Текст книги "Будьте как дети"
Автор книги: Владимир Шаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Впрочем, есть разные версии, когда и почему Троцкий заинтересовался самоедами. По одной, он никак не мог забыть, что раньше Ленин называл детей “анархистской сволочью”, поэтому хотел начать с более организованных северных “народов-детей”; по другой, просто воспользовался ленинским походом в Святую землю, про энцев же решил все сам и давно. Еще в девятнадцатом году он оценил успехи тачанок Махно и, когда Советская Россия была разгромлена Пилсудским, сразу вспомнил о молниеносных махновских атаках и столь же стремительных отходах.
Размышляя о том, где нанести удар по белополякам, Троцкий понял, что лучше полесских болот места не найти, и тогда же пришел к выводу, что в непролазных топях по берегам Припяти мелкие северные народцы со своими оленями и нартами будут во сто крат полезнее любой конницы. Отсюда до энцев было уже близко. План, который был готов у Троцкого к двадцать первому году и тогда же, семнадцатого января, доложен на Реввоенсовете республики, отличался редкой простотой. Но Троцкий не сомневался, что на простоту поляки и купятся.
Суть его была в следующем: на Дону, Кубани и Ставрополье начинаются сильные волнения казаков. Ответственный товарищ Буденный. Главная военная сила – его Первая конная армия. Требований два: “Свободная казацкая республика” и “Долой коммунистов!”. Под натиском восставших регулярные части Красной армии бросают позиции и укрепрайоны на Северном Кавказе и откатываются на линию Воронеж – Симбирск. Сил наступать дальше у казаков нет, но и Красная армия к контрудару не готова.
Заключается перемирие. Буденный на казацком круге объявлен общевойсковым атаманом. Популярность его безмерна. У каждого второго казака усы под Буденного. Впервые с семнадцатого года казацкие земли соединены, независимы от Москвы и на них нет коммунистов.
Буденный провозглашает Казацкую республику и почти сразу получает международное признание. Однако положение неустойчиво, у Красной армии полное превосходство в артиллерии. Понимая это, Буденный посылает к маршалу Пилсудскому гонцов, предлагая с двух сторон: казаки – Воронеж – Тула, поляки – Харьков – Курск – Орел – Тула, а дальше вместе прямо на Москву – ударить по красным и навсегда покончить с большевистской нечистью.
В случае успеха, а он предрешен, вечный мир между Москвой и Варшавой, равенство двух славянских народов плюс в придачу Польше отходят все земли по правому берегу Днепра, включая Киев. Поляки не доверяют ни Буденному, ни казакам, но соблазн слишком велик. Поколебавшись, к весне – будто заглядывая в книгу судеб, объясняет Троцкий – они решаются. Начинается подготовка совместного похода, из-за общей неразберихи она затягивается почти на полтора года. Пока она идет, в польском генеральном штабе обсуждают, какими дорогами польская армия будет перебрасываться на Украину, и старательно рисуют штабные карты.
Точек зрения, говорил Троцкий на Реввоенсовете, будет несколько, но за явным преимуществом победит полесская – она самая безопасная. Перебросить трехсоттысячную армию по двум дорогам, конечно, нелегко, зато и напасть на тебя никто не сможет. Когда союзника боишься больше, чем врага, такая вещь – не последнее дело. Кроме того, полякам кажется, что спешить некуда: Красная армия застряла под Воронежем и резервов у нее нет.
В январе двадцать третьего года польская армия наконец выступает. За два месяца она пересекает Полесье и, переправившись через Десну, без боя занимает Чернигов. Советская Россия протестует, но на ноты ее дипломатов никто не обращает внимания. Всем ясно, что, пока казаки стоят под Воронежем, сделать она ничего не может. Между тем поляки начинают движение на Харьков, в их стане полное благодушие. Генералы передают друг другу московские и провинциальные газеты с сообщениями о яростных казацких атаках под Борисоглебском и Старым Осколом.
Газеты еще месяц будут писать о боях на Среднем Дону, но маскарад давно кончился. На земле больше нет изменника Семена Буденного, нет его казаков, предавших идеалы революции, и свободная казацкая республика тоже растворилась, будто мираж. Зато, торжественно продолжает Троцкий, есть легендарный командарм и герой Гражданской войны Семен Буденный и есть его непобедимая Первая конная армия, которую наши железнодорожные войска сейчас на всех парах скрыто перебрасывают к Прилукам. Отсюда, от Прилук, даже не входя в город, они и нанесут удар в тыл белополякам. Конечно, разгромить трехсоттысячную польскую группировку у одной Первой конной сил не хватит. Эта задача и не ставится. Поляки лишь должны потерять максимум людей, техники и, в панике утратив строй, начать отступать.
Между тем, уже пришла весна, снег подтаял, Припять разлилась, и, если не считать тех же двух дорог, в Полесье не пройдешь и не проедешь. “Никто не пройдет и не проедет, – повторяет Троцкий со значением, – кроме многим из нас памятных энцев и их северных оленей. Для них белорусские топи, как для красноармейца – брусчатка на Красной площади. Пока же казаки, сделав свое дело, останавливаются у границы болот. Выйдя из боев, постепенно успокаиваются и уцелевшие поляки, что нам, без сомнения, на руку. Солдаты идут, зализывая раны, все тихо, они уже на полпути к Люблину. Вот тут на сцену и выступают самоеды. Теперь их черед громить Пилсудского, как когда-то Махно бил Деникина. В общем, – подвел итог Троцкий, – если план будет выполнен, от трехсоттысячной панской армии останутся одни ошметки. Для Советской России угроза с запада будет надолго снята”.
После перерыва, на обсуждении деталей доклада Фрунзе спросил Троцкого: “Лев Давыдович, сколько будет энцев и почему вы знаете, что они пойдут? На что клюнут поляки – понятно, а что потеряли в полесских болотах несчастные самоеды?”. “Что до численности энцского экспедиционного корпуса, то я оцениваю ее примерно в триста-четыреста бойцов, – отвечал Троцкий, – и считаю, что, учитывая обстоятельства, большего нам не надо. На вопрос же, ради чего они будут сражаться, лучше меня ответит товарищ Дзержинский. Семерых северян он два года назад позвал в охрану Ленина и знает всю подноготную”.
“Вы, возможно, не слышали проповедей энцев зимы двадцатого года, когда они еще только попали в Москву”, – сказал, обращаясь к Фрунзе, Дзержинский, – так вот, у них две цели. Одна, дальняя, – обратить весь мир в истинную веру, ее мы касаться не станем; другая, совершенно безотлагательная, – спасти умершего во грехе своего учителя, некоего Перегудова. Пробиться к Святой земле и там, на родине Христа, его отмолить. Полесье как раз на пути в Палестину, и у Совнаркома с самоедами уже есть договоренность: они нам помогают с белополяками, а в благодарность мы им с Иерусалимом”, – закончил Дзержинский.
Уже через неделю после заседания Реввоенсовета в понедельник двадцать четвертого января троих энцев из личной охраны Ленина Дзержинский отправил обратно на Лену с заданием распропагандировать соплеменников, убедить их помочь выстоять России против мировой контрреволюции. Кроме письменного обещания Троцкого, что, едва разбив поляков, они получат свободный коридор прямо до Святой земли и Иерусалима, им также было сказано, что в верховьях Иордана, вокруг озера Хуле, на бескрайних, заросших ягелем болотах их как братьев давно уже ждут прямые потомки Авраама – евреи-колонисты. В Палестине нет ни гнуса, ни мошки, нет холода, и снега, и волков тоже нет; как когда-то отары, которые евреи пасли в Египте, в земле Гесем, олени, никем не тревожимые, могут кормиться на тех болотах год напролет, любить своих самок, растить сосунков и важинок. И там, на Святой земле, когда придет срок, они однажды со стороны Иерусалима одесную Бога-отца увидят отмоленного и оправданного ими Перегудова.
Посланцы Дзержинского попали на Лену лишь в конце мая, но за три летних месяца, по их собственному признанию, мало чего добились. Однако к сентябрю агитация дала плоды и, несмотря на категорический запрет покойного Перегудова, почти треть племени вызвалась идти на Иерусалим, а по дороге помочь большевикам рассчитаться с поляками. Похоже, что Троцкий, что Фрунзе с самого начала не сомневались, что вербовка пройдет удачно, во всяком случае, подготовка операции к тому времени шла уже полным ходом.
Дело еще ускорилось, когда в феврале энцы со своими оленями были переброшены ближе к центру страны, на ягелевые пастбища в Низовьях Печоры. На исходные позиции в полесские болота они должны были выдвинуться лишь в феврале-марте следующего года. Здесь, по левую и по правую сторону от Припяти, чтобы олени получали привычный фураж и, не теряя бодрости духа, выдержали полтора-два месяца интенсивных боев, с прошлого лета Петроградский институт экспериментального растениеводства (сокращенно ИЭР) ударными темпами высаживал ягель. Ко всеобщему удовольствию, на новом месте он отлично приживался.
Март, как ни посмотри, был наиболее удобным месяцем. Поляки со своими лошадьми беспомощны, олени же, наоборот, крепки, поджары. Правда, сезон брачных поединков закончился, но они по-прежнему в боевой форме. Впрочем, забегая вперед, скажу, продолжал Ищенко, что в год польской компании оленей уже с осени, чтобы они зря не растратили силы, было решено не допускать до самок, пасти отдельно. И, надо сказать, самцы приняли это стоически. Думаю, даже догадывались, что их, скорее всего, ждет смерть, но не колеблясь соглашались отдать за Перегудова жизнь. В общем, будто во времена первочеловека, люди и животные снова говорили на одном языке, служили Господу и без слов понимали друг друга.
Однако военные учения зимы двадцать первого – двадцать второго года выявили серьезные упущения. Из-за них, к раздражению Троцкого, всю операцию “Буденный – Пилсудский” – в документах она проходит под шапкой “Братья славяне” – пришлось перенести еще на год – на весну двадцать третьего года. Генеральный штаб не учел, что, хотя сами оленьи рога до середины апреля прочны, кожа на них тонка, нежна и пулеметы, которые предполагалось к ним крепить, сдирают ее за считаные часы.
Дальше, не имея сил терпеть боль, олени пытаются освободиться от оружия. Что бы им ни кричали погонщики, они, как безумные, мотают головами, трутся рогами о коряги и деревья, отчего кучность огня сразу же приходит в негодность. Более того, сообщал в Москву Фрунзе, если бы на учениях пулеметные ленты были не с холостыми патронами, оленьи упряжки перебили бы не врага, а друг друга, причем подчистую. Недостатки были устранены лишь через год. Инженеры на Воткинском заводе запустили в серию пулеметы вдвое легче обычных, кроме того, сами энцы в добавление к сбруе изготовили для оленьих рогов прочные берестяные захваты, нечто вроде корсетов, и специальные мягкие крепления из кожи. Все это в общем и целом решило проблему.
Если не считать накладки с пулеметами, операция проходила по плану. Энцы за год до начала компании перекочевали с Печоры на Валдайские болота и уже оттуда, чтобы никого не вспугнуть, небольшими группами постепенно стали просачиваться в Полесье. Здесь, хоронясь вдалеке от больших дорог, они тихо-мирно пасли оленей, дожидаясь своего часа.
О самих боях нам известно только из донесений польских генералов. Армию, по их словам, уничтожили какие-то страшные рогатые чудовища с покрытыми шерстью мордами. Изрыгая огонь, эти звери – число их обычно не превышало семи-восьми голов – появлялись совершенно неожиданно прямо из стелющегося над дорогой предрассветного тумана и через несколько минут, оставив после себя гору трупов, исчезали в том же тумане и непролазных топях.
Энцы и впрямь воевали хорошо натренированными маленькими отрядами, обычно не больше пяти нарт. С двух сторон и еще посередине они перерезали дорогу и, поливая измученных, еле тащившихся поляков пулеметными очередями, на ходу выкашивали вражеский эскадрон. Потом снова уходили в болота. За день каждый отряд совершал до дюжины налетов. Собственные потери энцев были невелики и, как правило, случайны. Но все равно к концу кампании от экспедиционного корпуса не уцелело и трети, остальные вместе с поляками нашли свою смерть в Полесских болотах.
Те энцы, кто выжил, еще две недели, чтобы идти в Святую землю с миром, ждали, пока олени сбросят рога вместе с пулеметами, а потом, так и не добившись от местных, есть ли болота по дороге на Палестину – одни говорили, что есть, другие – что нет, все же решились, пошли. Но за Черниговом болот не было, ничего, кроме пашни и сухой ковыльной степи. Олени пали уже на третьи сутки под Винницей, там же, под Винницей, и сами энцы оказались в тифозном бараке. Выбрался ли оттуда хоть кто-нибудь – неизвестно. Правда, мне приходилось читать, что двоих самоедов обратно в Москву вывез личный бронепоезд Троцкого. Они вернулись в Горки и продолжали служить в охране Ленина. Позднее оба вместе с латышами ушли в Латгалию. Последнее известие кажется мне, однако, весьма сомнительным.
Урок № 10
Завещание, смерть и похороны в Москве
Отдельная тема, продолжал на следующем уроке Ищенко, – завещание и смерть Ильича. В нем мы вправе искать прощание Ленина со всей его завершающейся жизнью и обращение к жизни новой. О завещании до сих пор идет много споров, о полной ясности не приходится и мечтать. Я лично думаю, что главный претендент на него – короткое письмо, которое Крупская в двадцать четвертом году передала Троцкому на хранение. Письмо без адреса, есть только дата – первое декабря двадцать второго года, то есть написано оно через несколько дней после выступления Ленина на съезде Коминтерна, о котором раньше речь уже шла. Предназначалось оно всем и каждому, но, судя по намекам в дневнике Крупской, формально было послано именно Троцкому.
В письме после беглого анализа положения дел в тогдашней России Ленин писал: “Семнадцатый год, как это ни горько признать, не был революцией – он лишь обозначил поворот. Пролетариат и партия оказались способны сделать только первый шаг, впрочем, и последнее немало. Революция, – продолжал он дальше, – происходит тогда, когда общество больше не может переносить сложность собственной жизни, поняло ее бессмысленность и никчемность. Год за годом, плутая никуда не ведущими ходами и тропами, то и дело оказываясь в ловушках и тупиках, люди безмерно устали и уже не верят, что сами найдут дорогу к Спасению. Вконец отчаявшись, они становятся на колени и обращаются к Богу. Они молят вразумить, и Господь, видя их страдания, их искренность и раскаянье, снисходит. Он говорит, что мир, который они построили, мир, где, по признанию философов, из добра рано или поздно рождается зло, а из зла – добро, – не что иное, как приют греха, и его следует разрушить до основания. Будто Содом, предать огню и бежать не оглядываясь.
Революция, – продолжал Ленин, – есть решительный крест на всем прошлом пути человека, пути от рождения к неизбежной старости и смерти. Свободно и честно мы должны отказаться от искушения независимого взрослого существования и раскаяться, признать себя Блудными сынами. Каждый из нас – маленький заплутавшийся ребенок, и Господь, истинный Отец и Спаситель, ждет его, чтобы прижать к груди. Как бы далеко мы ни зашли, мы обязаны вернуться в детство, потому что жизнь младенца проста и пряма, греху в ней негде укрыться. Только так, снова – и теперь уже навсегда – став детьми, мы сможем спастись”.
Не заблуждался Ленин и насчет того, что ждет его после кончины. Не раз, например, он говорил Крупской, что пусть не при жизни, так сразу после смерти, но Иудин поцелуй его настигнет. И еще говорил, что, хоть Господь когда-то сказал человеку: из праха ты вышел – в прах и возвратишься, тот же “иуда” ему, Ленину, сделать это не даст. Крупская подобных разговоров не любила, никогда их не поддерживала и лишь на похоронах поняла, что муж хотел ей сказать.
Ленин, рассказывал после перемены Ищенко, лежал в гробу в Колонном зале Дома союзов. Цекисты окружали его плотным кольцом, даже несколькими кольцами и каждый, легонько толкаясь бочком, пытался продвинуться поближе. И тут вдруг неведомо откуда возник Сталин. Невысокого роста, быстрый, верткий, он с ходу прорвал живой кордон и бросился к изголовью гроба. “Прощай! Прощай, Владимир Ильич! Прощай!” – бледный, порывисто, страстно он схватил руками голову Ленина, приподнял, прижимая к груди, к самому сердцу, потом чуть отодвинул и крепко-крепко поцеловал Ленина сначала в обе щеки, затем в лоб. Обвел всех взглядом и так же резко, словно отрубил прошлое от настоящего, отошел.
Тот же Сталин следующим утром, когда на оргбюро Крупская сказала, что Ленин просил, чтобы его тело кремировали, твердо ответил, что сожжение, кремация не согласуется с русским пониманием любви и преклонения перед усопшим. Это было бы оскорблением его памяти. В сожжении, рассеянии праха русская мысль всегда видела как бы последний, высший суд над теми, кто подлежал казни.
Но бог с ним, со Сталиным, продолжал Ищенко, вернемся к Ленину. Крупская писала в дневнике, что весь последний год, когда они ездили на прогулку за пределы сада, Ильич как-то особенно старательно кланялся встречавшимся крестьянам, рабочим, малярам, что красили в Горках крышу. Едва завидев, что кто-то идет навстречу, он здоровой рукой быстро снимал кепку и обнажал голову. Крупская внесла в дневник и чьи-то слова, что эти его манипуляции, постоянное обнажение и склонение головы перед лицом беднейшего крестьянства и пролетариата, было бессознательным покаянием, но, думаю, была права, когда с ними не согласилась.
Урок № 11
Латгальский отряд
(похороны Ленина в Латвии)
О третьем, лично Лениным организованном отряде – его обычно называют Латгальским – достоверно известно немногое. Оттого, говорил Ищенко, столько слухов и домыслов. На уроке, там, где возможно, мы будем держаться фактов, лишь когда их совсем не станет, я позволю себе ряд предположений. Датой основания Горкинской коммуны – прямой предшественницы Латгальского отряда – считается третье февраля двадцать третьего года, и первое, о чем безусловно необходимо сказать, – ее никто и ни при каких условиях не дал бы организовать, то есть коммуны никогда не было бы, если б не ленинский дар конспиратора. Все устроено было так, что формально к ее созданию он даже не имел отношения. Прикрытием в тот раз выступила Крупская, отлично сыгравшая роль наивной восторженной идеалистки, до последней степени измученной болезнью мужа. В общем, человека, спрос с которого невелик. Более того, и дальше, чтобы не вызывать подозрений, сам Ленин распускал о коммуне слухи, один нелепее другого.
В конце января двадцать третьего года Крупская за обедом предложила проверить въявь, как это – жить коммуной. Врачи были уже предупреждены, что она просто хочет развлечь мужа и надеется, что ее поддержат. Ленин был тогда плох, последний приступ дался ему особенно тяжело, и он не то что говорить – с трудом ел. Будто не видя, что он устал от белиберды, Крупская целый час выпытывала его мнение о коммуне, пока он, словно от мухи, не отмахнулся от нее рукой. Впрочем, за столом были единодушны: Ленин ясно дал понять, что не возражает.
Дело происходило в субботу, а уже в ближайшую пятницу Крупская опять же за обедом торжественно объявила список тех, кто дал твердое согласие войти в коммуну. По именам перечислять их я здесь не буду, скажу, что называется, “мелким оптом”. Итак, Горкинскими коммунарами стали, с одной стороны, крестьяне из ближайшей деревни, она тоже называлась Горки (общее число сорок душ), а с другой – все, кто обитал в рейнботовском имении (Ульяновы, включая Ленина и его малолетнего племянника Елизарова, всего девять человек), обслуга от коменданта до уборщиц (двадцать три человека), а также охранники, как я уже говорил, по большей части они были латышами (всего тридцать бойцов из особого отряда ОГПУ, командир – Пакалн). Кстати, и среди деревенских треть была беженцами из Латвии, и лифляндцы нередко выступали единым фронтом.
Через день состоялось первое собрание коммунаров, на котором Крупская, поздравив всех с началом новой жизни, предложила ввести в коммуне научную организацию труда – среди прочего обязательный выходной день. Ленину она потом жаловалась, что не ожидала, что это невинное предложение вызовет яростные споры, главное же – что в итоге после ругани и примирений участники сойдутся на столь странном компромиссе. Кашу заварили крестьяне, долго решавшие, должна ли отдыхать и скотина. В конце концов постановили, что не должна, поскольку не является членом коммуны и принять ее сейчас тоже невозможно по причине недостаточной сознательности.
Едва миновали скотину, встал какой-то молодой мужик и заявил, что они, деревенские, недовольны тем, что два года назад в Горках разрушили церковь. Молиться негде, и из-за этого дожди льют когда не надо. Хлеба то мокнут, то сохнут, даже траву после сенокоса, и ту не просушить. Но Крупская давать деньги коммуны на церковь наотрез отказалась, и мужик свое предложение снял, однако в обмен потребовал, чтобы в коммуну доизбрали еще одного члена, а именно Господа Бога, и стал объяснять, что Он явный трудовой элемент: создал солнце, землю, самого человека – обойти его никак нельзя. Крупская бросилась возражать, но мужик ее срезал, язвительно добавил: “Вообще все началось не с вас, не с большевиков. Он первый работал шесть дней, а потом, по-научному, на седьмой, почил от дел”.
Когда вопрос поставили на голосование, к деревенским чуть не поголовно присоединились охранники, и Господь легко прошел. Причина смычки, рассказывала Крупская Ленину, выяснилась довольно скоро. На том же заседании люди Пакална, развивая успех, едва ли не ультимативно потребовали включить в число коммунаров, кроме Господа, еще и Богоматерь. Крупская обреченно спросила, на каком основании, и они, помявшись, стали объяснять, что Дева Мария уж больно милостива, в Латвии и в России многие считают, что с Пасхи до Пятидесятницы она освобождает от мук всех грешников в аду. Иметь такого человека в коммуне им было бы очень полезно. Предложение охранников тоже прошло на ура.
Начав не слишком удачно, коммуна в том же духе продолжала и дальше. Так, 11 февраля Крупская записала в дневнике, что сегодня, когда пришло время ложиться спать, выяснилось, что в доме нет белья. Она было подумала на прачек, но тут ей сказали, что накануне собрание поделило простыни, наволочки и пододеяльники между всеми коммунарами поровну. Еще через неделю гостиная и другие комнаты за ночь вдруг сделались больше и светлее, что, кстати, Ленину очень понравилось. На этот раз горкинское начальство во главе с комендантом, решив заново обставить свои дома, конфисковало половину рейнботовской мебели. Что особенно поражало Крупскую, хотя она по-прежнему была зампредседателя коммуны, – никто и ни о чем даже не думал ставить ее в известность.
Однако самая неприятная история случилась уже в марте, на пятую седмицу поста. Утром, встав с постели, Крупская обнаружила, что из дома подчистую выгребли всю посуду, мельхиор, серебро, ковры. Тут же вызвав к себе коменданта, она услышала, что на рассвете их увезли человек десять стрелков из охраны. Доверху нагрузили пять возов и, сказав, что это приказ, уехали. Будить ее он не осмелился, посчитал, что так надо.
Крупская тогда сразу позвонила Дзержинскому, и через три часа, совершенно бешеный, он примчался на машине в Горки. Сани с добром волновали его мало, другое дело – десять дезертиров, которые самовольно оставили свой пост. При Крупской он объявил стоящему навытяжку командиру латышей Пакалну, что по законам революционного времени они будут расстреляны. Распорядившись по телефону перехватить обоз под Новым Иерусалимом, имущество до вечера вернуть в Горки, а беглецов и ушедших с ними крестьян взять под арест, он уже хотел ехать обратно, но разбуженный криками Ленин повел себя неожиданно мягко. Подробно расспросил, посмеялся, а потом сказал, чтобы никого не трогали. “Хотят уходить– пускай уходят”. Про серебро: “взяли, значит, оно им нужнее. Будем считать, что это их доля”.
Столь странное поведение породило в Москве целую волну сплетен. Спорили те, кто считал, что поход детей здесь совершенно ни при чем; если бы не обида на энцев, латыши никогда бы такое хлебное место не бросили, и другие, уверявшие, что Ленин просто блестяще воспользовался конфликтом. Он и обижал латышей, все заранее предвидя и рассчитав. Некоторые думали, что база в Латгалии с самого начала была задумана как обманка, у нее одна задача – сбить противника с толку. На что оппоненты отвечали, что, выйдя из колхоза, свой пай – горкинское золото и серебро – латыши с молчаливого согласия Ленина забрали именно на организацию похода в Святую землю.
Впрочем, большинство было убеждено, что о штабе, о руководстве походом речи никогда не шло. Часто ссылались на Троцкого, который, выступая в Политехническом музее, якобы сказал, что, конечно, центр, который бы координировал движение, – вещь неплохая. Люди чувствуют себя спокойнее, увереннее, когда знают, что ими кто-то руководит – так было всегда и везде, мы к этому привыкли, но тут другое дело. Отряды коммунаров к Иерусалиму поведет сам Господь, любая попытка вмешаться в Его дела – от лукавого. Что же до возов с пожитками, то это реликвии: посуда, с которой ел Ленин, одежда, в которую он одевался: для тех, кто в конце концов пойдет, личные вещи Ильича – лучшее свидетельство благословенности похода.
После ухода латышей, продолжал Ищенко, никаких упоминаний о Горкинской коммуне мне больше не попадалось. Похоже, она выполнила свою задачу и была распущена. История же ее наследника – латгальского центра – еще раз, причем ярко, вспыхнула, но все равно, оправдала ли она надежды и какие они были, я сказать не берусь. Дело началось двадцать шестого января двадцать четвертого года, когда бывшие латышские стрелки и комсомольцы из местных в селе Дауцене, в пятнадцати километрах от города Резекне узнали, что в Москве, после тяжелой болезни скончался любимый Ленин.
Прожив много лет в России, латышские стрелки понимали, что умерший Ильич должен быть правильно оплакан, не выть по покойнику – большой стыд. Если они решат просто его похоронить, люди скажут, что они рады, что Ленина не стало, ждут не дождутся, когда его закопают. Но сами сочинить вытье охранники не умели и придумали обратиться в соседнюю русскую деревню Починки, старухи которой славились по округе своими особо жалостливыми воями.
К старухам пошли всем скопом. В итоге, уламывая и увещевая их, стрелки ходили в Починки еще трижды, но ничего не добились. Не помогли ни щедрые посулы, ни уговоры, ни даже угрозы: выть по Ленину старухи категорически отказались. Между тем, уже начало смеркаться, а дело так и не сдвинулось. Вдруг кто-то из латышей вспомнил, что недалеко от Починков на хуторе за выгоном живет хорошая работящая девушка Катя Масленникова, которая, несмотря на молодость, тоже считается отличной плакальщицей. Многие до сих пор помнили, как, когда семнадцатого ноября у нее умер дедушка, она, повалившись на гроб, рыдала: “Чай не расскажу, расплачуся все ж родной дедушко-от…”. Пошли к ней. К счастью, Катя была дома и, подробно расспросив стрелков, кто такой, по ком надо выть, улыбнулась и, не став ломаться, согласилась. Причем обещала, что если один из комсомольцев подменит ее с люлькой и младшая сестренка не будет орать ночь напролет, вой будет готов уже к заутрене.
Командиром ячейки у них был Карл Ланген. Он сказал, что этот срок его устраивает, и сразу же, как и просила Катя, отрядил комсомольца Стасюлиса Ритманена нянчить у Масленниковых девочку. Задания получили и другие члены ячейки. В частности, комсомольцу Артурусу Скальцнису поручено было сколотить ковчег на манер символического гроба с Христом, который носят во время крестного хода на празднике Обретения плащаницы. Сделать его надо было небольшим: в длину всего вершка в три, как будто не для взрослого человека, а для вчера родившегося ребенка. Дерево Ланген просил со всех сторон обить черным крепом, а внутри для красоты выстлать красной материей, если Артурус найдет – то лучше атласом или бархатом. Еще он объяснил стрелкам, что в гробе, который они понесут, будет лежать голыш – ведь именно нагими мы появляемся на свет. У одного из комсомольцев была недавно отпечатанная открытка с фотографией Ленина – ее, посовещавшись, решили приклеить поверх, прямо на крышку гроба. Так же Ланген объявил, что на похороны все должны будут явиться в черном.
Обсудив дела, Карл Ланген и остальные уже вышли в сени и стали прощаться, когда Катя, смутившись, вдруг сказала, что одной хорошо не поплачешь. Это было серьезно, и комсомольцы, взвесив ее слова, с Масленниковой согласились. По предложению Лангена, оставив Ритманена с девочкой, Катю они всем отрядом повели обратно в деревню. Там на завалинке был полный сбор, и гостям очень обрадовались. Тем более что многие друг друга давно знали. Поздоровавшись, комсомольцы говорят: “А ну-ка, девушки, сойдите с лавки, а то вы так все себе отсидите да отморозите”. Те посмеялись и встали. Комсомольцы продолжают: “А теперь пускай это будет не лавка, а стол и стоит он не здесь, привалившись к забору, а в горнице. А на столе будто бы гроб с Лениным, а вы вокруг давайте ходите и о нем плачьте. Только не абы как, а пожалостливее”.
Девчонки как услышали, сразу подхватили: Ленин, Ленин – и вправду давайте о нем вытье сочинять. Катя стала в голове, остальные выстроились за ней и начали петь. Кружа вокруг гроба, они шли за Катей гуськом, как и положено, ставя ноги точно след в след. Шли и, будто венцами, строку за другой складывали покойницкий вой; кончили уже далеко за полночь.
На следующий день, когда после заутрени народ в Дауцене стал выходить из храма на паперть, все увидели похоронную процессию, медленно и торжественно едущую вдоль церковной ограды. Целая вереница подвод, на первой из которых стоял отлично сработанный черный лакированный гроб, а вокруг на лошадях и с винтовками наперевес гарцевали комсомольцы.
Прихожане спрашивали друг друга, кого это хоронят с таким почетом, чинно, благолепно, и в ответ слышали – Ленина, самого Ленина. Потом еще долго, чуть не до глубокой ночи, несмотря на лютый мороз, девушки под надежной охраной стрелков с печалованиями и безостановочными причитаниями, с величальными песнями и покойницким воем, сложенным Катей Масленниковой, ездили от деревни к деревне по всему Резекненскому уезду. Кто знает, на что рассчитывали комсомольцы. Может быть, они не только прощались с Лениным, но и верили, что наконец смогут разбудить, поднять народ и повести его за собой в Святую землю. Однако надежды были зряшные. Хотя в каждой деревне к похоронной процессии присоединялось немало местных, люди, как правило, провожали гроб лишь до околицы, а затем, замерзнув, поворачивали обратно.

























