Текст книги "Смешанный brак"
Автор книги: Владимир Шпаков
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
5. Польский тамбур
Он переполнен историями, этот пан Анджей, они из него сочатся, как пот. Пот тоже сочится, пан – очень грузный, и еще постоянно прихлебывает пиво, с одного глотка уничтожая половину кружки. На пшеничных усах оседает пена, ее утирают, и пан вроде как прислушивается к тому, как пиво медленно стекает по пищеводу, попадая в резервуар, именуемый в моей стране Bierbauch – пивной живот. После чего прямо из живота-бочки жидкость устремляется в кожные поры, выходя наружу блестящей испариной.
– Они – другие! – убежденно говорит пан, утирая испарину полотенцем. – Совсем другие!
– Совсем-совсем?
– Можно сказать, они… – он подбирает понятие из немецкого языка, – антилюди!
– Вы хотите сказать: антиподы?
– Ну да, это и хочу сказать! Настоящие антиподы! Один мой знакомый поехал в Брест организовать бизнес: он хотел получать бензин и сигареты в обмен на вещи. Так вот, они сидят и ведут переговоры, как и положено. И что делает один русский?! Когда ему не понравились условия, он выхватил пистолет и прострелил договор вместе с крышкой стола! Мой знакомый еле успел убрать из-под стола ногу, он мог бы остаться инвалидом!
Еще один глоток, прислушивание и – новая страшная история, призванная остановить безумца.
– Мой дед тоже говорил: они – другие! Вот скажи: когда наступает нормальная армия?
– Не знаю. У меня только костюм армейский, в нем удобно ходить пешком. Я не был на военной службе.
– Зря не был! Парень должен служить, чтобы в случае чего… Ну, сам понимаешь. Так вот: нормальная армия, как говорил мой дед, наступает летом. Наполеон наступал летом, Гитлер тоже наступал летом – и только русские наступают зимой!
Я осторожно замечаю, что и Наполеон, и Гитлер потерпели поражение, значит, их стратегия не является образцовой.
– Правильно, потерпели! – Говорит пан, – Потому что дураки были! Гитлер вообще до Москвы не дошел, Наполеон пробыл там несколько недель. И только мы, поляки, завладели Москвой почти на год! Только мы, поляки!
Очередная история призвана доказать избранность поляков, маленького, но гордого народа, зажатого между русским и немецким мирами и таящего неприязнь к обоим. Я вдруг вспоминаю мать. Рассказывая о родине первого мужа, Жан-Жака, та всегда подчеркивала неопрятность французов: как только переезжаешь границу, говорила она, сразу появляется грязь! Мусор на перронах, окурки, пьяные клошары, сразу видно: это – не Германия! Она не называла французов свиньями (это было бы слишком), но исключительность немцев подчеркнуть любила. И пана, скорее всего, не приняла бы в свой круг. В этом приграничном городке тоже заметна грязь, Ordnung соблюдается не везде, зато на лбу каждого встречного читается: мы – европейцы! На лбу пана Анджея уж точно читается, он даже готов поступиться избранничеством, лишь бы влиться в Евросоюз.
– Я не помню Аушвиц! – крутит головой пан. – Я его забыл, честное слово! Мы хотим к вам! Давай за это выпьем? Только пить будем шнапс, или по-нашему – водку. Ты ведь знаешь, что «водка» – это польское слово?
– Польское?! Я думал: русское…
– Нет, – качает головой пан, – они у нас его позаимствовали.
– Возможно, – говорю. – Только пить водку вместе с пивом нельзя. Надо кушать.
– Почему нельзя?! – удивляется пан. – Можно! Очень можно! А кушать будем потом! Мы будем закусывать бигусом! Знаешь, как замечательно моя жена готовит бигус?
Становится смешно. Живя на границе с восточной страной, пан и сам – часть Востока, но видит себя на границе с Западом, а может, вообще в центре Европы, которая вращается вокруг маленького, но гордого народа хороводом звездочек – тех, что на эмблеме Евросоюза. Польше очень туда хочется, и она напрягается: строится, одевается, торгует, что очень заметно в приграничном городке, наполненном большими и маленькими рынками. На рынках там и тут лежат огромные тюки, надо полагать, с одеждой или обувью, их носят бесчисленные носильщики, перевозят крытые и открытые автомобили, и все это приносит звонкие «злотые», на которые можно купить новый автомобиль или выстроить уютный двухэтажный домик, как у пана Анджея. Я не знаю, чем торгует пан, но, судя по животу и стоящему под окнами «Audi», прибыль получается неплохая. Чудо преображения национальной гордости во что-то предметное, материальное, комфортабельное – вот что я вижу перед собой. Страна хочет отрастить Bierbauch, но забывать ради этого Аушвиц, конечно, не стоит…
В комнате сына, которую предоставляют для ночлега, я вижу на стенах плакаты с изображениями Рембо, Терминатора и прочих суперменов. Сын отсутствует, пан сказал: служит в морской пехоте, и я думаю, служит с удовольствием. Накачивает мышцы, тренируется в стрельбе из автомата, вышагивает по плацу, с каждым днем приближаясь к своим идеалам, – в сущности, тоже хочет чудесного преображения мальчика из польской провинции в Сверхчеловека. Вряд ли мечта сбудется; а вот шанс угодить в очередной «ограниченный контингент» у парня есть. Когда он вернется в запаянном гробу, пан будет безутешен и, скорее всего, проклянет тот год, когда Польша обязалась поставлять в далекие воюющие страны пушечное мясо. Это будет очередное печальное преображение сознания человека, его взглядов, сегодня одних, завтра абсолютно противоположных.
«А ты разве лучше? – спрашиваю себя, укладываясь на жесткую кровать. – Разве ты не пережил преображение сознания? Если бы ты рассказал пану о мотивах своего путешествия, он бы от удивления подавился пивом. А потом долго крутил бы пальцем у виска, показывая, что ты – сумасшедший. Думается, он вообще вычеркнул бы тебя из представителей немецкой нации, потому что немцы такими быть не должны».
– Почему не должны? – отвечает темнота, когда выключаю свет. – Вспомни Annenerbe, это была целая служба, которая занималась таинственными и оккультными явлениями. Вспомни предсказателей и астрологов, они постоянно крутились рядом с Шикльгрубером, который, между прочим, мечтал в детстве сделаться аббатом.
– Точно мечтал? – спрашиваю упавшим голосом.
– Абсолютно точно. Genau. И его будущий сподвижник Йозеф Геббельс всерьез задумывался о церковной карьере, так что стремление к мистике – в вашей крови.
Я лежу, думаю, различая в полутьме силуэт. Это ребенок, только большой, можно сказать: маленький взрослый. Я понятия не имею, что еще может выдать этот взрослый-ребенок, во всяком случае, когда в семилетнем возрасте он произнес подлинную фамилию Гитлера – Шикльгрубер, а затем взялся рассуждать о судьбе Третьего рейха, моему удивлению не было предела. «Норман, откуда ты это знаешь?!» – спросил я. А тот вопросительно посмотрел на отца, будто советовался: отвечать этому дураку? Или пусть пока пребывает в неведении? Франц прятал улыбку, чтобы не так было заметно: он буквально сияет от счастья. Я уже слышал что-то о необычных способностях племянника, но одно дело слышать, другое – самому беседовать с юным созданием, допустим, о римских императорах. Или слушать, как тот наизусть читает Вергилия, причем на латыни! «Ребенок-энциклопедия» – окрестили его журналисты, от которых ничего не скроешь. Хотя Франц и не пытался скрывать, он даже был доволен (поначалу), что вокруг мальчика такой шум. Было время, я тоже об этом писал, публикуя материалы в «Городской газете»; и в других газетах писал, но потом перестал. Вдруг стало понятно: мои слова ничтожны в сравнении с феноменом, который не укладывался в рамки ходячей энциклопедии. Это был лишь верхний слой, кожура плода, а сам плод пребывал нетронутым, лишь иногда намекая не свой необычный вкус.
Один из намеков проявился красноватой сыпью на коже, то есть это поначалу казалось, что на теле – сыпь. Когда же присмотрелись, различили буквы, которые вроде бы складывались в слова. Проныры-журналисты тут же раззвонили об этом, после чего под окнами Франца начали появляться «паломники» – вначале поодиночке, затем толпами. Помню, заезжие кришнаиты сидели под липами целую неделю; когда же их спрашивали о цели пребывания, пускались в рассуждения о новой аватаре великого Кришны. Нехорошо, говорили, прятать Кришну, но они люди кроткие и терпеливые, они будут ждать. Хозяин расположенной в доме булочной в те дни делал двойную, а то и тройную выручку – «паломники» не были склонны поститься и поглощали свежие булочки в немалых количествах. Недоволен был только Франц, вдруг осознавший: у славы есть еще и бремя, то есть лучи софитов могут обжигать. А тут еще органы здравоохранения забили тревогу: у мальчика кожная болезнь, а вместо лечения отец и представители СМИ вычитывают на его теле какие-то письмена! Когда же приехала русская мать и потребовала, чтобы отдали сына, вообще начался сумасшедший дом. Франц в конце концов сдался, он не мог сдержать бешеного напора, хотя если б знал, что произойдет через несколько месяцев…
Глядя на силуэт, я хочу спросить Нормана о судьбе его неистовой русской матери. Я знаю: был суд, признание невменяемости и какое-то психиатрическое учреждение, куда ее поместили. Больше я не знаю ничего, но и спрашивать неудобно – слишком страшная тема.
– Ты много знаешь… – говорю после паузы. – Точнее, ты знаешь то, что тебе знать не полагается.
– Это странное утверждение, – отзывается темнота. – Что значит: полагается или не полагается?
– Ну, если ты такой всезнающий, то… Известно ли тебе, что у твоей матери есть сестра?
– Конечно. Я не раз с ней играл, беседовал, как с тобой. И она тоже говорила, что я слишком много знаю.
– И как же ее зовут?
– У нее необычное имя – Вера, у вас так женщин не называют.
– Ты говоришь: «у вас»?! Мне всегда казалось, что для тебя не существует «у вас» или «у нас». Ты – порождение двух цивилизаций, верно?
Темнота отвечает молчанием.
– Норман! Почему молчишь?! Я хотел просить о поддержке в дороге, чтобы ты меня защитил…
Когда силуэт исчезает, с плакатов сходят супермены и, окружив кровать, хохочут.
– У кого ты просишь защиты?! У беспомощного малыша?! Он слабый, он даже себя не смог защитить, а ты хочешь, чтобы защитили тебя!
Они играют накачанными мышцами, бряцают тесаками и с лязгом передергивают затворы крупнокалиберного оружия. «Может, ты вообще больной? – интересуется Рэмбо. – Есть такой диагноз: шизофрения, когда сознание раздваивается. Здесь ведь нет никакого мальчика, есть только мы, продукты массовой культуры, воплощенные грезы маленьких людей о могуществе!»
Я отворачиваюсь к стене. Это не шизофрения, не галлюцинация, это игра, которую я придумал. Я вроде как брал в дорогу виртуального спутника-собеседника, кто скрашивал бы долгий путь. Спутники могли менять облик, и первым, когда я шагал к вокзалу, меня нагнал виртуальный Франц.
– Ты точно решился? – спросил он. – Не боишься пожалеть?
– Я постараюсь не совершать твоих ошибок.
– И как же ты их избежишь?
Я выдержал паузу.
– У меня нет иллюзий, – сказал я осторожно. – А у тебя они были. Помнишь Исмаила?
– Помню, конечно. Я знаю, он стал успешным, у него появился свой бизнес… Где он сейчас?
– Он погиб, совсем недавно. Уже после того, как у тебя все произошло. Сгорел вместе с машиной.
– Как сгорел?! У него была старая машина?!
– У него была новая машина. Он купил новенький «Volkswagen» и поставил его перед домом. Но в ту ночь наши люди… Нет, мне трудно произнести слово: наши. В общем, они традиционно развлекались: подкладывали петарды под машины турок. Машина Исмаила вспыхнула, он выбежал ее тушить, и тут взорвался бензобак.
– Почему они подкладывали петарды?!
– Потому что турки – другие. Я писал об этом по поручению редакции, и один из тех, кто поджигал машины, дал интервью – инкогнито. Так вот он сказал: мы даем понять, что они другие и лучше бы им отсюда убраться. Это ведь иллюзии диктовали тебе: пойди, пообщайся по-человечески с «чужими», и все проблемы за секунду решатся! Все обнимутся, как братья, и начнут жить по общим законам! Не-ет, Франц, все гораздо сложнее! Помнишь форму здания твоего института? Снизу она не различается, но с птичьего полета заметно, что институт Густава Штреземана выстроен в форме вопросительного знака.
– И что?
– Вопросительного, заметь. Основатели этого учреждения были осторожными людьми. Понимали, что сливаться в объятиях одним и другим – очень непросто!
Вторым явился Норман, что тоже объяснимо. Он сидит в моем подсознании, командует воображением, и я не удивлюсь, если в пути он явится мне подобно тому, кто явился двоим, идущим в Эммаус…
Сестра – другое дело, тут нет никакой мистики. Ее адрес тоже имеется в блокноте; три месяца назад я даже отправил ей заказное письмо, вернувшееся с пометкой: адресат отсутствует. А я так хочу разыскать ее!
Пока же я топчусь в этом польском тамбуре, не решаясь перейти из одного вагона в другой. Хожу по городку, наблюдаю деловую суету местных «гешефтмахеров», пью кофе или пиво, по возможности общаюсь. В одном кафе мой костюм привлекает внимание пожилой польки, учительницы немецкого языка. Оказывается, пан Анджей утаил массу сведений об этом городке, очень древнем и даже знаменитом. Городок находился под властью множества королей, не раз переходил из рук в руки – в общем, обладал многовековой историей и даже мистическими преданиями. В местном костеле, как мне сказали, имелась статуя Мадонны, которая воздействовала на погоду. Если неделями хлестал дождь или налетал шквалистый ветер, Мадонну выносили из костела под открытое небо и начинали молиться. После чего метеообстановка тут же нормализовывалась.
– А где сейчас эта статуя?
– Погибла. Во время войны в костел попала бомба, и Мадонна сгорела.
Пани Гражина (так зовут мою визави) очень хочет рассказать что-то еще, но мне, к сожалению, пора покидать тамбур, я и так задержался.
Перед отъездом я спрашиваю пана Анджея насчет Мадонны – слышал ли он об этом? Тот озадаченно чешет затылок.
– Слышал что-то такое… Они тут, ну, наши ксендзы, вроде как колдовали, чтобы погода хорошая была.
– Вы считаете, молиться и колдовать – это одно и то же?
Пан машет рукой.
– Да я в этом не разбираюсь! И не верю совсем. Я вот в это верю! – он указывает на черную блестящую «Audi». – В немецкий мотор верю! В этот… В прогресс!
В меня, как я понимаю, он не очень верит, то есть я и прогресс – два несовместимых понятия. Как иначе, если по российским дорогам (по мнению пана: очень плохим дорогам!) вместо надежного немецкого мотора меня понесут ненадежные ноги? Ведь их могут прострелить или сломать сумасшедшие аборигены, они могут устать, оказаться сбитыми до крови, да и вообще это глупо. Вежливый пан не говорит таких слов, но они вертятся у него на языке, я чувствую.
– Там нет прогресса, – говорит он, глядя на восток. – Там есть только лес. При этом в лесу ты будешь чувствовать себя спокойно, а в городах – нет!
Внезапно поднимается ветер, начинает накрапывать дождь, и на лице пана появляется озабоченность. Он мог бы довезти меня до пограничного поста, но, увы, надо спешить на склад, поэтому едем до автовокзала.
На вокзале ко мне приближается улыбчивый оборванец, нахально ощупывает мой рюкзак, затем протягивает руку.
– Янек, иди отсюда! – отгоняет его пан. – Иди, дурная голова, не приставай к человеку!
Он поясняет:
– Это наш дурачок местный. Так-то он ничего, безобидный, но за руку с ним лучше не здороваться.
Поздно: городской сумасшедший Янек крепко сжимает мою ладонь, словно благословляет на дальнейший путь. Свой опознал своего, выдал визу, разрешающую пересечение границы с восточным блоком…
Настоящее разрешение я получу вечером, отстояв очередь к зданию КПП. Где-то слышится гул техники, это переставляют вагоны с одной железнодорожной колеи на другую. А в очереди то и дело звучат слова: «летнее время», после чего начинается перевод часов, сопровождаемый разноязыкой руганью. По ту сторону границы все другое: другое время, другая ширина колеи, и я сам не знаю, зачем отправляюсь путешествовать по этому миру.
6. Кино судьбы
На очередном занятии в рядах «сборной Европы» назревает непонятный конфликт, вроде как игроки спорят о стратегии матча, не посвящая в суть разногласий тренера. Вера несколько раз прерывает урок, стучит указкой по столу, но тихие реплики на английском (универсальный, черт побери, язык!) не смолкают. В чем дело?! Это кому надо – вам?! Или мне?! Вера только что растолковывала тонкости жаргонных выражений, по их же просьбе, а внимания – ноль!
Наконец, Патрик изволит объяснить: мол, обсуждаем вчерашний телерепортаж.
– Утром тоже показали репортаж, – нервно уточняет Кэтрин, но Патрик поднимает руку: неважно. Важна сама конфликтная ситуация, связанная с ребенком, которого отец тайком вывез в родную страну.
– Какого ребенка?! – не вникает Вера. – Куда вывез?!
Оказывается, речь о бракоразводном скандале некой Инны Барановой и Анри Мишо, подданного Французской республики, куда и был вывезен малолетний Александр. У Веры, как всегда при волнении, холодеют пальцы. Они что – нарочно? То есть что-то знают, и разговор про каких-то Анри Барановых – лишь повод выведать еще больше?
Чтобы не выдать себя, она присаживается. Нет, этот случай не имеет к ней отношения, она убеждена. Здесь другая история, хотя тоже был спор из-за ребенка и судебный процесс, который продолжался несколько месяцев. Патрик, понятно, на стороне папаши Анри, и не только из национальной солидарности. Александр родился во Франции – вот что главное! Да, в процессе зачатия в равной степени участвуют и мать, и отец, но дальше роль играет место рождения!
– Инна Баранова почему-то не отказалась рожать в Лион, в дорогой клинике. Очень дорогой! И за это платил… Кто?!
– Кто же платил? – спрашивает Вера.
– Анри Мишо! Это значит, по закону он имеет право на ребенка! Но у вас… В общем, у вас не очень уважают закон.
– А Франция не уважает права женщин! – встревает Кэтрин.
Патрик пожимает плечами.
– Закону не важно, кто нарушил: мужчина, женщина… Римляне говорили: dura lex, sed lex!
Он смотрит на Веру (нагло смотрит!).
– Не знаю, как это по-русски…
– Закон суров, но это закон… – бормочет Вера.
– Но почему закон для женщины?! – не унимается Кэтрин. – Почему закон не для мужчины?! Знаете, как это называют?
– Как это называют? – лениво вопрошает Марко.
– Это называют: сексизм! Вот почему много женщины делают…
– Что делают? Аборто? – Марко подмигивает Кэтрин, отчего та вспыхивает до кончиков рыжеватых волос.
– Почему have an abortion?! – от волнения англичанка переходит на язык родных осин. – Они делают artificial insemination! На русском это… Оплодотворение без мужчины!
– Совсем без мужчины нельзя… – хихикает Вальтер.
А Марко опять подмигивает, теперь уже Вере. Мол, поняла, куда я гну? От меня никто не будет делать «аборто»; и оплодотворения захотят не анонимного, через пробирку со спермой, а только в натуре. Наверное, он тоже хочет ее вогнать в краску, как феминистку с туманного Альбиона, только шалишь, Челентано, не на ту напал. Вера вообще не встревает в перепалку, она успокоилась и желает насладиться разбродом и шатанием в рядах «сборной Европы».
Не такая уж сыгранная команда, если честно: стоило чуть-чуть измениться правилам игры – и вот, гол в свои ворота! Как минимум – пас в ноги противнику, а почему? Потому что мир разрезан не только крест-накрест, но и по диагонали, а еще горизонтальные слои между собой разделены; значит, как говорили те самые римляне… Ага: разделяй и властвуй! На время она чувствует себя хозяйкой ситуации: можно подыграть Патрику, можно – Кэтрин, или никому не подыгрывать, а молча таращиться в потолок, как Мелани, надувающая пухлыми щечками очередной пузырь жвачки. Эту овечку спор не колышет, ей хочется хорошего (при этом безопасного!) секса, а всякие семейные дрязги – по барабану!
– У них был брачный договор! – продолжает спор Патрик, будто Марат на трибуне Конвента. Это он затеял свару, все-таки его соотечественник вступил в спор за живое наследство; да и вообще юриспруденция – его специализация, он вечно таскается с какими-то кодексами подмышкой.
– Это несправедливый договор! – возражает Кэтрин. – Там писали: имущество надо делить не… Не фифти-фифти, в общем, а каждый получает, что купил! А еще этот Мишо писал, что не будет обеспечить семью после развод! Это разве цивилизованный контракт?!
Марко закатывает глаза в потолок, затем достает маленькое карманное зеркальце и оглядывает себя. Ну, блин… Нарцисс из Лацио!
И вдруг: шпок! Это лопается пузырь на губах Мелани, после чего сборная дружно обращает на нее взоры: мол, чего отсиживаешься на скамейке запасных? А ну, вступай в игру!
– Excuse me… – смущается невинное дитя. – Почему вы… Так смотрите?!
– Мы хотим знать твое мнение! – Требовательно говорит Кэтрин. – У тебя есть мнение?
– У меня?! – удивленно таращится Мелани.
– Да, у тебя. Что ты думаешь об этой женщине? У которой хотят отнимать ребенка?
На физиономии Мелани проявляется скука.
– I don’t now… Я не знаю, я думаю… В общем, я думаю: рожать должны арабы!
Вера прыскает в кулак, затем аплодирует.
– Браво, Мелани! Рожать должны арабы, индусы, турки, а цивилизованные народы будут сидеть ровно на одном месте и наслаждаться плодами цивилизации! Устами младенца глаголет истина! Кстати, что означает это выражение? Вальтер, вы знаете?
Она сворачивает полемику, возвращая команды на исходные позиции. Ну, давай, немчура, поборись с тонкостями великого и могучего! Вальтер, напрягаясь, объясняет суть выражения, спотыкается лишь на слове «глаголет». Не запоминается выражение, да и «уста» давно «устар.», так что приходится потеть. Остальные тоже напрягаются, объединяясь в сплоченную (так представляется) команду.
«Мы, – думает Вера, – так и играем пока на разных половинах. Казалось бы: миллионы ездят туда-обратно, учатся, работают, женятся, заводят детей, а копни глубже – склеить два мира не получается. Нет, блин, консенсуса, хоть тресни! Вода и масло, коллоидный раствор, который мешай – не мешай, а единого целого все равно не получишь.
Она не раз наблюдала тех, кто обрел заграничных мужей и обосновался в Европах. В их глазах читалось превосходство, в них, как в телевизорах, мелькали картины обеспеченной жизни, и некоторым, надо сказать, везло. Даже после развода (а разводов – уйма!) они оказывались в шоколаде, умудряясь вписаться в кучу социальных программ, другими словами: сесть на шею государству, свесить стройные ножки и еще погонять нерасторопных евробюрократов: цоб-цобе! Но если не везло, глаза сразу менялись. Делались тревожными, растерянными; и круги синеватые под ними проявлялись, и губы оказывались искусанными, и до истерики было рукой подать. «Никому не отдам свою дочь! – заявила в одной из телепрограмм очередная истеричка. – Не отдам, даже если решение суда будет не в мою пользу. Ведь она – часть меня! Как я могу ее от себя отделить?!» В итоге в семейную свару посвящается вся страна, потом другая страна, и вот уже население обеих стран приникло к телеящикам или копошится в интернете, разыскивая последние новости. Тоже, знаете ли, футбол, рейтинг этих новостей никак не меньше, чем у матчей национальных сборных. И, как на футболе, каждый болеет за своих. В чью пользу вынесет решение суд одной страны? А суд другой страны? А если украл ребенка – ты кто: герой (героиня)? Или преступник (преступница)? Герои-тире-преступники плачут в телекамеры, наперебой демонстрируя родительские чувства, апеллируют к законности, предъявляют декларации о доходах, рвут и мечут, то и дело крича противной стороне: «Ты нарушила Гаагскую конвенцию!» «Нет, – кричит противная сторона, – это ты нарушил! Для тебя вообще нет ничего святого, ты относишься к ребенку, как к бездушной собственности, как к своему “пежо”!» Пауза, глубокий вдох, и: «Ты можешь забрать “пежо”. Ребенка оставь мне, а “пежо”…» – «Да засунь ты свой “пежо” себе в жо…»
В кафе хочется отойти от постоянного напряжения, отдохнуть от всего и от всех. Но тут Вальтер: можно присесть? И хотя Вера имеет право отказать, губы сами растягиваются в политкорректную улыбочку: как же, всю жизнь ждала вас, майн либер! Надеюсь, теперь не будете утверждать, что я вас не люблю?
– Извините… – он смущенно кашляет, выставляя чашку кофе. – Я хотел… В общем, проблема серьезная, а мы говорили несерьезно.
– Вы о чем? О младенце, чьими устами глаголет истина?
– Нет, о той женщине, у кого хотят отнять ребенка…
– Ах, вот как… Думаете, если мы об этом серьезно поговорим, что-то изменится?
– Не знаю. Я знаю, что эти конфликты могут плохо кончать.
– …ся. Плохо кончаться.
– Извините… У детей после этого совсем не остаются родители. И дети становятся беспризорники, о которых я сейчас пишу. Но это не самое страшное. Самое страшное – это когда…
Он еще раз смущенно кашляет и замолкает, будто наткнулся на препятствие.
– Ну, что же вы? Смелее: если сказали «а», надо говорить «б»!
Через минуту Вера жалеет о своей настойчивости. Никак не ожидала от этого зажатого, неуклюжего, с веснушчатой физиономией фрица получить удар под дых! Вальтер, оказывается, хорошо помнит страшный случай, произошедший год назад. Больше того – знаком с братом человека, чей ребенок погиб от руки собственной матери!
– Я плохо знаю Франца, мы мало встречались. Но Курта знаю хорошо, мы учились вместе. Только я его не видел давно. И Франца давно не видел, последний раз – по телевизору, когда он давал интервью в криминальные новости…
Вера изображает припоминание.
– Да, вроде в прошлом году об этом газеты писали… Хотя времени прошло много, вы уж извините. Да и случаев подобных, как вы сами поняли – пруд пруди.
– Пруд… пруди?! Что это значит?
– Это значит: много, очень много!
Немец мотает головой.
– Найн, таких случаев не может быть много! Это очень необычный случай!
– В чем же тут необычность? – усмехается Вера, опуская на глаза очки и вытаскивая из сумочки сигареты.
– Ребенок был необычный. Я не видел его, но так говорили – очень необычный. Я от Курта об этом слышал… Как это? Младенец глаго… Глаголет истину, правильно? В общем, тот ребенок говорил слова, которые не мог знать.
– Вундеркинд, что ли?
Усмешка Веры судорожная, но гримасу прячет клуб дыма.
– Нет, там было что-то другое… А что – я не знаю. Родители должны были знать, но где теперь эти родители?
«Где, где… В Караганде!» Вера вдруг понимает: вряд ли Вальтер догадывается о ее причастности к этой жути. Откуда, если даже в анкете, заполненной при поступлении на работу, – девичья фамилия матери.
Было такое ощущение, что ей напомнили о фильме, который одновременно и хочется забыть, и не хочется. Отчасти фильм существовал в электронной памяти, протяни руку – и вот кассета, допустим, с записью ток-шоу, посвященного детям с ускоренным развитием. Нормана притащила туда мать, желавшая любой ценой достичь первенства. Там были: восьмилетний выпускник школы, десятилетний аспирант, ребенок-счетчик и т. д., и проч. Так вот, Норман их всех за пояс заткнул, продемонстрировав рекордный IQ. Некий корейский вундеркинд установил когда-то мировой рекорд – 210, но здесь рекордсмена обошли баллов на двадцать. Вот только радости на лице Нормана не было: на вопросы тот отвечал с недетской тоской в глазах, ее так и не убрали режиссерские ножницы. Зато сестра сияла от счастья: накрашенная, с модной прической (а блузка – все сиськи наружу!), она несла какую-то ахинею про детей-индиго…
Запись можно было счесть эпизодом большого кино их жизни. Значимым эпизодом, но, чтобы понять суть этой жизни, требовалось открутить «кино» назад – в то время, когда сестры пребывали еще в нежном возрасте. Они росли в рядовой, можно сказать, семье, отец работал инженером в НИИ, мать преподавала в школе, и дочерей развивали по известной программе: музыкальная школа, спортивная секция, факультатив по иностранному языку. Музыка давалась лучше старшей, Любе, да и к спорту ее тело (а тело уже тогда проглядывало!) было больше приспособлено. Угловатая и зажатая Вера, вечный объект насмешек ровесников, изучала языки, хотя толку в этом не видела. Ворота «совка» еще не распахнулись во всю ширь, а читать в подлиннике зарубежных классиков – то еще удовольствие для созревающей особы, больше озабоченной отношениями с молодыми людьми. Точнее, отсутствием отношений: ребята в те годы на нее вообще не обращали внимания. Зато на старшую сестру таращились во все глаза; и ущипнуть пытались, благо, было за что щипать, и в темном углу зажать. Одно из таких «зажатий» кончилось понятно чем, хорошо без последствий. С той поры Люба, и без того смотревшая на Веру сверху вниз, вообще задрала нос. Общается по телефону со своими хахалями, а сама на младшую поглядывает: мол, видишь, какая у меня жизнь? Все новые шмотки доставались ей, причем даже в отсутствие сестры ее вещь не наденешь – разные комплекции. Доставая где-то импортную косметику, она ни разу не поделилась с Верой, хотя той очень хотелось накраситься по-взрослому. А рассказы о своих похождениях Люба вообще превращала в садистический спектакль.
– И вот он целует меня взасос… Ты целовалась взасос? Нет? Ты вообще не целовалась?! Ну, тогда ты этого не поймешь!
Или так:
– Он расстегивает пуговицы и кладет руку на грудь… Ты любишь, когда ласкают грудь?
– Какое твое дело?! – заливалась краской Вера, а сестра хохотала:
– Ха-ха, да тут и ласкать-то нечего, потому что у тебя нет груди!
Она не была злой – просто веселилась, как старшие веселятся над младшими, не особо задумываясь о боли, которую причиняют. Музыкальную школу она бросила, но способности бренчать на гитаре (она училась по классу гитары) не утратила, что вкупе с хрипловатым тенором действовало на мужиков магнетически. Или она феромоны источала в таком количестве, что никто не мог устоять? Кожа у нее была, во всяком случае, безупречной, с матовым блеском; плюс пухлые подвижные губы, плюс зеленоватые, завлекательно мерцающие глаза… Что-то блядское было в ее внешности, ну, с точки зрения Веры. С точки же зрения окружавших сестру самцов, в ней было что-то идеальное, соответствующее их похоти, раздвигающее ноги и принимающее в себя мужское семя. Идеальная п. да, прости господи, мать сыра земля, в которую что ни брось – все прорастет. Ростки, впрочем, безжалостно выпалывались, то есть из абортария Люба не вылезала, умудряясь при этом не ставить в известность родителей. «Что с тобой, Любочка?! Ты плохо выглядишь!» – «Простыла, мам… Ничего, полежу пару дней, и все пройдет!» Посвящена была лишь Вера, которой настрого запретили болтать на эту тему. Почему она не настучала на сестру? Наверное, противно было столь подлым образом сводить счеты. А может, в ней теплилась надежда, что, мол, оценят и таки введут в мир чувственных наслаждений, чем дальше, тем больше волновавший подрастающую младшую…