Текст книги "Смешанный brак"
Автор книги: Владимир Шпаков
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Яблоками может угощаться любой желающий, сейчас, в августе, их особенно много. Вера выбирает два покрупнее и срывает с ветки.
– Держи.
Коля-Николай смотрит на зеленовато-красный плод, затем физиономия расплывается: я, мол, знаю этот сюжет! Какой сюжет? Ну, как же: Ева яблоком соблазнила Адама, помнишь?
– У Евы было одно яблоко, – говорит Вера, – а я предлагаю угоститься на брудершафт. Просекаешь разницу?
– Просекаю! – гогочет Коля.
– Хотя твоя эрудиция меня радует. Скажу честно: базар про «черные дыры» меня уже достал.
Болтая свободно и раскованно, они продвигаются дальше по саду, который и не думает кончаться. Они забираются туда, где не только туристов – вообще никого не видно. Зато практически отовсюду видна большая Москва, взявшая это бутафорское, но все-таки иноеместо в плен. И слева, и справа вдалеке виднеются высотные здания, там маячат трубы, тысячи машин летят по городским трассам, так что создается ощущение затянутой на горле заповедника петли. Бай-бай, Святая Русь, перемещайся в оцифрованное пространство, приноси доход в казну, корми яблочками заморских вояжеров, больше ты ни на что не годна. Мумифицированная Русь пытается спорить: а ты, мол, кто такая, бывшая белокаменная?! Разве ты – что-то истинное?! Ты город-имитация, настроивший бизнес-центров и небоскребов с пентхаузами, пытающийся натянуть на суконное рыло маску делового человека, только маска-то – не налезает! «Молчи, резервация! – отвечает Москва. – А то окончательно задушу! Да, я пародия на западный мегаполис, я сверкаю блеском реклам на Садовом кольце и воняю мочой в царицынских дворах, но что ты предлагаешь?! Опять строить деревянные дворцы без единого гвоздя, как это делал тишайший самодержец? Так разучились строить без гвоздей! Сгоревший дворец восстановили, но гвоздей там, я знаю, немерено!»
– А где находится этот дворец? – интересуется Коля, когда Вера озвучивает свои мысли.
– В другой стороне, туда от «Каширской» ближе.
– Я бы не отказался его посмотреть.
– Да уж конечно! И япошки бы эти не отказались, и америкосы приезжие, и один немец…
– Почему немец – один?
– Потому что он идет пешком. По Белоруссии и России, через Минск, Смоленск, что там дальше?
– Вязьма, кажется… – бормочет Коля.
– Значит, и через Вязьму. Странно, да?
Повисает неловкое молчание, со стороны Коли – несколько ревнивое. Он ведь знает о Франце и теперь, наверное, размышляет в понятном русле.
– А ты что… – говорит он, запинаясь. – Знаешь его, что ли? Ну, немца этого?
– Я?! В глаза никогда не видела. Надеюсь, и не увижу. И вообще: какая тебе разница? Идет человек и идет, может, у него хобби такое. Может, его зовут Миклухо-Маклай!
– Миклухо-Маклай – не германская фамилия.
– Что ты говоришь?!
Вера берет собеседника за ворот рубашки и, наклонив к себе, внезапно целует. Коля смущенно озирается, но вокруг – натуральный эдемский сад, где всего два представителя рода человеческого.
– Почему ты оглядываешься? Считай, я тебя соблазнила. Или сейчас соблазняю – как тебе угодно…
Они целуются еще и еще, фиалки падают в траву, и Вере хочется упасть туда же, превратиться в прародительницу Еву, которой некого было стесняться, ну разве что папы-Творца, так ведь тот сам сказал: плодитесь, дети мои! Она чувствует возбуждение Коли-Николая, его джинсы вздыблены; и у нее все вздыблено, грудь торчком, и вот уже Коля, изогнувшись буквой «зю» (дылда он все-таки!) целует ее сосок.
– Здесь все видно… – шепчет он, опять озираясь, – Пойдем дальше, ладно?
Они удаляются вглубь зарослей, продолжая сливаться в объятиях; и вот место найдено, рубашка сброшена, и Вера наполовину обнажена, и в ухо вливается шепот: поедешь со мной? Поедешь? Я очень хочу, чтобы ты со мной поехала! Куда поехала, Коля-Николай?! Не надо никуда ездить, давай останемся здесь, в этом заповеднике, и будем плодиться и размножаться, как завещано папашей-Творцом! Спустя минуту, однако, смысл доходит: Колю куда-то приглашают работать. То есть не «куда-то», а в чистую и опрятную Швейцарию, в обсерваторию, где он будет лицезреть любимые звезды, а не менее любимая Вера будет готовить нашему Кеплеру борщи и котлеты.
О борщах она, впрочем, подумает позже. А в тот момент просто улетучилось возбуждение. Коля уже стаскивал джинсы, а ее грудь неумолимо обвисала, и вместо любовного огня внутри начинал разгораться какой-то багровый угль, то ли порожденный обидой, то ли еще чем-то. Оседлав партнера, Вера прижала его к земле, затем медленно проговорила:
– Тебе это… Зуб надо вставить.
– Зуб?! Да, я знаю, слева дырка, я потом вставлю…
– Надо быстрее. В Швейцарии эта услуга обойдется тебе очень дорого!
Дальнейшее плохо отложилось в памяти, кажется, она кричала, мол, убирайся, точнее, уё. вай, а я останусь! «Зачем оставаться?! – лепетал Коля-Николай, натягивая джинсы на возбужденную плоть. – Можно со мной поехать!» Только Вера уже проехала, проскочила свою заграничную жизнь без остановки, и от того угль разгорался еще сильнее. Самое обидное заключалось в том, что она не моглауехать! Да, не могла! Плевать ей, казалось бы, на сиделицу «мертвого дома», а как представишь, что к ней никто и никогда (НИКТО и НИКОГДА!) не придет, так внутри все переворачивается. Господи, за что ей это все?! Чем она, Вера, провинилась перед высшими силами, и этот астроном несчастный – чем провинился? Сидел под кустом, помнилось, очки искал, шаря рукой по земле, и так жалко выглядел, так потерянно…
Они отправились на разные станции: Вера на «Каширскую», Коля обратно на «Коломенскую». До «Царицыно» по этой ветке, слава богу, рукой подать, но и там душой не отдохнешь: прямо во дворе ее останавливают какие-то люди и наперебой повествуют о том, как обокрали старенькую консьержку. Представляете?! Зашли в подъезд якобы к престарелой родственнице, поднялись наверх, а потом спускаются и говорят: на восьмом этаже дверь квартиры нараспашку! Не иначе – кража! Старуха, ясное дело, переполошилась, побежала наверх, а эта парочка (работали он и она) спокойно зашли в ее каптерку и вытащили телевизор, микроволновую печь, телефон и еще тысячу рублей из кошелька.
– Две тысячи, – уточняет кто-то из рассказчиков, а Вера не понимает: она-то здесь причем? Ну, как же, вы ведь тоже живете в этом подъезде? Значит, будете свидетелем!
– Я живу в другом подъезде.
– Как это – в другом?! Вы ведь с пятого этажа, верно?
– Я с десятого этажа! – вырывается она из цепких лап. – И живу в подъезде без консьержки. У нас не воруют, только писают внизу!
Дома угль не гаснет, напротив, разгорается еще сильнее. Старая дура-консьержка, воры, те, кто мочится в подъезде (и кого она убить готова!), завсегдатаи «Марабу» (чтоб они сдохли!) – все это представало неким гадостный последом, что тянется за Верой, пуповиной, которую не разорвать. Кто там еще звонит?! Вера в раздражении снимает трубку, а там Регина, напоминает об их совместном визите к сестре.
– Да, помню о своем обещании. Встретимся завтра у входа. Вы дорогу найдете?
– Не беспокойтесь, – говорит Регина, – найду.
«А я – найду? – думает Вера. – И есть ли она вообще – моя дорога?»
У входа в «мертвый дом» на удивление многолюдно: там собралась группа молодых людей, вроде как митингующих. «Нашли место…» – думает Вера недовольно. Она видит в руках молодежи транспаранты, и вдруг будто током пронизывает: Норман! Нет, он не в толпе, скорее, над толпой, его изображение реет на одном из плакатов, потом исчезает. Вера заходит сбоку и опять видит печальное лицо ребенка с недетским взглядом. Кажется, Вера знает эту фотографию, увеличенную и превращенную в плакат. Плакат колышется под легким ветерком, и лицо корчит гримасы, подмигивает, короче, оживает… А следом второй шок: сестра! Тоже плакат, и тоже вполне известное фото, Вера когда-то сама его сделала «Полароидом», подаренным Францем.
Вера озирает толпу, инстинктивно ища главного. Надо прекратить это безобразие, то есть свернуть плакаты и убраться отсюда! Только никто и не думает убираться, напротив, один из молодых, в черной кожанке, бросается к ней и, обернувшись, кричит срывающимся голосом:
– Ребята, это ее сестра!
Откуда они знают?! Веру берут в кольцо и наперебой говорят, с горящими глазами, брызгая слюной.
– Это неправда!
– Это ложь!
– Ее обвинили неправильно!
Вера беспомощно озирается.
– Что вы имеете в виду? Что – ложь?
– Все – ложь! А судебный процесс – фарс!
Вере вдруг делается страшно: она не робкого десятка, но оравы всегда побаивалась. Толпа – и в Африке толпа, растопчут и не заметят…
– А ну пустите! Дайте пройти, вам говорят, иначе позову охрану!
Голос Регины звучит спасительным колоколом: ну слава богу! Вскоре среди горящих глаз появляется ее лицо, и на этом лице – ни малейшей растерянности.
– Эй, ты! Еще раз тронешь меня, сядешь в такое же заведение, только для здоровых! Понял, щенок?!
Схватив Веру за руку, она тащит ее по ступеням.
– Ничего не бойтесь! – шепчет Регина на ухо. – Фанатики легко подчиняются силе!
– Мы сила? – сомневается Вера, и Регина уверенно кивает.
– Я вас понимаю, молодые люди, – оборачивается она перед дверью. – И даже готова пообщаться с каждым в отдельности.
– Прямо здесь? – ухмыляется кожаный.
– Не здесь, на рабочем месте. Ну-ка, подойди сюда! Подойди, подойди!
Будто притянутый за веревку, тот приближается, а Вера вдруг вспоминает, где его видела. Он был одет иначе, но глаза горели так же, особенно когда раскрывал рот Руслан-не-помню-как-по-батюшке (иначе говоря – Учитель). Что характерно: тот обычно говорил тихо, а ощущение создавалось, будто громогласно вещают с трибуны – такая воцарялась тишина. Этот парень сидел в первом ряду, а по окончании месседжа, вскочив с места, громче всех зааплодировал.
Сейчас аплодисментов не слышно, однако несколько визиток Регины он все же берет.
– Раздай своим товарищам. И не смей их выбрасывать, понял?
Кожаный натужно усмехается, видимо, его желание угадано. Только побеждает желание Регины, она явно сильнее.
– Внушаемый мальчик… – шепчет она Вере. – Они тут все, как я вижу, невротики, а может, и психопаты…
Это верно: психопаты, если требуют полного и безоговорочного оправдания сестрицы, о чем возвещает один из плакатов.
– Скрываемся за дверью… – тихо произносит Регина, и вскоре толпа остается снаружи.
Конфликт на ступенях меняет расклад: Регина теперь в сильной позиции, Вера же, получается, ей обязана, а значит, должна содействовать. Что она и делает, когда начальница изучает документы психолога, прихватившей с собой кучу каких-то удостоверений, дипломов и т. д. Начальница вертит в руках бумажки, поднимает глаза на Веру.
– Вы-то не возражаете?
– Не возражаю, – отвечает та.
– Точно не возражаете?
– Да точно, точно!
– А то тут одна привела на свидание родственника, так они прямо на КПП драку затеяли. Право на опеку не поделили, от этого ведь зависит, кто жильем распоряжаться будет. У вас с этим в порядке?
– С чем? – Дергает плечом Вера.
– С жильем. Квартирой распоряжаетесь вы?
– Слушайте, это что – допрос? Какое вам дело до моей частной жизни?!
Она чувствует, как сжимают запястье. После чего, мило улыбаясь, Регина щебечет о незаинтересованности в материальных делах. Меня, растолковывает она, интересует только душа. Душа по-гречески – «психе», отсюда и слово «психология», понимаете?
– А вы понимаете, куда пришли? Тут такие «психе» сидят, что мама не горюй!
Когда охранник вводит сестру, Вера ловит реакцию Регины. Надо же, как интересна темнота! Как ей хочется проникнуть в искореженную психику! Если ты, допустим, имущество бедным раздаешь или заботишься о жертвах природных катаклизмов, ты не интересен, а вот эта, с волосами-паклей, подозрительно косящаяся на незнакомку, пробуждает жажду познания!
– Не бойтесь меня… – говорит Регина. – Я ваш друг.
– Вы мой друг? – не верит сестра.
– Да, я человек, который хочет поговорить с вами по душам.
Люба спрашивает взглядом: дескать, можно верить этой доброхотке? Вера кивает, хотя понятия не имеет: можно ли верить? Можно ли применять записывающую технику – она тоже не знает, поэтому косится на охранника. Но тому, похоже, по барабану диктофон; не замечает его и сестра. Регина задает вопросы про два мира, которые в лице представителей разных культур сходятся. Или, наоборот, не сходятся, поскольку что-то мешает. Что же именно мешает?
– Кому мешает? – не въезжает сестра.
– Мирам. Точнее, их представителям.
– Представителям?
– Ну да, ведь каждый из нас – типичный представитель определенной культуры. Так сказать, полпред…
– А-а, полпред! Это я знаю, в кино недавно видела полпреда!
– Вам здесь показывают кино?
Раздается скрипучий голос охранника:
– У них телевизор в комнате отдыха – с десяти утра до десяти вечера.
Регина благодарит за разъяснения и опять сыплет вопросами. Может, мешают культурные клише и стереотипы? Один привык стол накрывать так, замуж выходить так, а детей крестить – этак… Люба улыбается краешками губ, затем выдает:
– Неважно, крестить можно и так и этак.
– Не поняла… Поясните, пожалуйста.
– Ну как же: мой Норман, к примеру, был крещен дважды. Вначале Франц крестил его в католической кирхе. А потом, когда наши миры, как вы говорите, перестали сходиться… То есть когда они стали расходиться, я отвела сына в православную церковь, и его окрестили по-нашему. Первый раз было неправильно, вот что я скажу. Норман ведь наш, он этот самый…
– Полпред? – уточняет Регина.
– Самый настоящий полпред!
Веру помнит: так и было, потом еще скандал случился, когда батюшка узнал, что Норман по первому обряду – католик. Но было поздно – мальчик сам становился объектом культа, новым кумиром, и вопли какого-то там священника можно было считать гласом вопиющего в пустыне.
– Да, это непростая тема… – прокашлявшись, говорит Регина.
– Что вы имеете в виду? – спрашивает сестра, кажется, обретшая уверенность.
– Я имею в виду вашего сына…
– Что же тут непростого? Норман постоянно присылает мне весточки, рассказывает про свою жизнь, так что мне все понятно. Я, можно сказать, живу под его руководством: что он скажет – то я и делаю. Вы спросите: где он живет? А я отвечу: это секрет. Я бы рассказала, мне не жалко, но он просил пока не раскрывать секрет.
Следует обмен взглядами, в котором участвует и охранник. Почему-то выдумки одной из местных «зэчек» пробуждают у этой братии нездоровый интерес, а может, просто их забавляют. Вере же внезапно и остро хочется, чтобы сказанное оказалось правдой. Чтобы Норман жил – пусть в беде и несчастье, где-нибудь на острове Святой Елены, в детской колонии, в туберкулезной больнице или в лепрозории, главное – чтобы жил! Тогда и остальное вернется в норму: сестра выйдет из тюремной психушки, мать восстанет из могилы, папаша прекратит хряпать водку, и все произошедшее с семьей окажется не более чем кинухой-ужастиком. Не самая плохая вообще-то была семья, в чем-то даже очень хорошая! Иногда Вера могла замечтаться о том, как все у всех хорошо складывается; вот и сейчас неожиданно пробуждается сочувствие, и хочется защитить падшее, но родное существо от попыток залезть в душу. А может, она правду говорит! Может, Норман и впрямь пребывает в неком параллельном мире, в недоступном нашим чувствам пространстве, и оттуда подает знаки. Кому, в конце концов, подавать, если не родной матери?
А сестра вдруг начинает нудить, мол, ей не принесли шаль из ангорки! Она ведь дважды об этом писала! Хрупкое сочувствие тут же исчезает, и опять одно желание: если не раздавить гадину, то хотя бы ее наказать.
– Я обязательно принесу шаль, – медленно говорит Вера, – но при одном условии.
– Какое условие? Говори, я все выполню!
– Условие такое: ты отвечаешь на вопросы, ничего не скрывая. Даже если ответы будут содержать государственную тайну. Ты все поняла?
– Хорошо, я буду отвечать.
Поощренная Регина вцепляется в сестру клещами, с явным сожалением слыша сакраментальное: время свидания истекло.
– Ладно, – говорит она, смахивая диктофон в сумочку, – надеюсь, это не последняя беседа.
К моменту их выхода молодые люди разошлись, только визитки, небрежно раскиданные по ступеням, напоминают о прошедшем митинге. Вера злорадно думает: а вот здесь ты, родная, прокололась! Не всё тебе, выходит, по зубам! Регина между тем спокойно собирает визитки, пересчитывает и удовлетворенно хмыкает:
– Трех карточек не хватает. Значит, кто-то все же клюнул!
– На что они вообще рассчитывают? – спрашивает Вера. – Тут ведь дело ясное, как ясный день…
– Не скажите. У них такая версия, что убила вообще не она, преступление на нее просто повесили. По их мнению, она вообще едва не святая, ну, типа мученица.
– Мученица?! Да это я, если хотите…
– Я вас очень хорошо понимаю! Но все равно не стоит подавать ей платок.
– Какой еще платок?!
Они движутся к остановке, вот и автобус, так что приходится ускорить шаг. Уже в автобусе Регина объясняет: платок – это из Булгакова. Помните Фриду? Ей все время клали на столик платок, которым она удушила ребенка, но Маргарита сказала: пусть ей больше не подают платок.
– Я не подаю платок, – сухо заявляет Вера. – Я, как вы помните, собираюсь принести ангорскую шаль.
Регина смеется – оценила игру слов.
– Помню, помню… А хотите, я сама ей принесу?
Вера обещает подумать. Хотя на самом деле она думает о том, что будет подавать платок. Будет, будет, будет! До своей (или не своей) смерти будет подавать, потому что обдолбанная препаратами шлюха не страдает, как Фрида, не-ет! Страдает Вера, чья жизнь испорчена навсегда, на чьей биографии стоит штамп: бракованная деталь общечеловеческого механизма, подлежит утилизации. А кому хочется свою единственную и неповторимую жизнь – списывать в утиль?
9. Путешествие в зону
Постепенно я делаюсь неотличимым от аборигенов, таких же запыленных, с красноватыми лицами, с рюкзаками или сумками. Некоторые из них сидят вдоль обочин, выставив ведра с грибами, картофелем, яблоками, банки меда, сметаны, копченую рыбу… Продукты покупают в основном пассажиры несущихся по трассе авто, но и я, пешеход, делаю это с большим удовольствием. «О, рыба! О, яблоки! О, сметана! Здешняя земля меня обманывала: не только лес – ваше богатство!» Здесь все баснословно дешево. И невероятно вкусно.
Когда я усаживаюсь на дорожное ограждение и с жадностью вгрызаюсь в купленную рыбу неизвестной породы, никто не обращает на это внимания. Голод – нормальное чувство, здесь к нему привыкли, удивляет сытость. В голоде я часть этой жизни, пребывая же в сытости, стараюсь выделиться, обозначить особость.
Как можно выделиться? Остался единственный способ: надеть на голову панаму. Мои ботинки покрыты сетью царапин, армейские штаны, не раз стираные в попадавшихся по дороге речках, выцвели, а рюкзак основательно обтрепался. Лишь панама желтого цвета, которую я иногда водружаю на голову, выделяет меня из общей массы. Мужчины носят здесь кепки, женщины повязывают голову платками, и панама словно сигналит: я – другой! Не враг, не высокомерный или заносчивый человек, просто другой, понимаете? Ну и сытость располагает к размышлениям. Чтоэта земля способна родить, кроме вековых деревьев, грибов и рыбы? Способна ли она родить что-то невероятное, невиданное, или дары природы – ее предел? Мой несчастный брат считал, что родить-то она может, но справиться с тем, что родила, – нет…
– Они не могут справиться с тем, что сами же порождают, как ты не понимаешь?! Поэтому им нельзя отдавать что-то ценное! Они сломают это, как ребенок ломает ценные часы или дорогостоящую игрушку!
– Твой сын – не игрушка! – возражал я.
Франц отмахивался: ты все трактуешь буквально. Они сделают из Нормана предмет поклонения, это будет культ, мистика! А нам нужен новый человек, кто-то, способный сдвинуть покрытые зеленой плесенью камни Европы! Я спорил: посмотри, сколько вокруг желающих сдвигать камни, а также раскидывать их и собирать обратно! А брат саркастически усмехался: ты считаешь, наша евробюрократия способна что-то сделать?! Да ты посмотри на них, это же ничтожества! Причем нечистые на руку, готовые запустить свои грязные лапы и в бюджет страны, и в кассу собственной политической партии! Нужен новый де Голль, новый Аденауэр, новый Черчилль, а кого предлагают?! Воришку Гельмута Коля? Бездарного Хавьера Салану?!
Это был период, когда розовые очки свалились с переносицы Франца, и европейское одеяло сползло с ложа смешанной пары. Да и пары уже не было: невротичная мать требовала, чтобы сына отправили в Россию, а отец прятал его в колледже. Он говорил: в этом заведении собраны одаренные дети, можно сказать, будущая интеллектуальная и творческая элита, она и будет определять «коридор возможностей» нашего развития. И Норман будет определять, а пребывание с матерью для него опасно! Франц никогда не обладал даром предвидения, но тут попал в яблочко, как Вильгельм Телль. С другой стороны, он ведь не спрашивал Нормана, желает ли тот становиться новым Аденауэром. А я спрашивал, и знаю, что мальчик тосковал в элитном колледже и к матери просился; в общем, не так все просто.
Последние километры до Минска проскакиваю на попутной машине. Цифры на километровых столбах мелькают с невероятной быстротой, и я сам не замечаю, как старенький «Фиат», именуемый здесь «копейкой», доставляет меня в центр. Есть ли, где остановиться? – интересуется водитель. Есть, но пока я откладываю поездку в новый район с символическим названием «Восток», где живет человек по имени Сэм (что совсем не по-восточному). У меня в записной книжке так и написано: Сэм, а почему Сэм – никто не объяснил. Он тоже не объяснил во время нашего телефонного разговора (я звонил ему из Гродно). Сказал только, что днем обычно работает, и чтобы я заходил вечером.
Здесь, в большом городе, я выделяюсь из толпы и в панаме, и без панамы. Город оглядывается на меня, посмеиваясь и тыкая пальцем: посмотрите на этого бродягу! Он что – партизан? Или боец вермахта, заблудившийся во времени и топающий сейчас по площади Якуба Коласа, чтобы сдаться властям? «Помолчи, Минск! – огрызаюсь я. – Лучше посмотри на себя! На эту площадь, где дома построены немецкими военнопленными, а сейчас по ним едут “Porsche” и “BMW”! Это же абсурд, Минск, ты согласен?» Город с тревогой внимает нахальному «месседжу», а я продолжаю: «Ты только оглянись, Минск, на эту имперскую безвкусицу, на советские фрески на фронтонах ложноклассических зданий! Посмотри на эти скульптурные композиции, где жницы соседствуют со сталеварами! А потом ужаснись красному баннеру, что растянут над центральным проспектом, призывая голосовать за вашего императора! Императоров не выбирают, ты сошел с ума, Минск!»
Придя в себя, город прокашливается от дыма выхлопных труб и говорит: ты очень категоричен, пришелец. Ты явился со своим уставом в чужой монастырь, а этого делать нельзя! У нас даже императоров выбирают, ясно тебе? «Ну хорошо, – отвечаю, – а вот это – разве не абсурд?» Кого ты имеешь в виду, пришелец? «Вот этих молодых людей в красных футболках, на которых черной краской на фоне белого круга изображены серп с молотом. Знаешь ли ты, Минск, что это цвета нацистов?»
Минску нечего возразить, и тогда он использует запрещенный прием. Посмотри, говорит он вкрадчиво, какие девушки гуляют вокруг! Какие у них длинные стройные ножки, какие завлекательные талии, а про глаза я вообще молчу! И я сдаюсь. Девушки тоже на меня оглядываются, иногда хихикают, но я буквально поедаю их глазами – я, жертва походного целибата…
О девушках мы говорим с Сэмом, проживающим на «Востоке» на девятом этаже многоэтажного дома. Квартира Сэма запущена, видно, там не часто бывают девушки, а может, часто бывают, просто не обращают внимания на «бардак» (одно из новых выученных слов). Я тоже стараюсь не обращать внимания, о девушках же говорю исключительно комплиментами.
– На Якуба Коласа? – задумывается Сэм, который постоянно перемещается по захламленному пространству. – Ну, сказал! Хорошие тёлки у нас по Машеровке гуляют, а не по Якуба Коласа!
– Машеровка – это…
– Проспект Машерова. Хочешь, подгоню тебе тёлку? Или двух?
Он вынимает из хлама записную книжку и листает.
– Вот, куча телефонов, так что ноу проблем. Не хочешь? А чего тогда базар развел? Я ведь так, гостя порадовать, сам давно на них забил. На тёлок, в смысле. И тебе предлагаю: забей!
Я сразу отказываюсь от попыток дешифровать жаргон Сэма: слишком много загадочного, а переспрашивать ежеминутно – глупо. Высокий и худощавый, новый знакомый нервно копается в раскиданных повсюду кучах, иногда выуживая какую-то вещь, чтобы упрятать ее в спортивную сумку. Он куда-то собирается, но пока не объясняет – куда. Объясняюсь я: мол, иду пешком, от самой границы, через Гродно, Щучин, Желудок…
Сэм на секунду выныривает из забот.
– Нафига пешком?! У тебя что – тачки нет?
– Чего нет?
– Машины не имеешь?
– Я имею машину. Но ехать в машине бессмысленно: ты ничего не увидишь, ничего не поймешь…
– Ты и без машины ни хера здесь не поймешь. Хотя – какое мне дело? Каждый сходит с ума по-своему.
Одна из выуженных вещей имеет вид помещенного в рамку то ли диплома, то ли поздравительного адреса. Различив под стеклом немецкий шрифт, задаю вопрос: was ist das?
– Это авторское свидетельство, в вашем «Siemens» получил. Козлы! Они мне десять таких свидетельств должны были выдать, только разве от них добьешься? Я вашим мужикам говорю: да плюньте вы, внедряйте без всяких документов! А они говорят: ты сумасшедший! А это они сумасшедшие, я ведь рацухи каждую неделю подавал, а пока каждое предложение, блин, задокументируешь, рак на горе засвистит!
Понятна лишь половина слов, хотя смысл я более-менее улавливаю. Про Сэма мне сказали, что он работал на предприятии «Siemens», ему предлагали остаться, причем на высокооплачиваемой должности, но он вернулся в Минск, как выясняется, еще и обиженный на электротехнический концерн.
– Ну вот, кажется, собрался… Ты надолго, вообще-то, в Хошиминск? Хошиминском мы родной город величаем, у нас ведь главный начальник – натуральный Хошимин. А может, Мао Цзэдун. Ты, кстати, заметил, что на фотографиях у нашего Хошимина – улыбка Джоконды? Загадочная какая-то улыбка, не поймешь: что он ею хочет сказать? Ладно, забей. Я интересуюсь сроками твоего пребывания, потому что хочу тебя в одно место свозить – если временем располагаешь.
– В какое место?
– Очень хорошее. Место the best! Но вначале нужно дела решить.
Сэм что-то бормочет, потом достает из бумажника деньги и, разделив их на три части, рассовывает по карманам.
– Скоро придут, – поясняет он смущенно.
– Понимаю, – киваю я, хотя ничего не понимаю.
– Они каждую неделю приходят, и я стараюсь назначать на одно время.
– На одно время удобнее, – говорю я, уже заинтригованный. Чтобы сократить тягучее ожидание, Сэм рассказывает о работе в концерне: мол, ваша аппаратура – семечки, я ее за два месяца освоил и даже усовершенствовал. Но сейчас я занимаюсь другим. Чем? Счетчики для воды делаю. Нет, это ж курам на смех – я, Сэм, клепаю счетчики для воды! Говорят, скоро для газа будем счетчики производить, но это разве работа?!
– Почему ты не остался в Германии? – спрашиваю. – Тебе же, я знаю, предлагали…
– Почему? – Лицо Сэма кривит очередная гримаса. – Потому что они приходят. Каждую неделю. И на могилы тоже надо… Памятники надо установить, врубаешься?
Объяснения прерывает звонок в дверь. Вскочив, Сэм направляется в прихожую, откуда доносится звонкий детский голос.
– Нет, покажи своего гостя! – упрямится дитя; и вот оно в комнате, поправляет бант, разглядывая меня голубыми глазами.
– Здравствуй. Ты гость?
– Я? Не знаю… Я путешественник.
– И куда ты путешествуешь?
– Туда… – машу я рукой неопределенно, – в Москву.
– В Москве платят много денег, – со знанием дела говорит девочка, а смущенный Сэм рекомендует ей вначале назвать свое имя.
– Меня зовут Олеся, – представляется та, плюхаясь на диван.
– А меня Курт, – говорю, после чего Олеся вопросительно смотрит на отца (сходство видно невооруженным глазом).
– Разве так зовут людей? – вопрошает дитя, на что получает ответ: так зовут людей в Германии.
– А-а, тогда понятно… В Германии тоже платят много денег. Но папа не хочет их зарабатывать, он здесь хочет работать. А дядя Ярослав вообще не хочет работать, потому что он этот… Бомж!
– Олеська, ну-ка прикуси язык! Сколько раз тебе говорил: не лезь во взрослые дела!
На строгость, однако, реагируют без малейшего испуга.
– Не кричи на меня. Ты не совсем мой папа, потому что ты с нами развелся. Дай денег!
Одна из трех денежных стопок переходит к девочке, и та ловко прячет купюры куда-то под платье.
– Ну, получила? Тогда бай-бай, у меня дела.
– Бай-бай говорят, когда спать укладывают маленьких. А я уже не маленькая, мне десять лет скоро!
Продолжая спор, они удаляются в прихожую, и тут – еще один звонок.
– Дядя Ярослав, ты бомж! – радостно кричит дитя.
В ответ взрослый хриплый голос что-то выговаривает Олесе, а та продолжает заливаться хохотом. Обладатель голоса рвется внутрь, только его не пускают.
– Гости у меня! Гости, говорю, позже зайдешь помыться!
Голос выдавливают за дверь, щелкает замок, и на пороге возникает раскрасневшийся Сэм. Вслед за ним я выбираюсь на балкон, чтобы увидеть внизу седого мужчину в грязном костюме, пересчитывающего купюры.
– Видишь, какой у меня брателла? – указывает Сэм. – Всего на год старше, а выглядит… Он после смерти родичей опустился, так-то ничего был мужик, и семью имел, и детей… Теперь на хер никому не нужен – кроме меня. Я ему говорю: хоть плиты на могилы помоги установить, тоже ведь сын! А он жалуется: суставы болят! Суставы, ептыть! Да у меня, блядь, тоже гастрит, а я все это таскаю!
На балконе под тряпкой сложено что-то массивное; когда покров откидывают, я вижу две лежащие друг на друге мраморные плиты. На верхней плите – фотопортрет немолодой женщины, выбитые даты, но я даже не успеваю высчитать возраст. И фамилию, и имя не могу прочесть, потому что – шок. Сэм продолжает что-то зло говорить, а я указываю на плиты.
– Ты со всем этим… Живешь?!
– А куда я их дену? Земля еще не просела, врубись! Нельзя ставить плиты, пока не просела, иначе завалятся! Что там памятники – я тут с папашиной урной месяц жил в обнимку! Не разрешали подхоронить, уроды, пришлось на районном уровне вопрос решать! Ну, в общем, ты понял, почему мне отсюда не уехать? Полная жопа, привязан, как раб на галере к веслу. Но иногда отрываюсь, и уж если ты здесь, приглашаю и тебя за компанию.
– Куда приглашаешь?
– Оторваться.
– Оторваться за компанию… Надо думать.
Плиту так и оставляют открытой, и я, наконец, прочитываю фамилию, звучащую не совсем по-русски.
– Извини, а ты… белорус?




























