355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Шинкарев » Максим и Федор » Текст книги (страница 4)
Максим и Федор
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:14

Текст книги "Максим и Федор"


Автор книги: Владимир Шинкарев


Жанр:

   

Прочий юмор


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

ПОХМЕЛЬЕ

Пётр раскрыл глаза с таким ощущением, будто открывалась чуть зажившая рана.

– Пойдёшь на работу? – повторил Максим.

– Нет, – ответил Пётр и накинул пальто себе на голову.

Под пальто душно, уютно, пахнет махоркой, что-то кружится. В кулаке, кажется, сидят маленькие существа и проползают туда и обратно. Быстро-быстро ползут, а то и большой кто-то пролезет, со свинью. Странно, отчего так не уравновешенно, что во рту так жжёт и сохнет, а ногам наоборот очень холодно? Оттого, что голова главнее? Или короче? Или…

– Пиво будешь? – спросил Максим.

– Нет.

Человечки проползли в кулак по несколько сразу. Нет, ни на какую работу. Или… И, это он про пиво, буду ли пиво, ну-ка!

Рывком сбросил пальто и сел.

– Я тебе налил, – сказал Максим, – давай, чтоб не маячило.

Утро дымное; но не в том смысле, что накурено, нет. Ранние косые лучи играют на бутылках, как в аквариуме, и всё белое кажется перламутровым, дымным. Ну не прекрасно ли бывает ещё и утро. Перламутра пёрла муть. Не пива, а кофе надо побольше и ходить, удивляться.

Пётр встал, поднял с пола ватник и, не зная, куда положить его, не в силах думать над этим вопросом, бросил.

Взял стакан, поклацал по нему зубами.

В каждый момент случалось очень многое, слишком неуместно отточены сделались чувства. Взявшись за ватник, Пётр начал более гнуть Бог знает как далеко идущую линию поведения – не выдержал, изнемог, бросил. И за пиво взялся так же вложив все свои чаянья со стоном глянул в глубокую муть, поднёс к губам, приник поцелуем.

Пиво казалось очень густым и даже как будто не жидким, сразу устал пить.

– Вон вода в банке, – сказал Максим.

Пётр пошатался туда-сюда, выпил воду.

– Слышь, Максим, мне вроде в военкомат надо; свидетельство мобилизации приписное… Предписательство…

– Вали, вали.

Пётр тотчас же повернулся и вывалил на улицу.

Пройдя метров двести, он остановился и внимательно оглядел небо. Не вышла, видно, жизнь. Поломатая. Всё насмарку. Псу под хвост. Пётр засмеялся – непонятно, почему это с таким удовольствием, этак игриво, да откуда такая мысль сей час?

Грустно и легко. Не выпить ли кофе? Нет, здесь только из бака пойло по двадцати двум копейкам. Надо пожрать, кстати. Или домой? Домой.

Как счастливы первые полчаса дома – сидишь, ешь один, читаешь какое-нибудь чтиво, хоть «Литературную газету». Ничего не случается, ничего не воспринимаешь. Плата за отсутствие получаса жизни – всего ерунда, не больше рубля – худо ли?

Пётр накрыл грязную посуду тряпкой, что подвернулась под руку, лёг на диван. Оглядел книги, покурил. Встал, послонялся. Включил магнитофон, и хоть тотчас же выключил, нервный Эллингтон успел всё испоганить.

Пётр очнулся второй раз за утро, того и гляди снова человечки в кулак полезут. Нужно начинать день сначала. Или ложиться спать.

Нудное, суетливое беспокойство за судьбу дня! – что-то надо ведь сделать, хоть кофе нажраться, хоть что.

Нужно остановить эту расслабленность и для начала спокойно, не торопясь, прочитать наконец «Плавание» Бодлера ни разу в жизни, ей Богу, не нашлось для этого свободного времени. И если не сейчас, то никогда не найдётся из-за этой же расслабленности.

 
«Для отрока, в ночи глядящего эстампы,
За каждым валом – даль, за каждой далью – вал.
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах – как бесконечно мал.
В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот под скрежет якорей…»
 

С первых же строк Пётр почувствовал, что это то, что эти строки он будет знать наизусть – и они будут спасать его и в автобусных трясках, и под жуткими лампами дневного света на работе, однако, не дочитав и до половины, заложил спичкой и сунул в портфель – не то! Стихи прекрасные, но быстрее же, быстрее, некогда тратить время на стихи. Что же сделать?

Пыль медленно клубилась на фоне окна. Казалось, что смотришь в окно, на голубей, на заборы как на волшебное долгожданное кино.

В Эрмитаж? В Эрмитаж…

Пётр в оцепенении усмехнулся – давно ль был в Эрмитаже, давно ль слушал спор восторга со скукой перед любимым портретом? Портретом Иоремиаса Деккера. Скука говорила: «О! Как обрыдло! Одни переработанные отходы – сколько же их просеивать?»

Восторг говорил своей супруге: «Оставь меня, хоть на час. Не навязывай своё проклятое новое, я всё ещё жив!»

Нет, Эрмитаж требует согласия с самим собой. А всё остальное? Как нудно предчувствовать лучшую участь! Ну неужели для этой жизни родится человек, где хочется быть серьёзным и торжественным, а никогда, ни в одну минуту не достичь этого, хоть дразнит, маячит где-то рядом!

Или это я один такой? Или я не могу никого полюбить?

Пётр, как и давеча, именно вывалился на улицу, в ностальгическое и бесплодное забытьё. Присев на скамейку, он сунул руку в карман и погрузил в крошево табака, скопившегося там. Казалось, что погружаешь руку в тёплый песок, нет в тёплую морскую воду, когда ещё чуть пьян от купания.

А песок? Мокрый песок, медленно застывающий в башни, в страшные башни, как у Антонио Гауди. Далеко-далеко. И такое же уменьшающееся солнце.

Пётр зачерпнул горстку табаку и взмахнул рукой. Веер коричневой пыли, как тогда из окна.

Голуби поднялись в воздух, но тут же опустились, думая, что им кинули что-то поесть. Кыш, голуби, кыш!

Хотя, почему кыш? Какое слово – кыш… А! Кыш-кыш – так говорила… Эта… Когда он лез к ней целоваться.

Кстати, вот что надо сделать! Позвонить хотя бы, скажем, Лизавете и закатиться с ней в пивбар! Почему нет? Грустно и легко. Но к сожалению я не пью. Никогда.

Да и Лизавета, милая…

Верно сказал Василий: дьявол умеет сделать воспоминания о минутах, когда мы делаем зло, приятными. Грустными и лёгкими. Это верно, верно; лучше один буду маяться, чем… А что за зло такое? Что за грех? Ведь правильно говорил Вивекананда, что грех в том и состоит, чтобы думать о себе или о другом ком, как о совершающем грех. Что бы на это сказал Василий, этот дуалист? Да нет, он прав… И тот прав, и этот. И остальные. Всё попробовал? Хватит, хватит! Пусть лучше стошнит, чем превратиться в дегустатора!

Пётр шёл всё быстрее и быстрее, тревожно поглядывая на афиши кинотеатров. Не дай Бог, туда понесёт!

Правда, за полтора часа забвения от жизни – сорок копеек. Дёшево. Но похмелье сильнее от дешёвого.

Как выгодно отличается кино от жизни! Там всё быстро, хоть и неинтересно бывает, и главное, сопровождается музыкой.

Какая музыка, что? Куда это я иду? Не всё ли равно, чем сопровождается? Музыкой, свободой, покоем. Хоть в тюрьме. «Не надобно мне миллиона, мне бы мысль разрешить». Да как её разрешишь, если её в руку-то не возьмёшь, хоть и поймал как скользкая пойманная рыба; раз – и опять в реке.

– Эй, парень, постой! – окликнул Петра оборванный человек.

– Что?

– Ты не торопись. В военкомат идёшь?

– Нет, – ответил поражённый Пётр, которому действительно надо было в военкомат, хотя и не этого района.

– А, ну ладно. Я думал – в военкомат. Дай одиннадцать копеек, хоть маленькую возьму.

Пётр отдал деньги и всё быстрее пошёл дальше, уже зная, куда.

Близился вечер. Люди уже вышли с работы и стояли по очередям – кто в магазине, а кто прямо в уличной толчее.

Пётр, сгорбившись, стоял у уличного ларька и наблюдал за быстрым и нечеловеческим движением селёдок на прилавке, людей и машин. Всё, даже селёдки, имело такой сосредоточенный вид, будто только что оторвалось от подлинного настоящего дела, ради короткой перебежки к другому настоящему делу.

Петру хотелось взять кого-нибудь из этих людей за лацканы пиджака и что есть силы крикнуть: Весть! Весть дай!

Вроде похожая фраза есть у Воннегута? Никогда не обходится без рефлексии: рельсы бездорожья.

Жизнь кажется просто невозможной – поди ж ты – она продолжается. Мы продолжаем жить. Вот уже солнце между домами; последние, косые достоевские лучи.

Чем мне больнее, тем лучше. Почему? Почему совесть, которой у меня, может, и нет, должна мучить меня незнамо за что?

Или – прав Василий! – это чувство первородного греха и успокойся на этом? Или это просто грехи замучили?

Василий хоть грехи может замолить, хотя, как это – замолить? Их можно только исправить; чего, правда, тоже сделать нельзя.

Можно купить в гастрономе индульгенцию. За два сорок две. Или за четыре двенадцать.

Видно нет мне благодати, нет её. А без неё не жизнь одно название. Вот как в кино – занавесь, окошечко, откуда луч, и на экране уже ничего нет, одни разговоры. Одни разговоры. Только в луче Бога получится жить. Чтобы жить вне этого луча – какое напряжение нужно. Да ну… Как бы ни напрягалась фигура на экране при занавешенном окошечке – вряд ли выживет.

А вдруг всё-таки сможет? А всё-таки, Господи?

Ох, и зануда же я! Что делать, что делать… Кем быть, да кто виноват. Да вон старичок идёт через дорогу, ему же трудно! Что же ты ему не поможешь?

Пётр дико махнул рукой, сплюнул и энергично перебежал улицу. Даже не замедлив шага он толкнул дверь бара. Она не поддалась. Швейцар смотрел, как рыба.

– Пусти, говорю! – крикнул Пётр.

– Ты смотри, – сказал Максим, открыв дверь. – Фёдор заболел.

– Как заболел? Чем? – удивился Пётр.

– Кто его знает… Никогда вроде не болел.

– Да что у него, температура? Болит что-нибудь?

– Температура, Кобот сказал. Не говорит ничего, в карты играть стали, а он, вижу, не может, как дохлый.

Пётр быстро прошёл в комнату, как бы извиняясь, присел на пол рядом с раскладушкой Фёдора.

– Что, Фёдор?

– Мутит чего-то. Портвею бы надо, да денег, сказал, нету.

– И у меня нет… – Пётр виновато обшарил заведомо пустые карманы брюк. – Ты аспирин-то принимал?

– Кобот дал чего-то.

– Ну, ты спи главное. Спал сегодня?

– Весь день спал.

– Ну вот и ладно, завтра и выздоровеешь. Или врача вы зовём.

– Нет, не надо. Завтра лучше выздоровлю.

– Ну уж в жопу, врача, – сказал Максим, входя. – Я как-то вызвал врача, так потом хлопот не оберёшься, а толку никакого. Кобот понимает, он таблеток дал.

– Каких, покажи.

– Вон, на полу лежат.

На полу лежали пачки аспирина и барбамила.

– Я завтра ещё принесу, других, – сказал Максим, – и вообще, кончай ты… Может он и не болеет вовсе, а так, рыбы объелся.

Пётр потыкал рукой таблетки на полу, журналы, взял тетрадку, в которой Фёдор время от времени записывал, что придётся – или сам сочинит, или услышит.

Посмотрел последние записи:

Если человек есть в темноте, хоть и называется тёмное дом, это ничего.

Одинаковое одинаковому рознь.

Нужно твёрдо отдавать себе отчёт, зачем не пить.

Хоть и умные бывают, а всё равно.

Разливное и дешевле, и бутылки сдавать не надо.

Надо верить жизни, она умнее. Вплоть до того, что – как выйдет, так и ладно.

Ты надеешься, что как выйдет, так и ладно? Значит выбор за тебя сделает дьявол.

НА СМЕРТЬ ДРУГА.

 
Шла машина грузовая.
Эх! Да задавила Николая!
 

– Ишь ты. Это ты когда написал? – спросил Пётр.

– Это он сегодня, – гордо ответил Максим.

– И стихотворение сегодня?

– И стихотворение.

Пётр хлопнул по лбу, достал из портфеля книгу:

– Сейчас послушайте внимательно, не перебивайте.

Фёдор сел и спустил босые ноги на пол, Максим чуть нахмурился. Оба закурили.

«Для отрока, в ночи глядящего эстампы…»

ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ ЯПОНИИ

Максим и Фёдор, опершись друг о друга, сидели на небольшой поляне, покрытой густым слоем алюминиевых пробок; пробки покрывали это волшебное место слоем толщиной в несколько сантиметров и драгоценно сверкали золотым и серебряным светом.

На опушке поляны застыли брызги и волны разноцветных осколков. Жаль уходить, да скоро поезд.

Фёдор давно перестал ориентироваться – куда ехать, в какую сторону, зачем, но Максим всё-таки настаивал на возвращении. Впрочем, можно было и не думать о нём, о возвращении – оно медленно совершалось само собой; то удавалось подъехать на попутной машине, то спьяну засыпали в каком-нибудь товарном поезде – и он неизменно подвозил в нужную сторону, в сторону Европы.

Возвращение неторопливое и бессознательное – как если бы Максим и Фёдор стояли, прислонившись к какой-то преграде, и преграда медленно, преодолевая инерцию покоя, отодвигалась.

– Максим, ты говорил поезд какой-то? – спросил Фёдор.

Максим чуть приподнял голову и снова уронил её.

Фёдор не нуждался в поезде; он не испытывал ни отчаянья, ни нетерпения, не предугадывал будущего и не боялся его. Но раз Максим говорил про поезд…

– Эй, парень, как тебя, помоги Максима до поезда до вести, – обратился Фёдор к парню, лежащему напротив – случайному собутыльнику.

Тот поднял мутные, невидящие глаза и без всякого выражения посмотрел на Фёдора:

– Ты чего рылом щёлкаешь?

– Да вот Максима надо довести.

– Куда?

– В поезд.

– Билет надо. Билет у тебя есть?

– Максим говорил – у тебя билет, ты покупал. Помнишь?

Парень вывернул карманы: – Какой билет, балда? Где билет?

Из кармана, однако, выпало два билета.

Фёдор подобрал билеты, засунул Максиму в карман, поднял последнего под мышки и поволок к длинному перрону, просвечивающему сквозь кусты.

Парень побрёл следом, но, пройдя несколько шагов, опустился на колени и замер.

Фёдор, задыхаясь, и почти теряя сознание, выбрался на рельсы, чудом – видно кто-нибудь помог – запихнул Максима в тамбур, и упал рядом, словно боец, переползший с раненым товарищем через бруствер в безопасный окоп.

Кто-то его тормошил, что-то спрашивал и предлагал – Фёдор безмолвствовал и не двигался.

Когда он проснулся, Максима рядом не было.

Поезд шёл быстро, двери тамбура хлопали и трещали.

Фёдор встал. С ужасом глядя в черноту за окном, он несмело прошёл в вагон. Оттуда пахнуло безнадёжным удушьем. Максима там не было, вообще там никого не было, кроме женщины в сальном халате и страшных блестящих чулках. Она с ненавистью и любопытством рассматривала Фёдора.

Фёдор захлопнул дверь. Постоял в нетерпении, морщась от сквозняка; затем открыл входную дверь и выпрыгнул из поезда.

Его тело упруго оттолкнулось от насыпи и отлетело в кусты ольхи.

Оклемавшись, когда шум поезда уже затих, Фёдор встал и неловко пошёл по каменистой насыпи к мокрым бликам шпал и фонарю.

Уже светало, но щёлкающие под ботинками камни были не видны, ноги разъезжались и тонули в скользком крошеве.

Пройдя метров сто, Фёдор сошёл с насыпи и, раздвигая руками мокрые кусты, чуть не плача, побрёл в направлении, перпендикулярном железной дороге.

 
Лес сочился предрассветной тяжестью; тихо.
Могло даже показаться, что всё кончится плохо.
 

Часть третья
АПОКРИФИЧЕСКИЕ МАТЕРИАЛЫ О МАКСИМЕ И ФЁДОРЕ

ЮНОСТЬ МАКСИМА (материалы к биографии)

Когда Максиму исполнилось 20 лет, он уже вовсю писал пьесы; к этому времени он уже написал и с выражением начитал на магнитофон следующие пьесы: «Три коньяка», «Бакунин», «Заблудившийся Икар», «Преследователь», «Поездка за город», «Андрей Андреевич», «Пиво для монаха», «Голем», «Васькин шелеброн» и другие.

Знакомые Максима вспоминают, что пьесы были вроде ничего, но никто не помнит про что.

Фёдор, знавший Максима в ту пору, утверждает, что пьесы гениальны; но про содержание сказал мало определённого; можно предположить, что это были повествования о каких-то деревнях, исчезнувших собутыльниках и про Фёдора во время обучения в школе.

Бывшая жена Максима также подтвердила гениальность пьес, сообщив, что пьеса «Заблудившийся Икар» была про Икара, пьеса «Бакунин» – про Бакунина. Её свидетельству, видимо, можно доверять, так как именно у неё хранятся плёнки с записями пьес. (К сожалению, на эти плёнки были впоследствии записаны ансамбли «АББА» и «Бони М»).

Бывшая жена Максима с теплотой вспоминает о вечерах, когда друзья Максима прослушивали пьесы. Обстановка была весёлая, непринуждённая, покупалось вино – всем хотелось отдохнуть и повеселиться, часто употреблялось шутливое выражение ставшее крылатым: «Максим, да иди ты в жопу со своими пьесами!»

Несмотря на то, что писание пьес отнимало у Максима много времени, он, видимо, с целью сбора материала для литературной обработки, служил младшим бухгалтером в канцелярии.

Учитывая, что Максим в свободное время занимался домашним хозяйством, а также то, что он часто упоминал о своём желании уйти в дворники, нельзя не вспомнить слова Маркса и Энгельса из работы «Немецкая идеология»:

«… В коммунистическом обществе, где никто не ограничен каким-нибудь исключительным кругом деятельности, каждый может совершенствоваться в любой отрасли… Делать сегодня одно, а завтра – другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, – как моей душе угодно».

Максим в полном смысле этого слова не был ограничен каким-нибудь исключительным кругом деятельности. Так, в 23 года он неожиданно для друзей оставил и литературную и канцелярскую деятельности, в течении 2 лет совершенствуясь исключительно в военной области, причём не по-дилетантски, а в рядах вооружённых сил.

Вот то немногое, что известно о юности Максима до развода с женой – остальные сведения крайне отрывочны и противоречивы; так, бывшая жена утверждает, что с годами он становился всё тоскливее и тревожнее, не ночевал дома и избегал друзей, а Фёдор утверждает, что напротив, Максим «наплевал и успокоился».

В этих противоречивых суждениях даже не понять, о чём идёт речь.

Сам Максим никогда не рассказывал о своей юности и на вопрос, как сформировался его характер, только с грустью смотрит в окно.

ТАК ГОВОРИЛ МАКСИМ

Глубокой ночью встал Максим, чтобы напиться воды из-под крана и, напившись, сел за стол, переводя дух.

И уже крякнув, перед тем, как встать, заметил на столе коробку с надписью: «Максиму от Петра».

Когда же он раскрыл коробку, там оказались коричневые ботинки фабрики «Скороход». Бледно усмехнулся Максим и задумался, не пойти ли ему спать или ещё воды попить.

И сказал:

«Что же ты, Пётр, единственный, кто помнит о моём дне рождения, ждёшь от меня? Благодарности? Самую искреннюю из моих благодарностей ты знаешь: иди ты в жопу со своими ботинками.

Но не получишь такой благодарности, не бойся. Ибо и в этом мире надлежит каждому воздавать по помыслам его; и вот тебе моя награда.

Поистине, лучше бы тебе было думать, что я говорю это на автопилоте!

Да, ты угадал – я и нежен, и ностальгичен – это ли хотел разбудить снова? Замечал ли ты, что перед Новым Годом не могу ходить по улицам и посылаю в магазин Фёдора – нет мочи видеть моё задушенное детство в тысячах мерцающих ёлочек.

Знаешь, что такое твой подарок? Цветок на пути бегуна, и о цветок можно подскользнуться; а что толку от него? Что толку выпившему цикуты Сократу от таблетки аспирина?»

Так говорил Максим.

«Воистину в яд превратил я кровь свою – и даю вам: вот, пейте, а ты хочешь дать мне таблетку аспирина?

Я тот, кто приуготовляет путь Жнецу. Умирать учу тебя, и удобрить почву для пришедших после Жнеца – а не умереть, как слякоть всякая, под серпом.

Отравленное вино лакали твои отец и мать под грохот маршей – и первый твой крик, когда ты вышел из чрева матери – был криком похмельного человека.

Вот ты ропщешь на Господа – зачем Он не отодвинет крышку гроба, в котором ты живёшь?

Но не горше ли тебе станет – ведь ты и тогда не сможешь подняться, похмельный.

Ты добр и задумчив – ибо немощен и пьян. О, хоть добродетелью не называешь этого!

Знаешь, что делают с деревом, не приносящем плодов? До семижды семидесяти раз окопает его Добрый Садовник.

Но что, скажи, делать с сухим деревом?

Обойдёт ли Жнец вас? Движение жизни для вас – верчение одного и того же круга.»

БЛЕВОТИНА РАСКАЯНИЯ ОТ ВИНА БЛУДОДЕЯНИЯ

И что вино блудодеяния! – любой яд уже пища для вас; боюсь, что опоздал со своим чистым ядом за вашей эволюцией.

И вы ещё лучшие из этой слякоти!

Закат окраски лучшее в тебе – но тяжесть заката не оправдание – ни Вальсингам, ни Боничках с проколотым горлом не канючат отсрочки у Жнеца!

ПЕРЕПИСКА МАКСИМА И ФЁДОРА

Здравствуй, дорогой Максим!

Приехал в деревню я хорошо. Брат очень рад, он очень хороший и добрый. Высказываю такое соображение: ты все мои письма не выкидывая, а ложь в шкап, а я твои не буду выкидывать.

Тогда у меня будет не только записная книжка, а и «Переписка с друзьями», а ещё потом буду вести дневник.

Больше писать нечего.

До свидания. Фёдор.

Здравствуй, дорогой Максим!

Забыл тебе вот чего написать: приехал я когда, на следующий день говорю брату – пойдём в магазин. А он мне выразил такую мысль: магазина в их деревне нет, и в следующей нет, а есть только в Ожогином Волочке, а самогону нет.

Я спросил: как же вы тут живёте? Он мне ответил, что собираются все мужики и идут в Ожогин Волочёк весь день, а если там ничего нет, то идут до самой ночи дальше, вместе с мужиками из других деревень.

Тогда я говорю: ну, пошли. Пошли мы в Ожогин Волочёк с заплечными мешками, какие тут специально у всех мужиков есть.

Больше писать нечего.

До свидания. Фёдор.

Здравствуй, Фёдор.

А…. Иди в жопу.

Здравствуй, дорогой Максим.

Я всё удивляюсь многозначительному факту, что в нашей деревне нет магазина. От этого многие мужики на утро умирают или убивают сами себя. Потому что не могут идти далеко.

И на могиле написано: умер от похмелья.

Всё это происходит на фоне того, что тут нет вытрезвителя. Поэтому на улице можно ходить, сколько хочешь.

Получил твоё письмо. Пиши ещё.

Больше писать не о чем.

Очень по тебе соскучился: трижды кланяюсь тебе в ноги до самой мать сырой земли.

До свидания. Фёдор.

Здравствуй, Фёдор.

Не могу писать, похмелье ужасное. Вот поправился, получше.

Здравствуй, дорогой Максим.

Все тут меня полюбили за то, что я городской. Многим мужикам я на память написал своё стихотворение «На смерть друга».

Если ты его не помнишь, я напоминаю:

НА СМЕРТЬ ДРУГА

 
 Шла машина грузовая.
Эх! Да задавила Николая.
 

Мужики тут все хорошие, добрые. Читал им твои письма, понравилось. «Ишь, говорят, конечно, оно похмелье… А поправился, так и хорошо ему, Максиму-то!» Но мои письма, говорят, складнее.

Я их тут так научил делать: не идти из Ожогина Волочка обратно домой, а прямо там всё выпивать. Жжём там по ночам костры, я учу их дзен-буддизму, поём песни. А наутро – пожалуйста, магазин!

Больше писать не о чем.

Бью тебе челом прямо в ноги.

До свидания. Фёдор.

Здравствуй, Фёдор!

Мне сейчас тяжело писать, Василий за меня пишет.

Здравствуй, Фёдор.

С интересом читал твои письма – и вспомнилось из Андрея Белого:

 
«Вчера завернул он в харчевню,
 Свой месячный пропил расчёт;
 А ныне в родную деревню,
Пространствами согнут идёт…»
 

И дальше:

 
«Ждёт холод да голод – ужотко!
 Тюрьма да сума впереди.
Свирепая крепкая водка,
Огнём разливайся в груди!»
 

Но Боже, сейчас-то положение хуже! И, оказывается, везде!

Ведь вся страна – да что страна, нет никакой страны что весь народ начнёт вот-вот вырождаться!

Пьяные слёзы закапали все прямые стези и вот-вот превратятся в болота.

«Приуготовьте пути Господу, сделайте их прямыми!» – как же! «Все в блевотине и всем тяжко, гуди во все колокола никто и головы не поднимет…» – писал классик.

Да не хуже ли? Все в блевотине и всем ХОРОШО, все в умилении и пьяной надежде, радужное искусственное небо развесили над адом.

Ну ладно… До свидания. Василий.

Здравствуй, дорогой Максим.

Получил твоё письмо и Василия. Спасибо, Василий, пиши почаще.

Я живу хорошо. Сделали себе в лесу около Ожогина Волочка землянку. Некоторые мужики из Ожогина Волочка живут в этой землянке с нами хорошо и дружно.

Я написал стихотворение, которое они читают всяким женщинам, когда женщины приходят к нашей землянке. Вот это стихотворение:

НЕЗНАКОМОЙ ЖЕНЩИНЕ

 
Отойди! Взад иди!
 

Есть второй вариант:

НЕЗНАКОМОЙ ЖЕНЩИНЕ

 
Отойди! В зад иди!
 

Но второй вариант я никому из мужиков не говорил, а то неудобно.

Больше писать не о чем.

До свидания. Фёдор.

Здравствуй, дорогой Максим.

Как ты напишешь, так и будет; сам давно не знаю, что делать. Вот всё тебе расскажу, как было.

Приходим мы с мужиками утром в магазин, один мужик, Николай (хороший мужик, добрый), говорит: «Тётя Маша! Дай нам десять бутылочек косорыловки».

И вдруг продавщица говорит: «Хватит! Авчарася приходили председатель, говорит: сенокос начался. Не давай им больше ничего! И завозить больше ничего не будут, пока сенокос не кончится».

Николай говорит: «Сенокос – сенокосом, а косорыловку-то дай».

Она ему: «Хватит!»

Николай тогда так оформил свою мысль: «Так лучше бы тебе, стерва, председатель сказал: расстреляй их всех, а то сенокос начался!»

А она ему: «Уйди, Николай, креста на тебе нет!»

Тут все мужики стали меня подталкивать – скажи, мол, ты городской.

И только я собрался высказать ей свои соображения, она говорит: «А городского вашего видеть не могу! Он вас подбил, это вы через него в землянке жить стали!»

Максим! Максим! Мне стало так плохо и стыдно, я даже закрыл лицо руками, вышел из магазина и сел на крыльцо.

Тут все мужики тоже вышли и мы пошли по дороге, куда глаза глядят.

Напиши мне телеграмму, Максим.

Больше писать не о чем.

Трижды бью тебе челом в ноги.

До свидания. Фёдор.

ФЁДОР, ХВАТИТ ТЕБЕ ТАМ ОКОЛАЧИВАТЬСЯ, ПРИЕЗЖАЙ ОБРАТНО! МАКСИМ.

Здравствуй, дорогой Максим.

Я получил твою телеграмму, спасибо.

Знаешь, Максим, я подумал и вижу, что не могу же я взять всех мужиков с собой, потому что поселить всех в нашей комнате мы, наверное, не сможем, не поместимся (а может, как нибудь поместимся?); а вырыть в нашем дворе землянку – там будет холодно зимой.

Поэтому я сейчас приехать ещё не могу, я останусь и буду думать, что делать.

До свидания. Фёдор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю