцы гоняют мужиков на облавы, а все один результат: был Кармалюк, да ушел. И кажется, так окружили, так каждый кустик прощупали – нет. А в кострах, на месте, где стоял его загон, еще и огонь не погас.

– Та николы воны його не пиймають, – говорит Томко, – мынулый рик, чув я, таке було. Оточыли паны лис и чешуть його вздовж и впоперек. И не те що Кармалюка – зайця не выгналы. Силы выпыты та закусыты. Тилькы налыли по чарци – летыть панок. Остановыв коня биля справныка и пытае: «Ну що, ваше благородие, не пиймалы Кармалюка? И повикы не пиймаете його! А колы хочете бачыты його, то дывиться – ось вин!» Сказавши це, вин скинув шапку и показав тавро на лоби. Потим повернув коня, махнув нагаем, тилькы його й бачылы.

– По дома-ам! – понеслась по цепи команда.

– Пиймалы ще раз чорта лысого! – облегченно вздохнул Томко. – И чого тилькы ганяють?

Заседатель Литинского земского суда Гульдин, поселившись в Овсяниках, начал таскать людей на допрос. Он и стращал, и хитрил, и на всякие провокации пускался. Но все это было, как он сам же писал в рапортах, «без желаемой цели». Исправник с инвалидной командой делал повальные обыски в селах, но тоже возвращался в свою новую резиденцию ни с чем. Он нервничал, ругался:

– Ну, послал господь разбойников на мою погибель! И скажите, какая неугомонная бестия этот Кармалюк: куда его ни угонят, все равно возвращается сюда. Пошел было слух, что он подался в черноморские степи. Я и перекрестился. Слава богу! Избавился. И верно: долго не слышно было. А теперь вот опять, смотрите, какие пули отливает. Ну, если только попадется! Сам своими руками выпорю, каналью! Какурин!

– Слушаю, ваше благородие, – вытянулся перед исправником канцелярист.

– Где эти головчинские пасечники?

– В погребе, ваше благородие.

– Давай их сюда!

Канцелярист привел Мыкыту Копорского и Ивана Лукашенко. Их еще третьего дня пригнали солдаты из Головчинцев и закрыли в погреб. У исправника было подозрение, что Копорский и Лукашенко, живя все лето в лесу, где стояла пасека пани Пигловской, постоянно поддерживают связь с разбойниками. Пани Розалия тоже высказывала такое предположение.

– Евангелие целовали? – строго спросил исправник.

– Цилувалы, ваше благородие, – ответил словоохотливый дед Лукашенко. – Цилувалы, хвала богу…

– Так глядите мне: соврете под присягой – в Сибирь укатаю! Поняли?

– Як не понять, ваше благородие, – охотно ответил дед. – Це, просты господы грихы наши, дуже понятно.

– Бывает у вас на пасеке Кармалюк?

– Був. В прошлом роци, в жныва. Мыкыта уже спав, я сторожыв. Идуть двое. 3 рушницямы, з спысамы. [15]15
  Спыс – пика.


[Закрыть]
Пидступылы блыжче. Эге! Та це Устым! Ну, думаю, треба Мыкыту будыты…

– А кто второй с Кармалюком был?

– Не знаю. Зовсим невидомый чоловик. А тоже з рушныцею и спысом. Як на сповиди кажу. Так, Мыкыто?

Мыкыта, все время мявший свой картуз так, словно он был мокрый и ему никак не удавалось выкрутить его, кивнул головой.

– Бачыте, ваше благородие! Вин тоже каже. Другый зовсим невидомый чоловик був. А тоже з рушницею и спысом. Це я вам, ваше благородие, як на сповиди…

– Это я уже слышал! – строго прервал деда исправник. – Что было дальше?

– Зибрали воны трыдцать пять вулыкив [16]16
  Вулык – улей (укр.).


[Закрыть]
в одну кучу, щоб спалыты. Я тут и почав його просыты: «Що ты, Устыме, робеш? Нихто не бачить, що це ты спалыв, и пани скаже, що по нашему недогляду пасика сгорила. И кожу з нас за те здере». Вин подумав-подумав та и не став палыты. «Щоб вас, – мовляв, – не зробыты нещаснымы». Пожалив нас. Ну, наказав: «А пани Розалии передайте, що все спалю». Я передав. Дуже вона розсердылась. Хотила розгамы быты, а потим передумала. А моя ж тут яка вына: мени наказано – я и передав…

– А кто он такой, чтобы приказывать тебе? – вскипел исправник. – Пан? Начальник? Зря тебя, мерзавца, пани Розалия не выпорола.

– Та за що ж, ваше благородие?

– А за то, что ты должен был схватить его, связать и представить властям законным! Вот за что! А ты вместо того шапку небось перед ним ломал, как перед паном! Так винокурню второй раз Кармалюк сжег?

– Своимы очыма я не бачыв, ваше благородие, бо на пасици в ту нич був. А люды кажуть, що Кармалюком спалена. Було це в прошлому роци, в осинню пору. Тилькы зибралы и зложылы хлиб в скырды – все и згорило…

– А где Кармалюк пристанище имел? С кем сопряженность и товарищество держал?

– Про це, ваше благородие, бачыть господь бог, я не знаю.

– А жена его имела связь с ним?

– О Марии, ваше благородие, грих щось погане сказаты.

– Ну, а дома Кармалюк все-таки бывал?

– Не бачыв, ваше благородие, и не чув…

– Врешь, каналья! – стукнул кулаком по столу исправник. – От кого же его жена детей рожает?

– Не можу цього сказаты, ваше благородие. А хлопци родяться. И моторни таки! – восхищенно сказал дед, точно это исправнику приятно было слышать. – Та тилькы круто Марии прыходыться з нымы. Куды як круто…

– А я вот и еще прикручу ее! Ишь, какая святая: дает преступнику пристанище, детей приживает с ним, а они твердят мне: поведения хорошего. Да за одно это все село высечь надо! И я доберусь до вас, канальи! Я научу вас правду говорить! Какурин! Убери этих остолопов!

– В погреб закрыть, ваше благородие?

– Пусть домой идут! От них все равно толку не добьешься. А пани Розалии напиши, пусть высечет их, мерзавцев!

– Та за що ж, ваше благородие? – удивился дед Лукашенко. – Мы ж все, як на сповиди…

– Пошел вон! – кинулся выталкивать старика Какурин. – Пошел, пока и здесь не всыпали…

Возвращаясь домой, дед Лукашенко ругал исправника, а Мыкыта только вздыхал. Шел к концу март. Снега уже стаяли, и начали протаптываться тропинки. Скоро опять нужно вывозить пасеку в лес. Так как это было по пути, то решили зайти посмотреть, что там делается. Выбрались на поляну, глядь: из трубы куреня дым валит. Не успели сообразить, что делать, как увидели – вышел Кармалюк и зовет их. Пошли. С Устимом в курене было еще двое. Дед обоих узнал. То были Майданюк и Добровольский. С этим самым Майданюком Устим и прошлой осенью приходил.

– Ну що, диду, – весело спросил Устим, – пиднис вам справнык чарку?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю