Текст книги "Кролик, или Вечер накануне Ивана Купалы"
Автор книги: Владимир Березин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
X
Слово о расстановке шпал и правильном выборе дороги.
Утих дальний звук поезда. Чувствовалось, что по этой заброшенной ветке поезда ходили редко. Рельсы лежали ржавые, и сквозь них проросла густая мертвая трава. Побрели мы дальше.
– Что я, волк, что ли? – сказал Рудаков, вспомнив наши утренние разговоры.
И тут же кто-то завыл за лесом.
– Да уж, ты не волк, пожалуй, – успокоил его Синдерюшкин. – По крайней мере, пока.
Пришлось снова идти по шпалам.
– Ну ты, профессор, – сказал мстительный Рудаков, – а вот скажи, отчего такое расстояние между шпалами?
Мы-то, конечно, знали, что это расстояние выбрано специально, чтобы такие лоботрясы, как мы, не ходили по шпалам и не подвергали свою жизнь опасности, а тащились вдали от поездов – в глухой траве под откосом.
– А по двести шпал на километр – вот и вся формула, – ответил
Гольденмауэр хмуро.
– Тьфу, – плюнул Рудаков точно в рельсу. – Никакого понимания в человеке нету. Чистый немец.
Вдруг все остановились. Рудаков ткнулся в спину Синдерюшкина, я – в спину Рудакова, а Гольденмауэр со своей спутницей вовсе сбили нас с ног.
– Ну, дальше я не знаю. – Синдерюшкин снова уселся на свою рыболовную урну и закурил. – Теперь ваше слово, товарищ Маузер. То есть теперь ты, Рудаков, поведешь. Ты, кстати, помнишь-то, как идти?
– Чего ж не помнить, – ответил Рудаков, но как-то без желаемой нами твердости в голосе. – Сначала до соснового леса, потом мимо кладбища
– к развилке. А там близко. Там, на повороте, стоит колесный трактор. Налево повернем по дороге – там и будет Заманихино.
Мы спустились с насыпи и двинулись среди высокой травы по низине. С откоса на нас лился туман – там за день, видно, была наварена целая кастрюля этого тумана.
Шуршали хвощи, какие-то зонтичные и трубчатые окружали нас.
– Самое время сбора трав, – сказал мне в спину Гольденмауэр, собственно, ни к кому не обращаясь. – Самое время папорть искать.
Ибо сказано: “Есть трава черная папорть; растет в лесах около болот, в мокрых местах, в лугах, ростом в аршин и выше стебель, а на стебле маленькие листочки, и с испода большие листы. А цветет она накануне
Иванова дня в полночь. Тот цвет очень надобен, если кто хочет богатым и мудрым быть. А брать тот цвет не просто – с надобностями, и, очертясь, кругом говорить: “Талан Божий, се суд твой, да воскреснет Бог!”.
Нехорошо он это сказал, как зомби прямо какой. Так в иностранных фильмах говорят чревовещатели.
Я был благодарен мосластой, которая, видимо, ткнула Леню кулаком в бок, и он заткнулся.
Травы вокруг было много, трава окружала нас, и я сам с ужасом понял, что неведомый голос нашептывает мне – бери траву золотуху, бери– ой, растет золотуха на борах да на Раменских местах, листиками в пядь, ни дать ни взять, а суровца не бери, не бери, не ищи его при водах, береги природу, а возьми-ка шам, что листочки язычком, как в капусте с чесноком. Ой да плакун-трава ворожейная, а вот адамова голова, что власти полова, а вот тебе девясил, что на любовь пригласил. Эй, позырь – разрыв-трава, что замкам потрава, воровская слава. Или тут, за бугорком – ревака, что спасет в море во всяком.
Земля мати, шептали голоса, благослови мя травы братии, и трава мне мати!
– Но, – и тут в ухо мне, никчемному человеку, старшему лесопильщику, да еще и бывшему, кто-то забормотал: – Тебе-то другое, не коланхоэ, не карлик-мандрагора, найдешь ты споро, свой клад и будешь рад – коли отличишь вещее слово, выйдя как работник на субботник – папортник или папоротник?
Тут мои спутники начали ругаться, и наваждение рассеялось. Мы долго шли в этом травном лесу, среди тумана, мы не заметили, как снова уперлись в насыпь. Тут и сам Рудаков удивился.
– Что за чертовщина, я помню, тут проход должен быть.
Проход нашелся. Черный провал, видный только вблизи, вел как раз под насыпь.
– Да, труба, – веско высказался Синдерюшкин. В любом из смыслов он был прав. Правильно, значит, по-рабочему, осветил положение.
Но делать было нечего, и мы вслед за Рудаковым ступили в черноту.
С бетонного потолка рушились вниз огромные капли. Шаги отдавались гулко, было темно и неприятно, и вообще место напоминало унылый подземный переход на окраине, где сейчас вот выйдут из-за угла и безнадежно спросят спички или зажигалку.
Мы шли молча, перестав обходить лужи на полу. В углах подозрительно чавкало. Мы пыхтели, и пыхтение множилось, отражаясь от стен.
Пыхтение наше усиливалось и усиливалось в трубе, и уже казалось, что нас в два раза больше.
Мы лезли по этой трубе, стукаясь макушками и плечами, и я всерьез начал бояться, что сейчас под ногами обнаружатся незамеченные рельсы секретного метро, загугукает что-то, заревет, ударит светом и навстречу нам явится какой-нибудь тайный поезд, приписанный к обороне столицы.
Скоро нам стало казаться, что труба давно изогнулась и ведет вдоль железной дороги, а не поперек.
Но внезапно стены расступились, и Рудаков, а вслед за ним и остальные оказались в сумеречном лесу.
Мы оглянулись на железнодорожную насыпь. Огромной горой она возвышалась над нами, закрывая небо.
Дорога поднималась выше, круто забирая в сторону. Я предложил отдохнуть, но Рудаков как-то странно посмотрел на меня.
– Давайте пойдем лучше. Тут чудное место – тут дождь никогда не идет.
– То есть как? – Гольденмауэр не поверил.
– А вот так. Не идет, и все. Везде дождь, а тут – нету. Да и вообще неласковое место, кладбище к тому же.
Дорога начала спускаться вниз – к речке. У речки вспыхивали огоньки папирос – я понял, что если нас не спросят прикурить, то явно потребуют десять копеек.
XI
Слово о ночных огнях на реке, правильном урочном пении и о том, что делает с человеком пища, богатая фосфором.
Речка приблизилась, и мы поняли, что не сигареты мы видели издалека.
Это по речке плыли венки со свечками. Их было немного – четыре или пять, но каждый венок плыл по-своему: один кружился, другой шел галсами, третий выполнял поворот “все вдруг”.
– Ну и дела, – сказал Синдерюшкин. – Не стал бы я в такой речке рыбу ловить.
Это, ясное дело, была для него крайняя оценка водоема.
Порядком умывшись росой, мы двинулись вдоль речки – венки куда-то подевались, да и, честно говоря, не красили они здешних мест.
Снова кто-то натянул на тропу туманное одеяло. Мы вступили в него решительно и самоотверженно, как в партию. Вдруг кто-то дунул нам в затылок – обернулись – никого. Только ухнуло, пробежалось рядом, протопало невидимыми ножками. Задышало да и сгинуло.
– Ты хто?.. – спросили мы нетвердым голосом. Все спросили, хором– кроме Синдерюшкина.
– Это Лесной Косолапый Кот, – серьезно сказал Синдерюшкин.
Тогда Рудаков вытащил невесть откуда взявшуюся куриную ногу и швырнул в пространство. Нога исчезла, но и в затылок нам больше никто не дул. Только вывалился из-за леса огромный самолет и прошел над нами, задевая брюхом верхушки деревьев.
Там где посуше, в подлеске, росло множество ягод – огромные земляничины катились в стороны. Штанины от них обагрились – есть земляничины было страшно, да никому и не пришло это в голову. Трава светилась под ногами от светляков. Но и светляки казались нам какими-то монстрами.
Туман стянуло с дороги, и мы вышли к мостику.
У мостика сидела девушка.
Сначала мы решили, что она голая, – ан нет, было на ней какое-то платье – из тех, что светятся фиолетовым светом в разных ночных клубах. Рядом сидели два человека в шляпах с пчелиными сетками.
Где-то я их видел, но не помнил, где.
Да и это стало неважно, потому что девушка запела:
Лапти старые уйдуть,
А к нам новые придуть.
Беда старая уйдеть,
А к нам новая придеть.
Мы прибавили шагу, чтобы пройти мимо странной троицы как можно быстрее. Понятно, что именно они и пускали по реке водоплавающие свечи. Но только мы поравнялись с этими ночными людьми, как они запели все вместе – тихо, но как-то довольно злобно:
Еще что кому до нас,
Когда праздничек у нас!
Завтра праздничек у нас -
Иванов день!
Уж как все люди капустку
Заламывали,
Уж как я ли молода,
В огороде была.
Уж как я за кочан, а кочан закричал,
Уж как я кочан ломить,
А кочан в борозду валить:
“Хоть бороздушка узенька -
Уляжемся!
Хоть и ночушка маленька -
Понаебаемся!”.
Последние стихи они подхватили задорно, и под конец все трое неприлично хрюкнули. Я, проходя мимо, заглянул в лицо девушке и отшатнулся. Лет ей было, наверное, девяносто – морщины покрывали щеки, на лбу была бородавка, нос торчал крючком – но что всего удивительнее, весь он, от одной ноздри до другой, был покрыт многочисленными кольцами пирсинга.
– Поле, мертвое поле, я твой жухлый колосок, – отчетливо пропела она, глядя мне прямо в глаза.
– А красивая баба, да? – сказал мне шепотом Рудаков, когда мы отошли подальше. Я выпучил глаза и посмотрел на него с ужасом.
– Только странно, что они без костра сидят, – гнул свое Синдерюшкин.
– Сварили б чего, пожарили – а то сели три мужика у речки, без баб…
Поди, без закуски глушат.
Они путались в показаниях. Я глянул в сторону Гольденмауэра, но тот ничего не говорил, а смотрел в сторону кладбища.
Кладбище расположилось на холме – оттого казалось, что могилы сыплются вниз по склону. Действительно, недоброе это было место.
Дверцы в оградках поскрипывали – открывались и закрывались сами.
Окрест разносились крики птиц – скорбные и протяжные.
– Улю! Улю! – кричала неизвестная птица.
– Лю-лю! – отвечала ей другая.
Но что всего неприятнее, в сгущающихся сумерках это место казалось освещенным, будто на крестах кто-то приделал фонари.
– Ничего страшного, – попытался успокоить нас Гольденмауэр. – Это фосфор.
– К-к-акой фосфор? – переспросил Синдерюшкин. – Из рыбы?
– Ну и из рыбы тоже… Тут почва сухая, перед грозой фосфор светится.
– Гольденмауэру было явно не по себе, но он был стойким бойцом на фронте борьбы с мистикой.
Оттого он делал вид, что его не пугает этот странный утренний свет без теней.
– В людях есть фосфор, а теперь он в землю перешел, вот она и светится.
– Тьфу, пропасть! Естествоиспытатели природы, блин! – Рудакова этот разговор разозлил. – Мы опыты химические будем проводить, или что?
Пошли!
Тропинка повела нас через космическую помойку, на которой, кроме нескольких ржавых автомобилей, лежали странные предметы, судя по всему – негодные баллистические ракеты. Какими милыми показались нам обертки от конфет, полиэтиленовые пакеты и ржавое железо – такого словами передать невозможно. А уж человечий запах, хоть и расставшийся с телом, – что может быть роднее русскому человеку. Да, мы знаем преимущества жареного говна над пареным, мы знаем терпкий вкус южного говна и хрустящий лед северного. Мы понимаем толк в пряных запахах осеннего и буйство молодого весеннего говна, мы разбираемся в зное летнего говна и в стылом зимнем. Мы знаем коричное и перичное еврейское говно, русскую смесь с опилками, фальшивый пластик китайского говна, радостную уверенность в себе американского, искрометную сущность французского, колбасную суть говна германского. Именно поэтому мы и понимаем друг друга. Нам присущ вкус к жизни. Да.
От этой мысли я даже прослезился и на всякий случай обнял Рудакова.
Чтобы не потеряться.
Жизнь теперь казалась прекрасной и удивительной, небо над нами оказалось снова набито звездами, а ночь была нежна, и образованный
Гольденмауэр раз пять сослался на Френсиса Скотта Фицджеральда.
XII
Слово о том, что неочевидное бывает очевидным, ориентиры видны, задачи – определены, и дело только за тем, чтобы кому-нибудь принять на себя ответственность.
– Да, дела… – сказал Синдерюшкин, ощупывая то, что осталось от удочек. – Странные тут места, без поклевки. Хотя я другие видел, так там вообще…
Вот, например, есть у меня дружок, специалист по донкам – он как-то поехал на озера, заплутал и уже в темноте у какого-то мостика остановился. Смотрит, а там кролик сидит – огромный, жирный. Ну, думает, привезу жене кроля вместо рыбы – тоже хорошо.
Кроль с места и не сходит, дружок мой быстро его поймал – как барана. Посадил на сиденье с собой рядом, только тронулся, а кролик рот раскрыл и блеять начал: “Бя-я-яша, бя-я-яша”, говорит. Тьфу!
– И что? – с интересом спросил я.
– Дрянь кролик, жесткий. Видно, какой-то химией питался. Никому не понравилось.
– Да ладно с ними, с кроликами! Пока не дошли до места, нечего о еде говорить. – Рудаков был недоволен. – С другой стороны, наверное, надо искупаться. В Ивана Купалу надо купаться, а то – что ж? Почему не купаться, а? Говорят, вода особая этой ночью.
– А я все-таки не верю в чудеса. – Гольденмауэр не мог не показать своей непреклонности. – Ничего особенного не происходит, а все как-то приуныли.
Вода… Чудеса… Не верю – вот и все.
– А кто верит? Это ж не чудеса, а срам один! – Синдерюшкин встал, будто старец-пророк, и стукнул в землю удилищем. – Срам! А как заповедовал нам игумен Памфил, “егда бо придет самый праздник
Рождество Предотечево, тогда во святую ту нощь мало не весь град возмятется, и в седах возбесятца в бубны и сопели и гудением струнным, и всякими неподобными игранми сотонинскими, плесканием и плясанием, женам же и девам и главами киванием и устнами их неприязен клич, все скверные бесовские песни, и хрептом их вихляния, и ногам их скакания и топтаниа, ту есть мужем и отрокам великое падение, ту есть на женско и девичье шептание блудное им воззрение, тако есть и женам мужатым осквернение и девам растлениа”.
Мы с Рудаковым хором сказали: “Аминь!”.
Мы сказали это не сговариваясь, просто это как-то так получилось – совершенно непонятно отчего. И непонятно было, откуда у Синдерюшкина взялся этот пафос. Откуда взялась эта речь, напоминавшая больше не обличение, а тост и программу действий. И отчего, наконец, он ничего не сказал про рыб?
– Слушай, – пихнули мы в бок Гольденмауэра, забыв прежнее наше к нему недоверие. – Слушай, а все-таки когда эти страсти-мордасти творятся? Ведь календарь перенесли, большевики у Господа две недели украли и все такое. Но ведь природу календарем не обманешь – барин выйдет в лес – лешие схарчат, парубок за счастьем полезет – погибель, так и, страшно сказать, комиссар в кожаной тужурке не убережется. Надо ж знать корень родной земли. А?
Рассудительный Гольденмауэр объяснил дело так:
– Вот глядите: летнее солнцестояние все едино – в черный день двадцать второго июня.
– А правда, что Бонапарт-антихрист к нам тоже двадцать второго ломанулся? – тут же влез Рудаков.
– Нет, неправда. Двенадцатого или двадцать четвертого – в зависимости от стиля.
– Так вот, одно дело – летнее солнцестояние (которое тоже не совсем в полночь или полдень бывает), другое – Иванов день, что после
Аграфены (на Аграфену, как говорили – коли гречиха мала, овсу порост) идет, – он по новому стилю седьмого числа. Теперь смотрите, есть еще языческий праздник: если полнолуние далеко от солнцестояния
– то справляется Купала в солнцестояние, а если расходится на неделю примерно – то делается между ними соответствие. Так что Купала у язычников бескнижных был праздником переходящим.
Он посмотрел на Рудакова и зачем-то добавил:
– Как день геолога.
Синдерюшкин внимательно глянул на Леню и требовательно сказал:
– Так настоящая Купала-то когда?
– Нет, ты не понял, на этот счет существуют два мнения, а вернее, три. Смотря что понимать под Купалой. Знаешь, кстати, что “Купала” от слова “кипеть”?
– Ты докурил? – хмуро спросил Рудаков Синдерюшкина.
– Да. А ты?
– Ну, – Рудаков загасил бычок, огляделся и решил не сорить.
Ну его, к лешему. Неизвестно, с лешим там что. С таким немцем, как
Гольденмауэр, никакой леший не нужен. Ишь, коли гречиха мала, овсу порост.
Мы пошли по расширившейся дороге. Под ногами были твердые накатанные колеи, ногам было просторно, а душе тесно – так можно было бы идти вечно или, иначе сказать – до самой пенсии.
Однако для порядку мы спрашивали нашего поводыря:
– Эй, Сусанин, далеко ли до Евсюкова?
– Да скоро.
Мы верили Рудакову, потому что больше верить было некому.
– Трактор, точно, трактор – к трактору, а дальше – рукой подать.
Наконец мы остановились на привал и по-доброму обступили Рудакова.
Так, правда, обступили, чтобы он не вырвался. Мы спросили Рудакова просто:
– А ты давно у Евсюкова был? Давно трактор-то этот видел?
Он задумался.
– Да лет шесть назад.
– А-аа, – понимающе закивали головами все.
– Тю-ю, – сказал затем Синдерюшкин.
– Ага, – молвил Гольденмауэр.
– О! – только-то и сказал я.
А мосластая ничего не сказала.
Она, вместо того, чтобы выразить свое отношение к этой возмутительной истории, начала показывать нам за спину. Там, у края поляны, на повороте стоял трактор. Он представлял собой довольно жалкое зрелище. Одно колесо у него было снято, стекла отсутствовали, а из мотора торчал скорбный металлический потрох. Да и на трактор был он не очень похож. Тем более что на единственной дверце было написано совершенно другое название – короткое и емкое.
Рудаков вырвался из наших рук и потрусил мимо трактора – по дороге, сворачивавшей в лес. Мы двинулись за ним и уже через пять минут уперлись в глухой забор дачных участков.
Рудаков прошел несколько ворот и калиток и остановился около одной– подергал ручку, поскребся, постучал. Все без толку. Тогда он решился и засунул руку в щель над замком.
Кто-то огромный тут же задышал ему в ладонь, обдал жарким и кислым, запах проник через глухую калитку и распространился в ночном воздухе. Рыкнуло за калиткой, ухнуло, и с лязгом грохнула цепь.
Рудаков в ужасе выдернул руку и отбежал на середину дороги.
– Не он! Не он! – только и успел пробормотать Рудаков и рухнул нам на руки. Мы поддержали его и, только переждав и успокоившись, подошли к следующей калитке.
Она оказалась незаперта. Мы шагнули в сад, как в реку. Вокруг были запахи ночной земли, также пахло свежестью, ночным спором, варениками, селедкой, дымом и картофельными грядками.
Навстречу нам сразу попался хозяин. Вернее, он стоял на тропинке с огромным ведром в руке. В ведре копошились свежие огурцы.
Наше появление Евсюкова отчего-то не удивило. Мы и так-то знали, что он – невозмутимый был человек, а теперь это было очевидно, как существование тайн и верность народных предсказаний.
– Хорошо, что вы сразу ко мне, а то ведь у соседа моего жуткий волкодав. У него-то вокруг дачи три ряда колючей проволоки, контрольно-следовая полоса и сигнальные системы – и все оттого, что кроликов держит. За тыщу долларов производителя купил. Если б вы к этому Кролиководу сунулись – точно кранты. Я бы о вас и из сводок милиции не узнал. А если бы и узнал, то не опознал.
Мы молчали. Нечего было нам ответить – поскольку многих опасностей избежали мы сегодня, и если к ним задним числом прибавилась еще одна
– не меняло то никакого дела. А хозяин продолжал:
– Вот у меня пес, так пес. Главное, добрый, а охранять-то мне нечего. Пус, иди сюда!
Из темноты вышел лохматый пес. Судя по мимике, он был полный и окончательный идиот. Улыбка дауна светилась на его морде. Он подошел к нам и сел криво, подвернув лапы.
Пус вывалил язык и обвел нас радостным взглядом.
Евсюков шел по узкой тропинке, и мы шли за ним, раздвигая ветки, – будто плыли брассом. Хозяин то и дело останавливался и тыкал во что-то невидимое:
– Вот у меня грядки – загляденье! Засеешь абы как, посадишь на скорую руку, а ведь всегда вырастет что-то интересное, неожиданное: арбуз – не арбуз, тыква – не тыква, огурец – не огурец… Прелесть что за место.
Какой-то человек в наглаженных – были видны стрелки – брюках спал под кустом. Галстука или бабочки, правда, видно не было.
И вот мы выпали из кустов на освещенное пространство перед домом, где у крыльца ревел сталинским паровозом самовар. Самовар был похож на самого Евсюкова – небольшой, но крепкий, заслуженный как прапорщик, вся грудь в медалях, а внутри бьется негаснущая душа героического человека.
На веранде шел пир, но сам могучий, хоть и небольшой дом Евсюкова стоял во мраке. Лишь по веранде свет растекся желтым куском сливочного масла. Свет переливался через край и стекал на лужайку.
Плясали в нем мошки и бабочки, на мгновенье замирая в неподвижности.
Круглые и лохматые затылки склонились над столом. Шел бой с ковригами и расстегаями. Плыл над головами цыпленок, и из лесу кукушка рыдала по нему нескончаемую погребальную песню. Вот он, жалкое подобие человека без перьев, сбрасывал с себя капустный саван, помидорные ризы, и мародеры откидывали прочь с тельца погребальный крестик сельдерея. Ребристый графин, крепкий ветеран войн и революций, скакал над столом.
Гремели из темноты дома часы, отбивая что-то длинное, но еще не полуночное.
И на этот пир опаздывали мы, но еще не опоздали, пока в ночной прохладе плыли к веранде, пока, загребая руками и ногами, приближали к себе кусок пирога и бесстыдное нутро кулебяки.
Раскачивался под потолком прадедовский фонарь, в котором жила вместо масляной электрическая жизнь. Мы двигались на этот свет в конце тоннеля пути, падали вверх по ступеням, падали вниз – за стол, обретая в падении стул, стакан и вилку, – и то было счастье.