Текст книги "Удавшийся рассказ о любви"
Автор книги: Владимир Маканин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
– Бережней, бережней! – покрикивал командовавший выносом худощавый остроумец Вьюжин. Сам он нес директорскую голову. Большую, крупную, можно сказать, львиную голову. Держал в недрожащих худощавых руках; в ладонях.
На узком выходе из бильярдной предстояло подняться на три крутые ступеньки вверх – сверхосторожно. Как они тогда же почувствовали, это было самое сложное. Подымались не дыша. Негромкими озабоченными репликами согласовывали за шагом шаг. И еще шажок-два. И еще.
Три ступеньки наверх оказались значащими. В том смысле, что со смертью директора (вскоре) все, кто его несли, прибавили в должности. (И не только они.) Ступенькам вели условный счет.
Зам стал директором. А завотделом, соответственно, метил на его место в замы. И так далее. Кто как сумел. Подвижка сползла (распространилась) почти до уборщиц. Возникли и новые неожиданные возможности. Подвинулись уже на одну-две ступеньки, а вот, скажем, их худощавый остроумец Вьюжин шагнул на все три. Он-то и сделался первым замом.
Говорили, Вьюжин мог стать и директором, но не стал, так как не захотел. (Не захотел засвечиваться.) Должность с перебором. Директорство слишком на виду, а Вьюжин был как раз из тех, кто уже предчувствовал большие и необратимые перестроечные перемены. Всем вскоре предстояло. Предстояло жить и протискиваться. Узкое место приближалось, и только совсем уж глупцы лезли сейчас в директора.
Лариса тоже шагнула. Из стажеров-помощников – в цензоры; ступенькой выше. В феврале ей уже доверили рукописи по выбору. И первой же Лариса взяла себе тогда новую повесть Тартасова. Так ей совпало! И с ней, с повестью (папку к груди), выскочила, выбежала в ту легкую февральскую вьюгу – к любимому человеку, топтавшемуся возле решеток высокой ограды. Прятавшемуся там то ли от снега, то ли от глаз людских. (Да или нет?.. Курил, топтался Тартасов, ожидая, как оно будет.)
– Да! Да! – вскрикнула она, едва его завидев.
* * *
Плакала, сидя за цензорским своим столом. Плакала тихо и виновато, заминая в кулаке платочек.
Ушел Трубакин. Ушли Строков с Зиминой. Ушли наконец все из их длинной кишкообразной комнаты. Все, кроме кашлюна Арсеньича, переживавшего за плачущую Ларису и считавшего, что как раз на таких ошибках он может ее чему-то научить. (Его вот-вот собирались вытолкать на пенсию.) Она плакала, он кашлял.
Старому Арсеньичу, совку до пят, не могло и на миг прийти в голову, что Лариса видела ляпы в тексте не хуже его. Даже лучше, острее! Она бы выудила их из текста за минуту. Если б...
– Работа несложная. Работа на зоркость. Но вам оправданием – ваша молодость, дорогая моя. Что ж плакать! – выговаривал старый цербер.
– Я... Я...
– Успокойтесь, успокойтесь. Промах не груб. Промах послужит уроком.
– Он писатель, а я...
Лариса комкала платочек, нет-нет и прижимая к хлюпающему носу.
– Тартасов хитрец. Как все писатели... Таков их удел. Таков их крест, Лариса, если угодно. На каждой странице подсовываются либеральные штучки-дрючки. Смотрите. Смотрите сюда...
Старый служака не поленился, вновь раскрыл литературный журнал, где до боли знакомая ей повесть Тартасова. И где почти на каждой странице запоздало поставленный знак то вопроса (плохо), то восклицания (совсем плохо).
Официальный выговор... Влепили... Когда дома Лариса пыталась рассказать Тартасову о случившемся скандале, ее опять душили слезы и появилось (откуда это?) некое новое для нее чувство – чувство женской жертвенности. Сладкое чувство!.. Без сантиментов. Без надрыва. Просто как неизбежный во все времена житейский случай... И сами эти слова «жертвенность женщины», претенциозные, если вслух, – Лариса так и не произнесла. Тартасов, впрочем, понял. Нельзя сказать, чтоб он не ценил. Он ведь и сам держал в тайне свою козырную. Молодец. Не гусарил. Только ухмылялся в усы, когда его спрашивали, мол, везун, как проскочил цензуру? как удалось?.. Но что касается жертвенности... Он только и задумался на миг (на полмига), нельзя ли из их цензорского переполоха скроить рассказ. О любви... Попросил ее (это фон, фон!) описать Арсеньича, его любимые словечки, кем был, чем жил старый мудак – вдруг вдохновит!
Она ничего не могла припомнить ему для фона, разве что частую прибаутку Арсеньича: ВТОРОЙ ПРОТЕЗ ВСЕГДА КРАСИВШЕ, – но о чем это?..
Да и сам урок старого цензора казался тогда лишь тягомотиной. Платочек ее был мокр, мал, крохотная тряпица, нос распух, а Арсеньич все талдычил:
–...Хитрец-автор, вдруг нахмурив брови, вам скажет – я, мол, сделаю текст построже. Уберу, мол, лишнее! Повоюю с эпитетами и тому подобное!.. Чувствуете?
– Чувствую, – всхлипнула Лариса.
– Этакий эстет. Этакий борец за лаконизм! – а что в итоге? А в итоге, Лариса, слова просеялись. Слова стиснулись. Слова сомкнулись. Персонаж вдруг получает совсем иную, убийственную характеристику...
Как много, как бесконечно много может провалиться (объяснял ей старый Арсеньич) – уйти в зазор меж двух слов. Туда и выбрасывает лишнее искусный хитрец-автор. Суть авторства – эта бездонная щель меж словами. Миры, целые миры провалятся туда, эпохи, цивилизации!.. и ничего нет. Ни следа. Это узкое место, этот гениально коварный стык меж двумя соседними словами!.. На этих стыках, на этих зазорах родилась динамика письменности. Родилась словесность, а уже с ней (и в ней) высота духа и чекан мысли.
* * *
Тартасов, вернувшийся от Ляли не солоно, старался огорчение скрыть. Мужчина! Лез теперь с разговором к Ларисе Игоревне. От нечего делать...
Жаль его. Ларисе Игоревне так нетрудно представить, какой он там нес вздор. Как лип он с разговором к Ляле (а после и к Гале). Без денег... Навязчивый, суетный, слюнка запекшаяся в уголках губ.
– Как дочка, Лариса? – переспросил он.
Можно же и просто поговорить.
– Как у всех... Она в Рязани. Врач. Платят, правда, им маловато и не в срок. Но не жалуется...
– Помогаешь ей?
– Да. – Лариса Игоревна в паузу тоже поинтересовалась: – А что твой сын? Он ведь компьютерщик?
Тартасов махнул рукой:
– Только разговоры, что компьютерщик, что дело модное и денежное. Он никто. Ходит и чинит по знакомству... Ха-ха! Его приятель работает в КГБ. Вот уж фирмачи! Казалось бы!.. Сын ходит в их проклятые подвалы уже неделю. Налаживает компьютер за компьютером – а заплатят или нет, еще неизвестно.
Лариса Игоревна (как только кто-то ныл) предпочитала оставаться оптимисткой:
– А все же их поколение не унывает. Они уже смолоду протиснулись через узкое место – раз-раз! и огляделись!
– Узкое место?
– Ну да. Так я называю наши глобальные перемены.
Из комнат послышались крики. Шум. Но вот, пробиваясь сквозь стены, сильный пьяноватый мужской голос запел:
Живет моя отрада-ааа...
И с новой силой ликующие крики. А следом ур-ра-а! – звон разбитых бокалов (что такое?). И веселый, молодой животный смех. Да уж, протиснулись! Вполне!.. Настоящая жизнь шла там, за стеной.
Живет моя отрада-ааа-а
В высоком терему-ууу...
«Му-уу», – передразнил Тартасов.
– Из пятой комнаты. Опять у Аллы, – сказала Лариса Игоревна, прислушиваясь.
Ей хотелось ласки. Ей хотелось, чтобы стареющий Тартасов протянул руку и, хотя бы мимолетно, погладил ее по щеке. Как когда-то!.. Смотрит... Угадает ли он, что чувствует она? Едва ли. Мужчине память ни к чему. (Зачем ему прошлое? Ляля, Галя, Алла – вон их сколько!)
Что-то Тартасов все же почувствовал:
– А ты меня любила. Без ума была, а? – спросил и засмеялся.
Она кивнула. Сказала негромко:
– И ты меня любил.
Он (напомнила!) тут же помрачнел. И заговорил о своем:
– В голове пусто. В карманах пусто. Не пишу ни строки. Вот уж труженик!.. Если б не передача на телевидении, я бы, наверное, тоже пел. В подземном переходе. С шапкой на полу.
Лариса Игоревна всколыхнулась:
– Ну-ну, Сережа. Перестань!.. А почему ты не пишешь?
– Мыслей нет. Сюжетов нет. Что мог, уже написал. А что писать еще?
– Люди стараются. Люди что-то пишут.
– Люди вон и песни поют!
И Тартасов мотнул головой в сторону стены, за которой веселились хорошо протиснувшиеся.
Пора-пора-порадуемся на своем веку-уу...
– орал застенный голос.
* * *
Чай затевать долго, Лариса Игоревна плеснула Сергею Ильичу еще боржоми. Пей, милый. А? Что?.. И тут оба они, вдруг повернувшись к стене, уставились глазами в обои... ища там заметные точечки (и былые дни).
В момент, когда их потащило, она цепко держала Тартасова за руку. А он (мужская жадность, желание прихватывать все) не выпустил из руки стакан с минеральной водой. Жлоб! Он хотел успеть допить. (Еще и это!) На свистящем ветру, на самом выходе (вылете) из узкого места Тартасов все еще торопился нести стакан ко рту... Дернулся, она не удержала. Руки их распались... Кричала ему, пытаясь не отстать. Тянулась, но где там!.. В прошлом времени (куда их выбросило) они, увы, оказались уже не вместе. В последний момент!.. Их растащило, их разрознило всего-то дня на четыре.
Тартасов (как в наказание) попал в те черные дни, когда он кончился: когда он уже не мог писать повести. И когда не нашел ничего взамен. Его книги уже не переиздавались. И, само собой, без копейки денег... Полоса... Тартасов мялся с ноги на ногу в телефонной будке у метро и вопил в трубку:
– Я погибаю! Погибаю!..
Домашний телефон был уже отключен за неуплату. Тартасов заскочил, забился в обшарпанную будку, делая оттуда звонок за звонком. Спохватился! Жизнь на глазах менялась... Звонил, вопил, умоляя приятелей искать ему хоть какую, хоть ночную работу:
– Я готов быть наборщиком... Читчиком! Я готов подметать и мыть полы в редакции. Я и сын, нас двое, нам нечего есть. Я мог бы читать детям по радио... Я, честное слово... Клянусь... Я когда-то хорошо рассказывал сказки. Про крота и Дюймовочку... Я... – и, вдруг сорвавшись, Тартасов некрасиво шмыгнул носом прямо в трубку. Грубый мужской всхлип.
Его уже поторапливали извне. Стуча монеткой в стекло телефонной будки.
Ларису (она в тех же днях) тоже, разумеется, никуда не брали. Она также готова была править любые тексты. Как начинающая, дежурить у телефона. Вычитывать... Переписывать... Вдруг ей где-то получалось (за копейки!) выдавать библиотечные книги, но... но начальство зрит в оба. Сверху им виднее. Вскоре же узнавалось, что к их честному библиотечному хлебу притирается бывшая цензорша. Ага. И тотчас взамен Ларисы брали другую, сюда же просившуюся. Женщину с двумя детьми и с судьбой попроще.
Коллег Ларисы также не брали, разумеется, ни в газету, ни в расплодившиеся издательства. Ни даже в библиотеки (истинное место для бывших цензоров. Призвание. Следили б за выдранными страницами!). Их нигде и никуда, а вот худощавый Вьюжин с его либеральными остротами уцелел. И еще как! Вдруг протиснулся в большие начальники. Восседал на одном из каналов телевидения. Она пришла и, встретив, сразу узнала эти уверенно-насмешливые глаза. Эту улыбку!.. Правда, начинал лысеть.
Сама никто и нигде, она пришла просить для Тартасова место на ТВ. Он нищ. Он не пишет. Он голодает!..
Вьюжин, проницательно глянув, спросил:
– Все еще неровно к нему дышишь?
Нет, Вьюжин не знал об их прошлом. Он лишь теперь смекнул обратным ходом сопоставлений. Быстро-быстро высчитал потаенную было во времени их житейщину (знал бы раньше, давно б изгнал из цензуры).
– Ну что ж. Есть такое место. Как ты о нем догадалась?
– Прослышала.
Помолчал – и сказал:
– Ты же помнишь, Лара, ты мне всегда нравилась. На этой неделе давай свидимся. Идет?
И выждал сильную паузу, пока она кивнет.
Покраснев, кивнула. Вьюжин на квадратном фирменном листочке легкой рукой черкнул ей адресок и телефон – квартира его приятеля, зажившегося за границей.
Ну, и ладно. Стерплю (а душой отстранюсь, как будто это не со мной)... На пути к той свиданческой квартире она все еще размышляла. У каждой женщины бывает такой час. Раньше. Или позже... Похолоднее бы ей с ним быть! Подеревянней, поспокойней. А встала – отряхнулась. Как сказано нам (как обещано) было в древней книге: нет следа.
И поднимаясь в лифте, все о том же – она, мол, переморгает! Переживет, как переживают, закрыв глаза, этот час все женщины. Каждая свой... Помнить о Тартасове. Лежа в объятиях, думать о жертвенности женщин. Она засмеется (мысленно), когда тот мужчина начнет задыхаться, потеть и все яростней и яростней дергаться... Лариса улыбнулась на пробу (тая улыбку). Однако там с улыбкой не вышло. Мужчина оказался опытнее ее.
С виду ласков и расслаблен, он был расчетлив. Долго, трудно и подчеркнуто мучительно доводил не себя, а ее до исступленного заключительного вскрика. Хочешь-не хочешь, с этой минуты женщина сколько-то забывается, отдается. Едва она отошла и пыталась пережить с холодком, он снова. И еще более уверенно, жестко стал доводить ее до сладостно-болевой точки и вскрика. Работал, как пахал. Все медлил, медлил... Вытягивал ей душу. Она было дернулась, раз бы и в дамки. Но он, как клещами, тотчас сдавил ей плечи, не шевельнись, лежи – и продолжал свое. Сквозь зубы выскакивали легкие ее вскрики, ну, стон, ну, просьба. Вдруг стала задыхаться. (Так и не удалось ей. Закрыв глаза, как на пляже. Лежать и думать о жертвенности.) С дрожью, она вновь предала своего Тартасова, теряла мысль, плыла. Мужчина делал что хотел. Доведя ее до почти полной потери своего «я». Зато после, зато теперь, по-хозяйски получал свое. Вставал на минуту вдруг выпить чашку воды. Вставал с ленцой. Шел на кухню – вроде как пересохло в глотке! Оставлял ее в постели, она была никто и ничто.
Вышла одна, с ощущением, что за эти два или три часа ее переехало чем-то тяжелым. Как поездом. Все болело, ломота в плечах и спине, чужое тело! Чужая душа. Час, всего-то час с прохладцей, как ей думалось, когда... когда, едва ли не посмеиваясь, входила в этот дом – вызывала лифт.
Подойдя к метро на ватных ногах, Лариса присела на бортик. На гнутую трубу, что окаймляла только-только засеянный газон. Как птичка опустилась... Присела, как птичка, на тонкий бортик, не в силах ждать. Не в силах дождаться, пока вернется (пока долетит) домой.
И здесь же закурила. (Она тогда курила.) У входа в метро. Как эти. Никогда не позволяла себе, а вот пришлось. Горек был дымок. Не могла сдержаться, вот и сидела, курила, пусть смотрят, пусть идут мимо, пусть что и кто угодно. Какой-то нервный звук рвался из ее легких, звук этот она все заглатывала. Сдерживала в себе. Она бы и бутылку пива взяла, пила бы, сосала из горлышка, как эти нынешние, молодые и подзаборные, но нет. Все-таки нет. Курила...
А что Тартасов? Писать он все равно не стал; не смог. Иссякнув, не возродился. Не склеился и не поддался он в новую починку, но... но место получил. Что да, то да.
И к месту в те же дни он прикупил замечательный вельветовый пиджак. (Быть может, на последние. Но кстати.) Заимев на ТВ теплое говорливое местечко, писатель Тартасов тут же приосанился. Ого-го! Справедливость торжествует. Он был теперь в этом убежден. Уверен! Считал, что лукавым местечком учтены его рассказы и повести, былые творческие заслуги – воздали!.. Как быстро эти пишущие говнюки распускают перья! И как же быстро приспособились его улыбка, его мимика, его походка, его жесты к полученному месту, а место – к вальяжной речи. А речь – к пиджаку. Солидный мужчина...
* * *
Все-таки любила. Уставала от своей жизни, но его (его жизнь) любила. Такое не проходит.
Конечно же, Лариса Игоревна с Тартасовым строга, себя не выдаст – дружна, мол, с ним по жизни и не более того! Чуть что его одергивающая и ему, зануде, наперекор. И вида не подающая о сохранившемся чувстве. Старый придурок!.. Ну что? Заскучал? (Можно и поиздеваться слегка над ним. Подсмеяться. Отказали дяденьке – и Ляля? и Галя?)
Его ворчливый (недоволен) голос ее опередил.
– Где, Лариса, ходишь так долго?.. То ты здесь! то где-то еще!..
– Я здесь.
– Плесни-ка мне боржоми.
Тартасов пил минералку глоток за глотком. Спросил:
– Как работается? Устала?
– Нет.
Ишь ты! Не устала ли она? Легко ли, мол, тянуть столь прихотливое заведение в столь смутные дни?
– О чем грустим? – спросил.
Ни о чем. Когда ей щемило сердце, она подолгу смотрела в окно. Там кусты. Верхушки трепал ветер.
– Ни о чем.
Он сказал этак игриво:
– Я бы вернулся, пожалуй, в прошлое.
Но Лариса Игоревна прошлое как таковое не любила:
– А я – нет.
– Правда?
– Правда. С девочками мне, конечно, непросто. – Она на миг призадумалась. – Нелегкий хлеб! Но знаешь ли, Сергей Ильич, я сейчас считаю себя более честной. Куда более честной, чем в те дни, когда я вымарывала абзацы и строчки. Твои в том числе. Когда отслеживала на каждой странице мало-мальские либеральные намеки – твои особенные фиги!
– Фиги?
– Ну да. Фиги в кармане. Так говорили, забыл? А иногда я вычеркивала, вымарывала подчистую такую чудесную, обжигающую строку. У меня сердце млело.
– Я не знал.
– Да и я не знала. Только с временем понимаешь, что была сволочью.
В маленьком кабинете стало тихо.
Тартасов гмыкнул. Пуская свой баритон вперед, покладисто произнес, поддакнул:
– Да. Жуткое было время.
* * *
– Мы все протиснулись, – продолжала Лариса Игоревна усталым, но уверенным в правоте голосом, – протиснулись через этот лаз: через узкое место. И хочешь-не хочешь, мы переменились. Кем ты был и чем ты занимался прежде, в конце концов, осталось уже в прошлом. В пережитом. Уже не так важно... Узкое место. Согласись, оно всех нас поменяло.
– В лучшую сторону – или в худшую?
– Каждого по-своему.
– Я не переменился, – надменно поднял голову Тартасов. (Тупой.)
Она продолжала:
– ... Помню, как все, кто был тогда в моих приятелях, искали работу. Либо и вовсе переучивались. Всем было трудно. Все протискивались. Вот ты, писатель, скажи: зачем время от времени взрослым дядям и тетям надо рождаться наново, а?
Но писателю философствовать надоело: «Узкое место»... «Прежде или сейчас»... Сколько можно?! Мы не на телевидении! – Тартасов (мысленно) уже возмущался. Это в ней цензорша не до конца умерла. Это в ней прошлое булькает.
Цензоры всегда моралисты. Он ли не помнит! Женщина, ночью его ласкавшая, а днем той же недрогнувшей рукой!.. железной!.. Однако вспылить вслух Тартасову не хотелось. Осторожничал.
Откашлявшись, он спросил – ладно! поразмышляем мы после... а как бы все-таки Лялю?
Она промолчала.
– Ну, хорошо, хорошо, пусть не Лялю, а Галю. Скажи Гале, что я с телевидения.
Лариса Игоревна пожала плечами – о чем ты? Ты, милый, так редко выступаешь со своей программой, Чай с конфетой она называется?.. Хоть бы ты новости читал. Или игру какую вел! Угадывал бы мелодию. Пусть бы поутру, но все-таки мелькал бы на экране почаще. Сейчас люди и утренние программы смотрят...
– Я – писатель.
– Она, милый, этого не понимает. Сейчас этого никто не понимает.
– Могу принести ей сегодняшнюю телекассету.
– Вот еще! Такого добра везде полным-полно. Не удивишь!.. Даже здесь есть кассеты. Замечательные, кстати сказать! Кассеты для предварительного просмотра. (Для переборчивых клиентов.) Знаешь ли, какая у твоей Ляли кассета?.. Ого! Тебе нельзя показывать...
– Голая, конечно.
– Только в очках. И пляшет на крыле самолета.
– А самолет летит?
– Да. Самолет летит. Снег страшный валит. Пурга. А она танцует...
– И в очках?
– Да.
– Слушай... Дай-ка мне посмотреть на эти очки.
– Нет, милый. Ты же без денег. Будешь пускать слюни и приставать к ней еще больше... Кассета любительская. Самодельная...
Тартасов хотел оскорбиться, но... но вновь помедлил. (Как-никак жизнь продолжалась.) Он лишь нахмурил брови.
– Сережа. Ты обиделся?
Тартасов молчал.
– Сережа!
Тартасов молчал. Говорить в этот гадкий безденежный миг с бывшей цензоршей не о чем. Да и не было у него сейчас слов. Цензурных... Зато молчаньем и подчеркнутой паузой Тартасов, как известно, умел достать любого визави. (С пользой для себя передать инициативу – перебросить.) Умел молчать минуту. Умел молчать пять...
Лариса Игоревна, вздохнув, встала из-за стола – ладно, Сережа. Ладно. Не дуйся.
И вышла. Чтобы помочь. Пошла-таки попробовать уговорить новенькую.
Увы.
– ... Нет! нет! я видела его! – заартачилась девица. – Я разглядела: он старый и унылый. Козел. Не хочется мне.
Тартасов через стенку отлично все слышал.
– Без денег не сумею. Не захочется... Лариса Игоревна, миленькая, вы же были молодой. Вы же помните, как хотелось, чтобы мужчина был интересный! чтоб смеялся молодо, от души. Чтоб веселил, если уж он без денег! Хоть немножко любить его хочется, – правда?.. Лариса Игоревна, вы уж поймите... прошу вас.
Лариса Игоревна не настаивала. Вдруг тихо с ней согласилась:
– Понимаю.
Вернулась. Стала было подыскивать слова. Но Тартасов ей сразу буднично и спокойно – мол, не пересказывай, все слышал.
Лариса Игоревна села напротив. Не зная, что дальше.
Помолчали...
– Ты как ищешь узкое место?
Она уже спрашивала его об этом. (И забыла.)
Он засмеялся:
– Глазами.
Ей хотелось пожалеть его, но боялась своей же жалости. Боялась протянуть руку и коснуться, скажем, его плеча. Коснись, и вся подтаешь. Глаза первые потекут...
Она предложила:
– Давай вместе?
* * *
Но и когда летели узким местом (рука за руку), Тартасов опять закапризничал – что за мужик! все ему не то и не так!
Ветром захлестывало рот, в ушах свистело, а он стал ей кричать. Слова едва разобрать! обрывками! – Поглубже... Спуститься, мол, в прошлое им обоим... Зачем?.. А чтобы по времени отсюда подальше. Чем оба они окажутся помоложе, тем лучше! «Поглубже! Лариса! Слышишь меня – поглубже!» – вопил он, мол, там им будет слаще, там и деревья зеленее! и солнце желтее!.. Вечная мужская жадность, что сродни вечной же их неуверенности.
Тартасов впереди... Еще и дернулся, поймав поток воздуха. Она потянулась руками – а он уже опережал, уже не достать. Поздно... Опять будут врозь, что за человек!
– Сережа! – запоздало крикнула она на самом выходе из узкого места.
* * *
Одна в полете, вдруг огорчившись (зачем ей прошлое без него?), она попыталась развернуться и резко приземлилась (привременилась). Оказалась – недалеко. Почти... почти сразу же за узким местом.
Был тот прожитый день, когда Лариса с утра уже обошла (оббегала) две редакции и три библиотеки: все впустую... День за днем поиски. Ни даже мучеником строчек (читчиком ночным), ни бегать клерком – ничего. Ноги устали... Нет мест, уважаемая! Ищи где хочешь.
А место вдруг нашлось. Да, у метро. Все тот же бортик – невысокий забор из гнутой трубы. Присесть и горько думать! (И курить.) Таких сидело на бортике человек десять-пятнадцать. Чего-то в жизни не угадавшие (не нашедшие). Не знающие, куда теперь идти дальше. Тоже люди... В растрепе чувств. Упершиеся глазами (бессмысленно, но твердо) – в траву, в асфальт, в носок туфли...
Сейчас она тоже выкурит, сейчас затянется горестно-сладким дымком. Но... Лариса отбросила сигарету. Встала. Села вновь... Вот так нежданно (вдруг) приходит к нам извне волевое решенье. Да. Да. Она уже не курит. Точка. Не курит!.. Вынув из сумочки, выбросила всю пачку.
Волевое усилие (над собой). Словно бы Лариса сама себе помогла – сама себе велела. Волна торжества... И возникшая (сопровождающая) странная боль: сдавило плечи, грудь, бедра – ее стиснуло. Как будто на нее, на Ларису, надевали сейчас что-то узкое. Как будто робу. Жесткую и, кажется, пластмассовую – не робу, а трубу. И не на нее надевали, а наоборот (относительность наших ощущений) – она сама, своей и не своей волей, протискивалась в довольно узкий и тесный ход.
Понятно: она же находилась как раз за узким местом. В шаге. И теперь, по ходу времени, она его (узкое место) проживала снова. По ходу жизни... Пульс участился, Лариса приоткрыла губы, дыша открытым ртом. Протискивалась в новое время.
Это после узкое место будет ею проскакиваться со свистом, с ускорением. Это после – как по тоннелю. Это после можно будет пронестись через десятилетия назад-вперед с ветерком. И с пощелкиваньем в ушах от внезапной смены давления... А пока что тяжело. Пока что со скрипом... С болью... С обдираньем бедер. С тошнотой.
Подумала (успела подумать) – не я одна, весь люд, все мы, весь город. Протискиваем души. А заодно (необходимость) протискиваем и тела. С трудом дыша... Едва сдерживая тошноту... Как медленен ход времени, когда ты с ним совпал!
* * *
Но вот ее бедра, сдавленные, как обручем, отпустило. Лариса Игоревна задышала ровнее. Уже поднялась с бортика, на котором присела. Уже шагнула... первый шаг в новом времени. К входу в метро.
Она – и не она.
Если внешне, то Лариса Игоревна смотрится по-иному; строже; суше. (И не курит.) Уже другая. А взглядом посвежела, взгляд ее стал проще. Добрее... А как там наше чувство, как любовь?.. Да, любит.
Лариса Игоревна продолжала любить. Узкий тоннель протащил ее в новое время вместе с ее длящимся чувством. Дал ей протиснуться. Но чувство тоже поскребли скребком. Кой-что содрав. (Позолоту.) Чувство стало зорким, чувство научилось видеть: да, любила... этого исписавшегося Сергея Ильича Тартасова, нелепого и безденежного. Любила хвастливого, фанфаронистого, чуть что распускавшего перья мужчину, с красивой головой и с приятно рокочущим баритоном.
Зато теперь ее любовь к Тартасову держалась несколько поодаль. Чувство словно бы потеснили – в шкафчике памяти.
Здесь же, у выхода-входа в метро, Лариса Игоревна услышала робкий, ломкий девичий голосок:
– Мужчина! Не хотите познакомиться – я Ляля. Меня зовут Ляля...
Обернувшись, Лариса Игоревна впервые (впервые в своей совковой жизни) увидела такую девчушку. Молоденькую, курносую. Со светлым лицом. Топчущуюся у метро на асфальте и смешно предлагающую себя проходившим мимо Иван Иванычам и Петрам Петровичам. Голодная, зябкая, чулки в дырках...
* * *
Тартасов же (невезучий), пронесшийся в свое прошлое поглубже, угодил к зубному хирургу. Сидел, подвигаясь со стула на стул. Смирившийся с предстоящей мукой, как это бывает у крупных мужчин в такие минуты. Сидячая очередь...
Подавленный, он уже был не в состоянии осознать, что за день и час ему здесь выпали (а ведь случайно! ведь мог переиграть!). Он только подвигался, как загипнотизированный, к той двери. Со стула на стул – все ближе и ближе. И ведь вошел в кабинет! И так тяжко драли ему зуб два здоровенных мужика. Тот самый (памятный до сих пор) шестой жевательный. Крошили, дробили, наконец, ликуя, вытащили – несколькими страшными обломками, ну, молодцы!.. победители!.. Тартасов вышел из кабинета, сел, его трясло.
Он помалу сплевывал, склонившись над урной, почти доверху забитой кровавыми сгустками зажеванной ваты. А рядом с урной – щель в линолеуме на полу. Прямо у ног. Отверстие поманило его прохладой и темнотой. Только тут догадался. Вот оно! (Почему не получасом раньше, когда сидел в очереди?) Тартасов напрягся и... ввинчиваясь в темь узкой щели, вырвался из неласковых прошлых дней.
* * *
В отдаленной комнате тихо. (Здесь девочкам можно расслабиться. Покурить.) Голос Ларисы Игоревны... Да, с просьбой. Да, она к ним с просьбой. Минуту внимания.
– Девочки... Кто писателю даст в долг? Вы же знаете, иногда на ТВ выступает. Хороший человек.
После секундной паузы девичий голосок спросил:
– Денег?
– Нет. Не денег.
И тотчас послышалось хихиканье. А затем кто-то из них (Галя? Ляля? Вот не ожидал!) дважды с ехидцей переспросила – мол, что это за писатель?! Почему это писателю – в долг? В наши-то дни разве бедность не порок?
Тартасов толкнул дверь и вошел. Он был возмущен. Он ждал честного снисхожденья. А они!.. Неужели она, дрянь молоденькая, к нему ничего не чувствует? Хотя бы человеческого, хотя бы просто дружеского?
– Ляля...
Его красивый баритон задрожал.
– Ляля, – голос еще гуще, интимней. (Какая терпкая горловая дрожь.)
Но девица молчала.
Тартасов обиженно чертыхнулся – уйду сейчас совсем!
Он повернулся. Он медленно-медленно уходил. Эти нынешние страстотерпки насмешливо смотрели ему вслед. Пиявицы. Он ждал оклика Ляли – ничуть не бывало! Ни она, ни Галя не дрогнули. И Рая, стоя с ними рядом, помалкивала. Эти помешавшиеся на деньгах... эти маньячки смотрели ему вслед! Отчасти даже весело. Покуривали!..
Тартасов хлопнул-таки дверью. Ушел.
Но недалеко. На улице его охватили сомнения. Почти сразу же. И как раз у телефонной будки... Выискав в кармане жетон, Тартасов уже спешил, уже звонил старинному своему приятелю. Тоже литератору.
Саша Савин, когда-то друг юности, взял наконец раскалившуюся трубку. Стареющий романтик (того же амбициозного поколения), Саша сказал Тартасову несколько устало:
– Я слушаю.
Тартасов попросил денег.
Да, да, ему очень-очень нужны! взаймы! ему сейчас же необходимы деньги!.. Зная Сашу Савина, он не мог по-дружески не попудрить ему мозги. С ходу пообещал. Несколькими днями позже... да, да, чуть позже он, Тартасов, организует Саше выход на ТВ, пригласив на свой престижный «Чай». А что?.. Они посидят, поболтают об искусстве, ничего особенного... Немного ностальгии... Пусть только старый друг поможет Тартасову сейчас с деньгами.
Саша извинился.
– Извини, – сказал. – Я, Сережа, не вполне тебя понимаю. Я современный человек. Ничего не могу с собой поделать. И поэтому сначала твою конфету, а деньги – позже.
Тартасов нажал чуть сильнее – деньги, Саша, нужны сейчас. Немедля.
Саша немного помолчал, поразмышлял:
– Извини, старина. Я современный человек. Деньги – позже.
Чертыхнувшись, Тартасов бросил трубку, жаль было жетон.
Сказать честно, оба темнили. Тартасов, разумеется, не мог, не имел возможности пригласить кого бы то ни было на «Чай» в обход высокого начальства. Начальники сами любили посмаковать звучные имена, выбирая, кому из них к чаю конфету дать и кому нет. Сами и решали.
Но и Саша для Тартасова ничего посеребрить не мог. Бедствовавший, Саша попросту хорохорился; у него не было денег. Совсем не было.
* * *
– ... Где ты есть? где это ты пропадаешь?!. Ты что – не доверяешь своим девочкам?.. С ума сошла! Или ты теперь подглядываешь? Шлифуешь их таланты?
– Я работаю, милый.
Тартасов продолжал возмущаться – мыслимо ли! Так надолго пропасть в трех комнатах! ну да, да, у нее соединенные трехкомнатные квартиры, но все равно шесть комнатушек и две кухни – это еще не лабиринт!
Поворчав еще немного (для разгона), Тартасов стал выпрашивать в долг хотя бы Раечку.
– Боже мой. Что за жалкий цветочек! Какие у нее нищенские коленки...
– Она изящна.
– Ее коленки хочется прикрыть. Зачем ты ей позволяешь мини-юбку?
Лариса Игоревна вздохнула:
– Поговори с ней сам, милый.
– Что я!.. Ты поговори. Воздействуй на нее. Скажи, что я с телевидения. Ты умеешь на них влиять. Ты для них все – и честь, и совесть! и мать родная!..
– Не преувеличивай.
– Деньги, деньги! Одни только деньги!.. – распалялся Тартасов.
Его возмущала сама капитальность перемен в психике человека: он всю жизнь выпрашивал, а теперь ему велят выторговывать. Какое падение!.. Но ведь все вскользь. Все – для богатеньких. Для этих жирных. Не зря же русская литература их так больно била. За что-то же их драли, секли Гоголь и Достоевский, святые времена!