Текст книги "Кролик, или Вечер накануне Ивана Купалы"
Автор книги: Владимир Березин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
XIII
Слово о ночных беседах за столом и о том, что наша жизнь похожа на вишневый сад – вне зависимости от того, считать ли пьесу о нем вслед автору комедией – или нет.
Мы уселись вокруг стола. Мошкара вращалась вокруг наших голов как электроны вокруг атомного ядра в научно-популярном фильме.
Все это настраивало на благостные размышления, ностальгию и неторопливые разговоры за чаем.
Я вспомнил, как жил в детстве на даче, как были у меня давние мальчишеские ухватки и умения, – например, был в моем детстве особый шик– не слезая с велосипеда, так пнуть передним колесом калитку, чтобы она отворилась, и проехать внутрь.
А теперь-то все не то, забыты фамилии дачных соседей, их дети и дети детей подросли, сносились как костюмы, как купленные в том далеком моем детстве автомобили, подружки превратились в бабушек, что вышли на дорогу в старомодных серых шушунах. Забыто все – и поездки в станционный ларек, и первая в жизни бутылка “Жигулевского”, купленная там за 54 копейки. Все прошло – пруд засыпан, роща вырублена, а Лопахин застроил местность новыми кирпичными дачами.
Скитаться мне теперь, как полоумному приват-доценту с нансеновским паспортом по чужим дачам^4.
Однажды и давным-давно – эти два выражения хорошо сочетаются – я сидел на чужой даче летом.
Немного заполночь пришел на огонек культурный специалист-универсал, что жил по соседству. Был он похож на старичка-лесовичка с серебряной бородой, прямо из которой торчали два глаза. Речь универсала была странна – он смотрел в угол и произносил сентенции.
Сентенции, жужжа, разлетались по дачной веранде и падали на стол, обжигаясь о лампу.
Постукивая палкой в пол, универсал предостерегал меня от какой-то пагубы. Мы говорили с ним о Рабле – я быстро, а он еще быстрее.
Напротив нас сидел другой старик, кажется, прадед или прапрадед хозяина дачи, и пил чай – тоже быстро-быстро и время от времени бросал на нас взгляды. Взгляды, в отличие от сентенций, были тяжелы.
Перед хозяином мне было неловко. Он, кажется, так и не понял, откуда взялся этот полуголый и лысый мужик – то есть я.
Бегали ночные еврейские дети с расчесанными коленками. Пробежав через веранду, они падали в кровати и забывались беспокойными еврейскими снами. От снов пахло синайским песком, сны были хрустящи и хрупки как маца.
Еврейскую малолетнюю кровь пили сумрачные русские комары.
Сентенции, цитаты и комары пели в воздухе, а хозяйка подпихивала мне расписание электричек, больше похожее на шифровку с бесконечными рядами цифр. “Не дождетесь, – думал я. – Не дождетесь. Буду я у вас тут ночевать, и к еврейской крови в брюхе ваших насекомых прибавится моя, православная”.
К разговору примешивался запах дерьма – нефигурально. Говоря о высоком, я все время думал: купил ли это сосед машину говна и разбросал по участку себе и другим на радость или же неважно работает местный сортир. Потом культурный специалист увел хозяйку на дачную дорогу для чтения своих стихов, а я от нечего делать стал переписывать железнодорожное расписание. Покончив с этим, я принялся читать воспоминания о каком-то поэте, но быстро запутался в литературных дрязгах и бесчисленных Н.К., Т.К., Н.С. и И.С., которых составитель называл “ангелами хранителями” этого поэта.
Эти ангелы, в отличие от комаров, были нелетучи. Больше всего мне понравилось, что чья-то жена вспоминала сказанное другой чьей-то женой, но уже бывшей: “Когда он творит – он разговаривает с Богом, а когда не пишет – становится обычным подонком”… Это было мое прикосновение к жизни знаменитых людей. Ведь денщик и адъютант обедают тем же, чем обедает их генерал. Служанка актрисы живет ее жизнью и посвящена в театральные тайны. Поэтому в мемуарах за великими образами хлопотливо семенят тени слуг. Вот она – знаменитость! Настоящие мемуаристы едут с ней в троллейбусе, сторожат ее квартиру, подъезжают в ее машине. А мое-то спасение в чем, какой маячок покажет мне дорогу между слуг и денщиков?
Эх, думал я, вспоминая: вот хорошо Гольденмауэру – он бы нашелся, что сказать культурному специалисту. А я – кто я такой?
Бывший руководитель лесопилки с неопределенным будущим и запутанным прошлым?
Тогда стояла жара, и где-то рядом горели торфяники. Время неумолимо стремилось к осени. Впрочем, и под Иванов день понимаешь, что время повернуло на зиму, и вот – дни стали короче, и солнцеворот своей свастикой проделал тебе дырку в голове.
XIV
Слово о странной картине, что висела у Евсюкова на веранде, и о том, что тортик нашей любви режут иные люди.
Напротив меня висела огромная картина – от нее пахло морем, солью и лежалыми крабами. На этой картине корабли расправляли паруса и ждали нас. Орали чайки, матросы курили в кулак, и ругался боцман.
Это была настоящая морская картина, полная ветра и пустоты. Я долго разглядывал ванты и канаты, но и мне принесли кулебяки. Кулебяка из дальнозоркого превратила меня в близорукого, морская романтика кончилась, и начался метаболизм.
Ели устало, будто выполнив тяжкий труд, мы – от странствий, а основательные люди – от движения челюстей.
Я как-то потерял из виду своих спутников – они растворились среди еды. Слева от меня клевала по зернышку свою порцию оперная девушка
Мявочка. Другой мой сосед, сидевший справа человек с мешком пластиковой посуды, стоявшим у колена, вводил меня в курс дела:
– Сейчас придет Тортик. А еще нам обещали галушки. Ты вот знаешь, что такое галушки?
Я-то знал, что такое галушки.
Я даже знал, что Тортик – это одна барышня, и знал, отчего ее так прозвали.
Как-то на моем дне рождения забредший случайно ловелас увлекся сидевшей напротив девушкой. Он, как заботливый воробей, норовил подложить ей лучший кусок и вовремя подать салфетку.
Попросит барышня чаю – а он уж наготове:
– Чайник моей любви уже вскипел… – и наливает.
Захочет барышня сладкого, он тут как тут. Тортик моей любви, дескать, уже нарезан. Потом он проводил ее домой, и последнее, что я слышал о них тогда, было приглашение к турникету метрополитена:
“Жетон моей любви уже опущен”.
И вот снова мне покажут барышню-тортик. Ну и галушки, разумеется.
Я облокотился на стол и, засунув кусок за щеку, принялся изучать жизнь. Стол, кстати, у Евсюкова был замечательный. Прекрасный был у
Евсюкова стол.
XV
Слово о том, под какими столами спать хорошо, а под какими – не очень, а также о простых пролетарских ванных и изысканных джакузи.
В столах я понимал, поскольку спал я иногда и под столами. Это ничего, что у них четыре ноги и они мешаются. Хуже спать под столом, если у него всего одна нога и разлапистая.
Но стол Евсюкова был из правильного племени – это была особая порода хороших антикварных столов. Они сохранились только на дачах – на особых дачах. В музеях их давно нет и на обычных дачах тоже.
А на особенных дачах – есть.
Правда, хозяева отчего-то всегда уверяют, что это стол Геринга.
Сколько я ни видел таких столов на разлапистых ножках – все они были столами, принадлежавшими Герингу. Видимо, несколько товарных составов таких столов были вывезены в СССР из Германии.
Я видел и несколько десятков кресел Геринга. И то, посудите, как показывать гостям стул Геббельса. Видимо, это не стул, а стульчик – с тоненькими худосочными ножками, гаденький, шатающийся на ветру. А вот Геринг был совсем другое дело. Геринг русскому человеку напоминал Собакевича. Оттого мебель, помеченная его именем, внушала уважение всякому – крепостью и долговечностью.
И вся она, как в известной сказке про Мойдодыра, снялась с насиженных мест и перекочевала в Малаховку, Жуковку и Снегири.
Сдается, что единственное, что осталось удивительного – на родине этой мебели, – гора Брокен, на которой в Вальпургиеву ночь скачут голые девки.
Раньше на ее макушке стояли секретные советские радары, но и их вывезли и расставили в новых местах – все на тех же дачах, видимо.
Теперь в их чашах собирается дождевая вода и мирным образом утекает на грядки.
Но, возвращаясь к теме сна, надо сказать, что знатоки сообщали мне о пластиковых ваннах. В пластиковых ваннах, говорили они, спать лучше, чем в чугунных. Спал я и в чугунных. Пластмассовых тогда не изобрели. Лучше всего было спать в старинных ваннах в городе
Ленинграде. Правда, в том случае, если не подтекал кран.
А в джакузи я попытался как-то уснуть – было холодно и пусто. Да и времени не было.
XVI
Слово о том, что галушки живут особой жизнью – точь-в-точь как загадочная объективная реальность.
В эту минуту прошел хозяин с огромной бадьей – но в ней не было ничего. Галушки обещались на завтра.
Тогда, чтобы отвлечь внимание, Кравцов сказал кокетливо:
– Вы ничего не замечаете?
Мы ничего не замечали. Тогда он указал на свежий шрам посреди лба.
– Две недели в бинтах, – сказал он гордо. – Вам какую версию рассказать – официальную или неофициальную?
Мы не знали, какую лучше, и согласились на официальную.
Кравцов разлил вино и сказал печально:
– Я вешал теще жалюзи. Я боролся с ними, как с иностранным врагом. В тот момент, когда я было совсем победил их и ухватил за край, они сорвались со стены и ударили меня в лоб. Я залился кровью, и меня повезли в травмопункт.
– Эка невидаль, – сказал Рудаков. – Я тут боролся с буровым станком.
Это тебе не станок для бритья.
– Вот придет Кричалкин с тортиком, он нам и не то расскажет, – сказал свое Синдерюшкин.
И действительно, не прошло и десяти минут, как от станции послышался вой удаляющейся электрички, а вскоре появился и сам Кричалкин.
Тортик мотался в его руке, как гиря.
Никакой девушки с ним не было. Торт был неметафоричен, матерьялен и увесист.
Кремовый дворец в картонном поддоне был водружен на стол, а
Кричалкин уселся на старый сундук и стал проповедовать.
– Не затупились ли наши лясы? – сказал Кричалкин. – Помните, что сегодня ночь накануне Ивана Купалы?
– Надо выпускать солнечных кроликов, – заметил я. – Особенно важно это делать в полночь. Или искать папоротник. Только, я думаю, все-таки надо его искать при свете дня. Но с огнем…
– Можно попрыгать с голой жопой через костер. – Рудаков, вкусив расстегаев, стал брутален. – Вон, кострище еще на ходу.
Мы перевесились через ограждение веранды и поглядели на кострище. В неверном мерцании догорающего костра там обозначились два черных силуэта. Это Гольденмауэр о чем-то тихо разговаривал со своей спутницей. Мы услышали только то, как он пересказывает какой-то сюжет:
– И старуха говорит Германну: “Поднимите мне веки”. Он поднимает.
– Эй, Леня, айда к нам вино пить! – позвал Рудаков.
Тонким нервным голосом Гольденмауэр отчеканил:
– После того, как вино декупировано, оно должно быть шамбрировано.
Видно было, что он недоволен вмешательством.
– Чё-ё? – напрягся Рудаков.
– Шамбрировано! – сказал Гольденмауэр тверже, но чувствовалось, что голос его дрожит.
Рудаков забрался обратно за стол, но было видно, что его проняло.
Вот кремень человек – шамбрировано, и все тут. Стоит на своем, уважать надо.
– А мы завтра купаться пойдем, – сказал Евсюков, выйдя из кухоньки и сбрасывая с плеч полотенце – как пришедшая на работу одалиска.
– Можно и сейчас пойти – в темноте… Только направо не ходите – там я сор всякий кидаю, дрязг и мусор. Просто стыдно сказать, что там лежит, пока я не вывез на помойку.
XVII
Слово о том, что совершенно невозможно отличить официальные версии от неофициальных не только в сообщениях властей, но и во всех прочих случаях.
Костер умирал, но мы решили все равно перейти туда. Не хватало лавок, и Кричалкин ушел, и долго его было не видно. Потом послышалось пыхтение.
– Это еще зачем? – спросил Рудаков, глядя на Кричалкина, что тащил огромное колесо.
– Я знаю, откуда это, – сказал хозяин дачи. – Рядом с нами стоит колесный трактор. С него все время что-то снимают. И как это
Кричалкин догадался попасть в общую струю?
Мы с Рудаковым сели на колесо, Синдерюшкин на свою бадью, а
Кричалкина выгнали.
Кричалкин ушел и явился через двадцать минут с бутылкой водки. Снова ушел и вернулся с синяком под глазом. Синяк светился в темноте, и я понял, почему его называют “фонарь”.
Кричалкин ушел опять. Мы устали за этим следить – непростая была жизнь у этого человека.
– Знаешь, кого он мне напоминает? – заметил Рудаков. – Был у нас под
Калугой, в деревне, такой мужик по кличке Капустный вор. Капусту, значит, воровал. Этот Кричалкин – такой же. Нигде не пропадет. А ты,
Кравцов, что скажешь?
– Я? Я лучше дальше про себя расскажу, – сказал печально Кравцов.– Я лучше расскажу вам неофициальную версию моей истории. Мы отмечали день рождения на работе. Все шло как нельзя лучше, и в прекрасном настроении я решил пройтись. Вижу ночной магазин – как тут не зайти.
Собираюсь прикупить пивка и тут вижу машину – не то что очень помпезную, а так себе, и вот к ней из магазина выходит молодая женщина. Вслед за ней из магазина вываливаются двое пьяных и начинают к ней, то есть к женщине, а не к машине, грязно приставать.
Я, натурально, на защиту. Первого положил, а второй сам лег. Одно слово, не умеет молодежь пить.
Женщина трясется и жалобно так спрашивает:
– Вы меня до дома не довезете?
– Прав нет, – отвечаю.
– Ничего, – говорит. – Здесь два квартала.
Довез.
– А вы меня не проводите, – говорит она снова, а у самой ключи в руке дрожат. И вот я оказываюсь в ее квартире, да мне еще и коньяка предлагают выпить.
– Я, – говорю, – извиняюсь, но мне надо жене позвонить.
Звоню, а там вечное “занято”. Звоню еще, да все без толку. Ну, выпили тогда, потом выпили еще. Так пол-литра коньяка на двоих и уговорили. И тут я, сидя в мягком кресле, и заснул. Просыпаюсь, а на часах – пять утра. Хозяйка уже мне на кухне кофе делает.
Я собрался да и полетел домой. Жена встречает, стоит скорбно, с темными кругами под глазами. Уже морги обзванивали. Ну, я как на духу и рассказал честно свою историю.
– Ладно, – отвечает моя половина. – Пойдем на кухню, там котлетки еще с вечера остались. Хоть поешь.
Мы идем на кухню, но не успеваю я войти, как она хватает что-то со стола и бах мне в лоб. А это, между прочим, чугунная мясорубка. Я кровью так и залился. Ну, травмопункт, швы, на работе – официальная версия. Такие вот дела.
Мы промолчали. Прервал молчание Рудаков. Он сказал злобно:
– Да как же ты ее не трахнул?! Кто ты после этого?
Оперная девушка Мявочка вдруг затянула длинную и протяжную песню.
Песня эта рассказывает слушателю следующее: некий пожилой военнослужащий дореволюционных времен возвращается домой, дембеляя, и встречает на пороге своего дома несказанной красоты девушку.
После недолгого колебания военнослужащий упрекает оную девушку в неверности, справедливо полагая, что красотка могла сохранить свои прелести только в общении с лихими людьми в разгульных пирах.
Мы вернулись на веранду.
Было пусто на душе. Говорить не хотелось. Внезапно Кравцов пробормотал:
– А хотите, скажу самую правду? Насчет этого.
И он ткнул себя в лоб с фиолетовой отметиной.
– Я действительно жалюзи вешал. Сорвался и вот…
XVIII
Слово о том, что иногда найденное лучше бы не находилось, обнаруженное– лучше б не обнаруживалось, а также о том, как домашние животные преподносят недомашние сюрпризы.
В этот момент, заполнив собой все пространство, явился пес Пус.
Он пришел и сел на первую ступеньку крыльца. Пус был похож на фронтового санинструктора, что тащит на себя раненного с передовой.
И все оттого, что в зубах у него безвольно висел Кролик Производитель.
В этом не было сомнения. Мы сразу догадались, что это Кролик
Производитель, – так огромен он был. Кролик был похож на директора средней руки или лапы, невидимый пиджак и галстук на его шее ощущались отчетливо. Точно так же было понятно, что он был не просто
Производителем, ударником-стахановцем в своем ремесле. На его хмурой дохлой морде была написана самурайская верность хозяину-куркулю и нэпманская брезгливость к нам-недокроликам.
Производитель был не мертв, он не был убит – он был отвратительно мертв и кошмарно убит.
Под матерчатым абажуром воцарилась тишина.
Мы поняли, что играем греческую трагедию, перед нами – тело.
И скоро по его следу придет хозяин убитого. Застучат кастаньетами копыт троянские кони на нашем пороге, будет разорен наш дом и сад, лягут на картофельные гряды растерзанные тела наших женщин, взвизгнут бичи над нашими детьми, уведут в полон наших матерей.
Свершится война, да не из-за толстомясой Елены Зевсовны, а из-за собак и кролей, из-за Воловьих лужков, из-за нормы прибыли и форсмажорных обстоятельств.
Первым прервал молчание Рудаков.
Он встал и поднял руку. В этот момент он напоминал политрука с известной фронтовой фотографии.
– Мы – в наших руках, – сказал он сурово. – И наше счастье – в них же.
Все в мире чуть сместилось под ударом адреналиновой волны, комод подвинулся в сторону, качнулись стулья, звякнули чашки в шкафу.
Даже транзисторный диссидентский приемник хрюкнул, разодрал в отчаянии подвига где-то внутри себя тельняшку и сказал пьяным голосом:
– Внучек, а где ж его надыбать?
Рудаков только зыркнул на радио, и оно умерло окончательно.
Он встал посреди веранды и оказался похож на Василису Прекрасную.
Одной рукой махнул Рудаков, и побежала приглашенная для пения оперная девушка Мявочка за своим феном в комнаты. Другой рукой махнул Рудаков, и принесли ему таз с теплой водой. Цыкнул зубом
Рудаков, и десяток рук вцепился в труп Кролика и поволок его на стол.
Загремели ножи и вилки, валясь на пол, покатилась миска.
Мы отмыли Производителя от земли и собачьих слюней. Казалось, что мы при этом поем скорбную песню разлук и прощаний. Дудук звучал в воздухе, трепетали его язычки, и рушился мир, бушевал потом за стенами нашей веранды. Рвал душу дикарский напев зурны – мы не чистили Кролика, а совершали над ним обряд, будто над павшим вражеским воином.
Наши женщины сушили его феном, и слезы были размазаны по их усталым лицам.
Наконец Рудаков взмахнул рукой, и Кролика, как Гамлета, вынесли на крыльцо на двух скрещенных садовых лопатах. Сначала мы шли к чужому забору в полный рост, затем пригнувшись, а после – на четвереньках.
Наконец мы поползли.
В этот момент мы чувствовали себя солдатами, что двадцать второго июня, ровно в четыре часа предотвратят войну, и история пойдет мирным чередом, минуя множащиеся смерти.
Первыми на брюхе, не щадя живота своего, ползли Рудаков и
Синдерюшкин. Вот они добрались до колючей проволоки. Остальные остались на расстоянии крика. Перевернувшись на спину, Рудаков перекусил колючую проволоку маникюрными ножницами Мявочки.
Мелькнули в сером рассветном освещении его ноги, и он сполз в дренажную траншею. Следом за ним исчез Кролик Производитель, который, как погибший герой, путешествовал на плащ-палатке.
Мы тоже перевернулись на спины и уставились в пустое небо отчаяния.
Раздалось пыхтение. Это полз обратно Синдерюшкин.
Он устало выдохнул и встал на четвереньки.
– Все, прятаться больше не нужно.
И быстро двинулся дробной рысью на четвереньках к дому.
Мы последовали за ним. Замыкал шествие угрюмый Рудаков, вышедший из боя последним.
Грязные, усталые, но довольные и просветленные, мы уселись за столом. Мы были похожи на всех рыцарей Круглого стола, которые наравне с Ланцелотом отправились в странствие и добыли каждый по
Иисусову копью и тридцать Чаш Святого Грааля впридачу.
Выпила даже Мявочка.
– Да, пооборвались мы, – заметил, оглядывая свои штаны, Рудаков.
– Да и поизвозились, – протянул Синдерюшкин.
– А пойдемте купаться? Тут речка неподалеку. Я вам про нее говорил, что завтрашнего-то ждать. – Евсюков как радушный хозяин вывернул перед нами не только свою душу, но и саму дачную природу.
– Купаться! Купаться! – поддакнул-квакнул Кричалкин, пожирая глазами
Мявочку.
И мы пошли купаться.
XIX
Слово о том, что, отправившись к воде, можно вернуться с пересохшим горлом.
Перед нами спускались с обрыва Рудаков и Гольденмауэр. Они шли обнявшись, как мистический и несбыточный символ интернационализма.
За ними порхала мосластая подруга Лени. Пыхтел Синдерюшкин, на всякий случай взявший с собой удилище.
Перед тем как войти в воду, я воткнул трубку в зубы и закурил. Дым стлался над водой, и странный свет бушевал в небесах. Зарницы следовали одна за одной, и я понимал, что уж что-что, а это место и время я вряд ли забуду.
Стоя в черной недвижной реке по грудь, я прислушивался к уханью и шлепкам.
Где-то в тумане плескались мои конфиденты. Они напоминали детей-детдомовцев, спасшихся от пожара. Постылый дом-тюрьма сгорел, и теперь можно скитаться по свету, веселиться и ночевать в асфальтовых котлах. Молча резал воду сосредоточенный Рудаков, повизгивала Мявочка, хрюкал Кричалкин, гнал волну Гольденмауэр, а
Синдерюшкин размахивал удилищем.
Я вылез из воды первый и натянул штаны на мокрое тело, продолжая чадить трубкой. Рядом со мной остановилась мосластая и, когда догорел табак, предложила не ждать остальных и идти обратно.
Мы поднимались по тропинке, но вышли отчего-то не к воротам евсюковской дачи, а на странную полянку в лесу. Теперь я понял – мы свернули от реки как раз туда, куда Евсюков не советовал нам ходить,
– к тому месту, где он кидал сор, дрязг и прочий мусор.
Нехорошо стало у меня на душе. Мокро и грязно стало у меня на душе.
Стукнул мне под дых кулак предчувствий и недобрых ощущений.
То ли светлячок, то ли намогильная свечка мерцала в темноте.
Луна куда-то пропала – лишь светлое пятно сияло через легкие стремительные тучи.
Тут я сообразил, что мосластая идет совершенно голая и одеваться, видимо, не собирается. Да и смотрелась она теперь совершенно не мосластой. Как-то она налилась и выглядела если не как кустодиевская тетка, а будто Памела Андерсон.
– Что, папортн… папоротник искать будем? – натужно улыбаясь, спросил я.
– Конечно! – совсем не натужной, но очень нехорошей улыбкой ответила мне бывшая подруга Лени Гольденмауэра.
– Но сейчас не полночь? – еще сопротивлялся я.
– Милый, ты забыл о переводе времени.
Я уже стал милым, а значит, от неприятностей было не отвертеться.
Достал я снова табак и трубку, табак был хороший, ароматный, но спутница моя вдруг чихнула так сильно, что присела на корточки. Эхо отозвалось будто бы во всем лесу, чихнуло сбоку, сзади, где-то далеко впереди.
Я устыдился, но все-таки закурил.
И мне показалось, что стою я не в пустынном лесу, пусть даже и с красивой голой бабой рядом, а на людной площади – потому что все копошится вокруг меня, рассматривает, и понял тогда, как ужасно, видать, обжиматься и пихаться на Красной площади – действительно замучают советами.
Свет становился ярче, и наконец очутились мы на краю поляны. Мы были там не одни – посередине сидели два уже виденных мной ботаника, между ними лежал огромный гроссбух. Один ботаник водил пальцем по строчкам, а другой держал в руках огромный хвощ и искал глазами источник света.
Моя спутница погрозила им пальчиком.
– Люли-люли, на вас нюни, – строго сказала она.
И два ботаника сразу пожухли как ботва, да и трава у них в руках обвисла.
Теперь я понял, что значило на самом деле выражение “иметь довольно бледный вид”. Ботаники его приобрели мгновенно, правда, были этим не очень довольны.
Бывшая мосластая сделала короткое движение, налетел ветер, и обоих ботаников сдуло, как рукой сняло.
– Бу-бу-бу, – доносилось из-под пня.
– Э-эээ-эээ-э… – блеяло с макушки березы.
Высунулись, казалось, какие-то лица и морды из кустов и высокой травы. Да что там лица – хари какие-то просунулись отовсюду – огромные, страшные.
И увидел я впереди свет, и пошел на него, спотыкаясь и дыша тяжело и хрипло.
– Не рыдай мене мати, – печально сказала мосластая. – Мать моя…
Я с удивлением понял, что совершенно не знаю, как ее зовут.
– Кто мать твоя?
– Мать – сыра земля. Вот образованный человек, а таких вещей не знаете. Вот вы ведь писатель? А скажите, как правильно говорить – папортник или папоротник?
Язык застрял у меня во рту.
– Прп… Парпртк… Парпортнк…
Я еще что-то добавил, но уже совсем не слышно.
И тут тонкий луч ударил мне в глаза, кто-то светил в лицо, будто ночная стража. Светляком-мутантом горела в траве яркая звезда. Я протянул руку, дернул, за светлячком потянулся стебель… И вот в руке остался у меня мокрый бархатный цветок. Сразу же зашептало, заголосило все вокруг – точно как на Красной площади в час минувших парадов.
Рыкнуло, покатилось по рядам тысяч существ какое-то неприличное слово, забормотала свое трава, вторили ей камни и кусты.
И я познал их языки, но, к несчастью, одновременно я узнал столько всего о своей неустроенной жизни, что впору было попросить осину склонить пониже ветку и выпростать ремень из штанов.
Говор не умолкал, слышны были разговоры и живых, и мертвых, копошился какой-то Бобик под землей, уныло и скучно ругались мертвецы на недавнем кладбище – что лучше: иметь крест в ногах или в изголовье, рассказывала свою историю селедочная голова, неизвестно на что жаловался бараний шашлык, и мертвый кролик бормотал что-то – хню-хню, хрр, хню-хню – то ли он вспоминал о поре любви, то ли о сочном корме, но в голосе его уже не было смертного ужаса.
Ужас был во мне, он наполнил меня и приподымал вверх, как воздушный шар.
В этот момент женщина положила руки мне на плечи. Она обняла меня всего, ее губы были везде, трогательная ямочка на подзатыльнике выжимала у меня слезу, и я с удивлением увидел, что мое естество оказалось напряжено. Да и она сильно удивилась моей сексуальной силе, даря мне горячие поцелуи в лоб и лицо. Было видно, что она обожала секс и не ограничивалась никакими рамками, но от ее тела пахло чистотой и страстью одновременно. Нежно вскрикнув, она стала смыкать свои руки у меня на спине, экстатически повизгивая. Иногда она наклонялась вперед, потираясь своими упругими арбузными грудями об мою и обдаривая мои лицо и губы поцелуями благодарности и надежды. По всему было видно, что к ней пришел прилив страстного желания соития и что она заметно нервирует от желания. Я был безумно возбужден от ее интимных вздохов наслаждения, как и от приятного ощущения обволакивания мягкими тканями. От всего этого я быстро потерял контроль, что меня насторожило.
– Лолита, Лорка, Лорелея, – пронеслось у меня в голове…