355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короткевич » Ладья Отчаяния » Текст книги (страница 1)
Ладья Отчаяния
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:52

Текст книги "Ладья Отчаяния"


Автор книги: Владимир Короткевич


Жанры:

   

Рассказ

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Владимир Короткевич
Ладья Отчаяния

Рыгору Бородулину


Жил-был лет триста тому назад в белорусском городе Рогачеве небогатый, но родовитый дворянин, а по имени Гервасий Выливаха[1]1
  Выливаха – белая цапля (бел.)


[Закрыть]
.

Был он колена Довойнов, из клана Мечей, а коего герба – за давностию лет позабылось. Всего имущества у него было – замок-развалюха, несколько лошаденций в годах мафусаиловых, латы да меч, да еще доска шахматная, но зато был он богат друзьями и не обойден женским вниманием.

Собою был дивно красивый и нежный, поведения же – самого предосудительного.

…Прелюбодей, ухарь, волокита, бражник, задира, бестия продувная и бабник несусветный. Не было по всей земле белорусской подобного ему. Ляхи таких называют – "завалидрога", а мы, люди рода кривического, – "адарвирог", потому как некогда, говаривают, такие у самого Люцифера рог силой отодрали и сделали из него чару для питья. Воды нальешь и, силой самого рога, она, проклятая, делается. Я думаю – басни это.

И друзья у него были подходящие: Андрей Горбатый из Брачиславичей, Кирик Балан из Ленивичей, Гальяш Весна из Свинчуковичей да еще Ира Франтичек, за перемет на служение пожалованный весью Мазурики, родом богемец, но пьянчуга и бабский льстец – на трех белорусцев.

Только всей работы у них и было, что шататься по корчмам и шинкаркам да по окрестным замкам, когда хозяина нет дома, пить вино, как Днепро пьет Друть, да наяривать на лютнях и кимвалах богомерзкие песни.

Как-то жили. Ставили и берегли деды и прадеды мед и вино – и выпить его за одну жизнь было трудновато даже Выливахе. В лесах водилась живая закуска: косули, зубры да туры. На болотах – свиязи, кряквы, чирки, грязевки, серухи, шилохвостки. В реках – судаки-калеки или балабы[2]2
  Налим.


[Закрыть]
, сомы да мироны, подусты, вырезубы, язи да головли, лещи да белезны[3]3
  Жерех.


[Закрыть]
, страдалы[4]4
  Рыбец.


[Закрыть]
, густерки, свиньи водяные – осетры, стерляди да щуки.

Да и с прочим как-то обходилось. В те времена Могилев с Рогачевом даже в Москву поставляли готовые одежды. Портными – хоть гать гати, хоть пруд пруди. Так что портки, чуги обходились по дешевинке.

Наберут водки, поедут в луга, вепря там какого затравят да и пекут на рожнах дичь, да песни горланят – вот и все их служение господу богу за то, что дал им живот.

Нравом была эта компания, ровно Днепр – на версту пятьсот саженей излучин, – так что никогда не знаешь, чего от них ждать.

Напьются да, конные, с кручи – в Днепр скачут. Или купят за три шелега[5]5
  Грош.


[Закрыть]
плот, взволокут на него манатки да бочки со слезой божией, захватят всех молодок из Веселой Слободы да и сплывут так до Лоева. А мужьям городским на ту пору хоть волком вой. Из Лоева возвращаются на конях, меченых гетманским клеймом. И говорят разное. То – «подарили», а то «купили, плот продавши». Да еще зубоскалят, бесстыжие, зубы наглые продают.

Два раза староста налагал нерушимую печать на их добро за неуплату заимовзятого. Думал – уйдут и спокойно станет в городе. Куда там, однажды они – нуждой прижатые – загнали батьку Полоуса, что десять лет со своей шайкой по округе рыскал и которого староста с войском изловить не мог.

Загнали, отняли у него все сокровища – да и все тут.

А в другой раз и того мудрее придумали. Епископ Смагард ходил по округе, греческого обряда церкви закрывая, а добро церковное пограбляя. Ездил, пес косоротый, как Мамай: впереди сам с войском, а за ним обоз с награбленным.

Так они два фургона с мехами, воздухами, золотыми дароносицами, жертвенниками, крестами святыми да потирами и дискосами у него отбили и увели-таки. Богоугодное дело сделали, ан не во славу божую, а мамоны своей для.

Так и не выкурили их из гнезд.

В богатых, но потертых одеждах, светлоокие, всегда под хмельком. Вокруг лирный зык и волынный рев. На седлах – женщины. На плечах – соколы. В сердцах – страха божьего нету.

Рогачевская громада, все мужи высокие и радцы, благодаря им потеряли человечье подобие. Уже словно и не человеческая сборная сидела в раде и на копе[6]6
  Копа – местный суд.


[Закрыть]
, а стадо развесисторогих оленей. И не смотрели эти олени друг другу в глаза от великого сраму.

Увели они благоверную у пана земского писаря, и у пана кастеляна увели, и у пана надсмотрщика за бобровыми селениями. А сам Гервасий Выливаха увел и поял вельми многих, и даже любовницу полковника Чижа. Полковник изловил их с лицом[7]7
  С поличным.


[Закрыть]
и кинулся было бить, так они полковника напоили насильно и, пьяного, повезли в гости к рогачевскому ксендзу, где полковник с ксендзовой экономкою оскоромился, учинив свальный грех. Ксендз поутру, с горячки, да головной болью страдаючи, закатил заутреню и на той заутрене пана Чижа проклял во имя римской церкви до девятого колена.

А потом случилось чудо. Нашли на замковом подворье серебряный ларец, который упал с неба. Так недавно упал, что еще тепленький был. А в ларце том драгоценности. А поверху написано, что все это посылает святой Юрий тому из горожан, кто не нарушил ни одного из божьих заветов.

Над этим ларчиком сцепились все. И замковые великие люди, и костельные, и люди церкви. Каждый хотел доказать, что это ему, а поэтому всех других охаивал и уличал. И оказалось, что только содомского греха в городе и не было. И так это было мерзко, что мужики после целый год боялись ездить на городское торжище – коль уж такие там начальные люди. Едва не захирел город.

А ларец тот, как потом выяснилось, о чем и документ был заверен и схоронен у ларника[8]8
  Архивист, нотариус.


[Закрыть]
, сделал могилевский золотарь Матюшка. А драгоценности-то все-все были не настоящие, а фальшивые были. Вот тебе и Юрьев завет!

Камни те заказал Андрей Горбатый, а ларец – сам Выливаха. Удивительная была их братия. Коней любили – как татары аль угры, собачники были – похуже английцев, а уж что до женского полу – упаси нас, господи боже, и помилуй, такие антихристы.

Вербеной волосы намастят, да по замкам, к паням. В глаза глядят ангелами, а у самих ниже поясницы хвост дьявольский. И слова же откуда-то брали – "солнце ты мое последнее, лада моя, ветрило мое на пути к вечному спасению, упование мое". А ноздри-то, ноздри у самих – ровно у жеребцов трепещут, не ровен час – заржут.

Если бы перед королем Цикмуном[9]9
  Сигизмунд (белорусск. народн. интерпретация).


[Закрыть]
пало столько замков, сколько перед ними жен, – володеть бы королю половиной света. Но королю не так везло.

Сладить с ними никак не могли, даже когда Гервасий Выливаха посягнул на супружницу могилевского войта. Войт был по годам скуповат. А жена у него была баба щедрая: чего ни попроси – не откажет, уделит.

…Несчастный был город. Еще недавно его крымчаки обобрали и выжгли, а двадцать семь лет перед тем то же само сделала московская рать.

Куда как предостаточно, ан нет: свой, внутренний нашелся татарин, богомерзкий Гервасий.

На духовном суде всю компанию срамил епископ. Говорил, что смущают они народ самим своим проживанием, вынуждают бо сомневаться в непогрешимости бога. И они де – божии твари, выходит инде, что Всеведущий навроде худого гончара.

Они, однако ж, не убоялись и догмат непогрешимости бога подсекли под корень, говоря, что даже он творит на этой земле много чего непотребного. К примеру, сиськи у мужчин. Не было еще на свете мужчины, которому они хоть раз спонадобились. А если Творец замыслил украсить ими мужчину – то для чего налепил их на месте, всегда прикрытом одеждами?

Епископ только ртом хватал, а потом, посрамленный, напился и стал думать над этой причиной. И чем долее думал, тем больше пил, пока умом не тронулся.

В те времена как раз объезжала свои земли милостивая королева Бонна, из рода Сфорца, супруга его королевской светлости, Цикмуна. Навестила она и свой рогачевский замок, которому столько привилегий и щедрот уделила и основательницей костела в котором была. И властители города ринулись к ней, как к последней надежде.

– Матушка, радетельница наша, спаси! В боге сомневаться починаем. Гервасий вон даже игуменью Озерянского монастыря искусил, и ничего ему с той причины не было, окромя радости.

Королева была милостивой, но и строгой, и Великий Цикмун не напрасно говорил, что пока она над державой – о моральности можно не сокрушаться.

Позвала она к себе Выливаху; и много рыдали все его приятели, а особенно Ира Франтичек, что не вернется уже к ним такой славный друг и собутыльник, с которым так приятно было всегда коротать время.

А Выливаха пришел прямо в золотую палату, увидел женщину с большими глазами и строгим ртом, монаха-писаря и палача, улыбнулся и сказал:

– Солнце тебе всегда на путях, пани-мать.

– Солнце сжигает.

– Ведаю.

– Так как же осмелился ты, червь, смущать покой целой земли? И мне солнца желать.

Она была из Италии, и Выливаха знал это.

– Потому что, думаю, мало тебе его у нас.

– Зато у меня их тут два.

Имела в виду короля.

– И оба далече, – сказал Выливаха.

Стоял и ухмылялся вишневым наглым ртом. А волосы были золотые, очи светлые. И поняла Бонна, что он не простой куроцап.

– Так что же это ты делаешь, Гервасий?

– Ничего. Однажды увидел я в полях Вересковую Женщину. Ту, что криками людей пугает, и потом обязательно кто-нибудь помрет.

– То-то все говорят, что с дьяволом ты якшаешься.

– Это не страшно после некоторых женщин… Так вот, у нее были распущеные волосы, и кричала она так, что у людей дрожали сердца.

Гервасий улыбнулся.

– А ты? – спросила Бонна.

Голова Гервасия смиренно и нежно склонилась.

– А я… пожалел ее, пани-мать. Она была, видно, пригожая женщина. И вот проблуждала весь век по вересковым пустошам, стращая всех жуткими воплями. Так и не изведала, какие луга за Днепром, какое теплое сено, как пьянит вино, как не поймешь, шепот это или шорох вербы на ветру. Так и не узнала, как цветет розовый боярышник у моего замка… И мне стало жаль ее. Мне всех жалко – такое уж у меня сердце.

Бонна опустила ресницы.

– Объясни.

– Хорошо. Только вели выйти… вот этим.

– Почему?

– Они не поймут.

Королева приказала им выйти.

– Почему они не поймут?

– Они не знают, что такое жизнь. Черный потому, что он монах. Красный – потому, что он враждует с жизнью, выкручивает и выламывает то, что бог даровал в целости – на радость человеку. И потому они враги жизни, враги бога.

– Но ты обижаешь людей.

– Я обижаю мертвых людей. Живого – не обидишь.

– А епископ?

– Никто еще не пил, не ел, не спал и не целовался в костеле. А они хотят сделать костел из всего мира. Как будто бог, пожелай он такого, не сделал бы этого сам… Дал же он нам для чего-то леса и реки и даже такую бесполезную вещь, как лунный свет.

Улыбнулся.

– Любопытно, какие волосы у милостивого пана-короля, когда в них запутается луна?

– Не знаю, – сухо сказала она. – У меня есть опочивальня.

– Тогда суди меня, королева. Только помни – это будет суд домашнего лебедя над диким.

– Почему ты так делаешь? – с любопытством подалась она к нему.

– Жизнь коротка, как закат. Вот солнце над водой, а вот – в Днепре.

– Ты не веришь в рай?

– Так не бывает, чтоб и тут и там было хорошо. А мне хорошо здесь.

– А мне – нет.

Ресницы у Выливахи задрожали.

– Не твоя это вина, пани. Люди не умеют жить, а потому судачат о грядущем, которого не будет. Сегодня мы верим и мучим свое бедное тело во имя величия, за которое завтра нам воздадут. Сегодня мы исторгаем из сердца любимых, потому что нам нужно возвеличить королевство, а любить будем завтра.

Голос его звенел, как скрипка.

– И ты… не думаешь, что о том самом величии, вероятно, думал и Константин Великий, а ныне его Византия, содеяв великое множество кровавых мерзостей, тлеет во прахе. И ничего не осталось. Ни величия, ни даже любви первого кесаря. Потому что ее не было. Кому же от этого легче?.. Я не хочу этого, пани…

– Церковь требует для тебя костра.

Выливаха пожал плечами.

– Что же. В последнюю ночь у меня будет больше воспоминаний, чем у Константина Великого. И я не оставлю после себя иной Византии, кроме любви. А она неподвластна туркам… А тебе совет – живи. Опочивальня – это как убийство.

– Поздно.

– Поздно, как говорится, только в гробу. Но я не верю. Я так люблю жизнь, – потому что просто живу! – что не могу верить даже этому.

– Утром я позову палача. Чего бы ты пожелал в эту последнюю ночь?

– Любови.

– Это невозможно, – почти враждебно сказала она.

– Тогда – оказать тебе последнюю услугу. Показать тебе этот мир… Только не нужно других.

И она согласилась. И он повез ее на берег Днепра к своему замку. Замок был старый, с обвалившимися зубцами и без ворот. Но зато вокруг белыми в темноте облаками цвел боярышник, светлел бересклет и угадывались по аромату шиповник и жимолость.

Месяц взошел над рекою. И родились два мира. Один раскинулся вокруг, другой – переполнил Днепр. Глубоко-глубоко, до самой последней звезды.

Бонна взглянула на мужчину и впервые увидела лунный свет в чьих-то волосах.

…Она беседовала с ним о боге и его заветах, говорят, целых шесть недель, до дня святого и равноапостольного князя Владимира.

Все видели, как старается она вернуть эту заблудшую душу на стезю истины, и даже король был бы утешен, увидев ее тщание в долгих диспутах. Она знала, что один обращенный стоит сотен верных, и поэтому была изобретательна и неутомима, не жалея ради дела веры ни дня, ни ночи.

А потом уехала, так и не поколебав Выливаху в его возмутительной и закоренелой ереси и, главное, не покарав его. Удивительно, на устах у нее не было горькой улыбки, обычно сопутствующей поражению, а глаза были просветленные, словно она удостоилась созерцать святой Грааль, который, как известно, есть высшая истина.

Никто не знал, что она даже наградила пана Выливаху: за стойкость, с какой держался ереси. Подарила ему золотой с портретом великого Цикмуна, дабы всегда памятовал разницу между собою и им. Гервасий просверлил в нем дырку и стал носить на шее вместо святого агношека. И как некоторые успокаиваются, взирая на божьего агнца, так Выливаха, случись у него дурное расположение, доставал золотой за цепочку, созерцал знакомые и родные черты, читал надпись "Sigis. – rex – polo"[10]10
  «Сигиз. – король – польск.»


[Закрыть]
, – и ему становилось легче.

Бонна не была бы женщиной, если бы не придумала еще и такого.

…Все чаяния городских начальственных людей пошли втуне. Радцы рвали на себе волосы и изрыгали проклятия. Никто в мире больше не мог избавить их от нечестивого Гервасия. Никто – выше бо королевы никого не было.

Они, однако, ошибались. В то время когда Гервасий с приятелями постреливал зверя и птицу, играл с Ирой в шахматы, когда за окном льет-польет осенний дождь, а зимой нежился на шкурах с возлюбленной (а возле изголовья их прыгал в камине теплый огонь), – иная женщина готовилась в визиты к Выливахе, чтобы лишить его – наслаждений, а город – избавить от него.

И выше этой женщины не было никого на земле. Даже Бонна была ниже ее.

Она явилась в самый сладостный миг, когда вокруг замка только-только собирались расцвести рясный розовый боярышник, пышная жимолость и желанная, как жизнь, шипшина[11]11
  Шиповник (бел.).


[Закрыть]
. Приплелась по излучистой дорожке, тяжело передвигая с трудом гнущиеся ноги, закутавшись в черный плащ, будто ей было зябко, и осклабившись в вечной и неизменной улыбке, от которой бросало в дрожь.

А за спиной у нее была коса, блестящая, как в последний день косовицы.

– Добрый день, Выливаха, – сказала она.

Выливаха сидел под кустом боярышника и потягивал сладкую романею. Светило теплое солнце, и пчелы копошились у шпунта бочки, из которой он наливал свою чару. Увидя гостью, Гервасий вытащил шпунт, и пока наливал еще один кубок, пчелы вились над тугой красной струей.

– Пей, – сказал он, – еще совсем недавно и я думал, что день этот добрый.

Смерть взяла склянку и, прихлебывая, села на каменную скамью. Пчелы мешали ей, и поэтому она обломала веточку барбариса с бутонами и стала обмахиваться ею… Гервасий смотрел на ветку.

– Больно ты рано, – сказал он.

– Полно. Не ты, а я определяю Время. Идем. Здесь слишком пахнет живым.

– Погоди минутку.

Он налил еще кубок и, прищурив глаза, со вздохом наслаждения выпил его. А потом – отшвырнул в сторону.

– Пошли.

– Ты не хочешь ни о чем попросить? – удивилась она.

– Ты же не пустишь меня еще на один посев? – улыбнулся он. – Ты – враждебна всходам.

– Не пущу.

Выливаха вызывающе глядел в ее глазницы.

– Так пошли же.

Он что-то поискал глазами и нашел это: первый цветок шипшины. Сломал и приколол к груди.

– Видала, – сказал он, – мы с тобой, почитай, как на свадьбу идем. С цветами.

– Зачем ты ее сломал?

– Это моя земля. И она останется со мною, пока ты не отсечешь в преисподней мою голову.

Он прикрыл за собою калитку, взглянул на роскошные боярышниковые ограды и готов был идти за гостьей.

Девушка-крестьянка шла вдоль зеленых заборов.

– Погоди, – сказал он Смерти.

Подбежал к белой тоненькой фигурке и крепко поцеловал дивчину.

– О-ох, – тихо сказала она, глядя на него широкими лучистыми глазами.

– Прощай, моя красавица, – сказал он.

И пошел за Смертью. Девушка с ужасом и болью смотрела ему вслед. Гостья косилась на легкомысленного Выливаху и ухмылялась вечной улыбкой.

– Я приду за нею через сорок лет, – язвительно сказала она.

Выливаха пожал плечами.

– Ничего. Я преподал ей неплохой урок. Последний в жизни. А скольких она еще обучит. Глупости порешь, кума.

Он поправил на спине лютню и двинулся рядом со Смертью. Шел и каждый миг мог упасть и разбить нос, потому что совсем не смотрел под ноги, запрокинув голову в знойное небо, в котором неутомимо звенели бессмертные белорусские жаворонки.

Курносая молчала.

– Больше всего не люблю ходить за белорусами, – наконец сказала она. – Они такие жадные к жизни, что я начинаю думать: не ошиблась ли я со своим ремеслом. И они так любят эту землю, что я в своих пещерах нет-нет да и позавидую им.

Гервасий не ответил. Голова у него была запрокинута, как у слепого, грудь вздымалась, ноздри трепетали. А над ним было небо и горячий свет.

…Ближайшие на белорусский земле входы в ад находятся, как известно, довольно далеко от Рогачева.

Один из них на дне Ревущего озера, что при Ипути (не зря же там так ревет вода, ровно кто ее глотает на дне). Второй у Ржавца, под Юхновом. Третий у Мокруш, что под Бельском.

Все эти три входа алчны на воду. Ревущий – глотает и озерную воду, и воду Ипути. Бельский – целую речку Пониклю. Говорят, это сделано, чтобы никто из живых не попал в преисподнюю и еще чтобы питать подземные воды и котлы.

Так что идти нашим путникам было далеко, на что Выливаха, впрочем, не нарекал.

Шел. Дышал сладким воздухом. Изредка передвигал на грудь лютню и брал несколько аккордов.

 
Роснымі лугамі,
Полечкам траўлівым
Іду да Аўрама
На моцнае піва.
 

Смерть усмехалась, как шесть тысяч лет тому назад:

– Рассчитываешь увидеть праотца Авраама?

– Не то чтобы, – незаметно поддевал Выливаха. – Но должны же были куда-то деться властители, патриархи, епископы. Они ведь столько кричали простым людям о небе.

– А теперь они беднее последнего земного раба. Потому что в царстве моем раб не чувствует ничего. А они – чувствуют. И пустоту, и то, что ничего нет.

– Да торжествует справедливость, – сказал Выливаха. – Так им, выходит, дано бессмертие души?

Безглазая потрепала его по плечу. Как пузырем бычьим с сухим горохом.

– Ты хочешь такого бессмертия? После власти над плотью и жизнью, над землями и правдой – не чувствовать ничего, кроме своего мозга? Не владеть телом, не иметь возможности ничем распоряжаться? Видеть, как счастливые засыпают, как планеты постепенно сковываются льдом? Быть чем-то вроде паралитика, сохранившего ясность рассудка и сознающего, что это будет длиться вечно? И не иметь надежды на спасительницу, на меня? Хочешь такого бессмертия?

Гервасий не выдал себя, хотя ему впервые стало не по себе.

– Зачем? Лучшую часть себя я оставил на земле.

– Какую?

– Тех, кого я любил.

– Ну, а если встретишь кого у меня под землей?

– Они любили меня… На земле.

– А если не любили? Если в земной жизни вам не довелось встретиться, но это и было настоящее? Или еще так: встретились, но она легкомысленно отвергла тебя, не зная, что скоро, очень скоро наступит великое Поздно?

– Этого не случилось, а значит, все равно, что не было.

– Ты что – пес? Ты что – скот, чтобы жить только тем, что было? Ты отстраняешься от человеческой Мечты?

– Эх, кума. Ты даже не знаешь, как это смешно, слышать от тебя слова о Мечте и Надежде. Брось, кума. Смешно!

– Не думаю, – сказала Смерть.

…Долго ли, коротко ли шли они, но наконец путь привел их на берега Поникли. Полноводье, когда вода плывет земной дорогой, давно сошло. Бурлящая Поникля летела, как спущенная с тетивы стрела, и вдруг наталкивалась на стену в два человеческих роста, и… исчезала.

На стене росли скрюченные, жалкие деревца, будто обожженные смертоносным дыханием. Под их чахлыми корешками лежал пласт багровой, как кровь, глины с известковыми и кремневыми глыбами, а ниже лежал слой мертвого белого известняка.

Вода под ним клокотала, как в котле ведьмы, и была белая, как напиток забытья. И Смерть сделала радушный жест:

– Вот и все.

– И куда смотрит пан Езус? – сказал Выливаха.

– Это еще не самая худшая из человеческих выдумок. Ступай.

– Я замочу лютню.

– Не бойся.

– Так погоди.

И Выливаха еще раз оглянулся. Горячий свет лился на него из-под облаков, голубых снизу, ослепительно-белых сверху. И в этом океане роскоши неистово звенели жаворонки.

– Боже земли моей, – сказал Выливаха, – немилосердный и жестокий, если ты есть. Беспечный и сонный. Что бы ни было, как бы ты ни измывался над нею – я все же верю тебе. Потому что волей твоею я родился здесь, дышал ее воздухом, пил ее воду, ел хлеб и целовал ее женщин. Каким бы ты ни был – я благословляю этот твой единственно разумный поступок. Благословляю от первого цветения шипшины и до этого вот последнего шага, который сейчас сделаю.

И Гервасий Выливаха сделал этот последний шаг.

Вода ниспадала у его ног, и впереди постепенно выплывало из воды мокрое жерло пещеры с источенными водой каменьями: будто пасть со съеденными зубами.

Неподвижно молчали облака за спиной. Мир будто оглох. А темнота надвигалась, надвигалась… Поглотила. И сразу за спиной с утроенной силой заревел поток.

– Поздравляю, – сказала Смерть. – С успешным прибытием, господар Выливаха.

– На земле я дал бы тебе за это на водку. А здесь у меня ничего нет.

– Цветок…

– Шипшину? Тебе?

Смерть рассмеялась.

– Смотри, Выливаха, пожалеешь. Едва ли ты держался бы так, если б знал, какой подарок я тебе призапасила. Ну, ступай. Я здесь немного задержусь, а тебя встретят помощники… Сейчас придет Ладья Отчаяния.

И она исчезла. Мрак был глухой, и только у самых ног плескались о берег мелкие, зыбкие волны невидимого, неведомого моря.

Что-то тупо стукнуло в берег, а после в темноте послышались глухие, жалобные голоса: будто чибисы кричали над ночным лугом, встревоженные шагами Неведомого. И Выливаха догадался, что это усаживают в ладью умершие души.

Он взял аккорд на лютне, но запеть не успел. Чьи-то руки схватили его и швырнули на дно огромной ладьи, на ребристые и скользкие кокоры.

– Эй! – сказал он. – Что я вам, вязанка дров?! Я, пока суд да дело, жив еще. Не могли, холеры, подождать забытья.

Кто-то сунул ему в руки бабайку огромного весла. Жестко охватила ноги колодка. Зажурчала вода. И сразу заплакали в темноте десятки квелых, будто детских голосов.

– Г…… вы, – сказал Выливаха. – Рогачевцы есть?

– Нет, – застонал кто-то.

– Оно и видно. А кто есть?

– Дубровенцы, – ответил кто-то со слезами.

– Шиши, – сказал Гервасий. – Смотреть на вас тошно, плотогоны. Вам что, впервой на большой воде? Бывало, сколько вам до Киева в воду ср… приходилось, водос…ы. Успокойтесь, дорога дальняя, времени на любое занятие хватит.

Кто-то робко засмеялся.

– Вот так-то лучше, – сказал Гервасий. – Плывем, хлопцы, как галерники в турецкую неволю. А попы об "извечной родине" в церквах гундосят да о тленности земного… Есть тут попы?

– Есть, – сказал голос с кормы.

– Верно и здесь у правила сидишь?

– У правила.

– Вот и правь на извечную родину. Дайте ему который, хлопцы, веслом по башке.

В темноте раздался глухой удар: кто-то воспользовался советом.

– Раб, – сказал страшный глухой голос. – Перестань куражиться и смешить людей, раб! Здесь не земля.

– А тебе чего?

– Я перевозчик Ладьи Отчаяния.

– Ну и что из того?

– Я дал руль этому человеку, что сейчас лежит на дне ладьи… Теперь мне снова нужно сесть и править.

– Ты не хочешь?

– Я устал. Я страшно устал… Я попрошу, чтобы тебя подвесили над этой водою и не дали забытья.

Выливаха крякнул:

– Сколько раз себе говорил: не связывайся с начальством, не трожь, Гервасий, дерьмо.

Ладья загоготала.

– Не послушался – прорвало. Пошел в примаки к пани Песоцкой. Да и здесь страдаю. А все за язык, дярэвня дурная.

– Будет, – сказал Перевозчик. – Начинается море. Платить каждому по деньге. Иначе выброшу в море, где вы будете захлебываться до скончания света.

Против обычая не попрешь. Каждому бросали в гроб монету на этот случай. И Выливаха полез в карман.

Но тут рядом с ним кто-то испуганно вздохнул, и голос, очень певучий, совсем, видимо, юношеский, сказал:

– А у меня нет монеты. Родители были очень бедные.

Гервасий крякнул.

– Что же делать, хлопче? Во, холера на то море!

В темноте зазвенели монеты. Юноша рядом с Выливахой прерывисто дышал, возможно, сдерживая слезы.

– Хлопцы, – сказал Гервасий. – А, по правде говоря, зачем монеты? Вы что, по своей охоте плывете?

– Куда там.

– Так какого черта еще платить? В жизни за все плати да еще здесь…

– Раб! – сказал Перевозчик с угрозой.

Воцарилась тишина.

– Скажи ему что-нибудь, веселый рогачевец, – сказал сосед.

Выливаха погладил ему плечо:

– "Перевозчик наших душ, в душу – лезь, карман – не рушь".

– Ну смотри, – сказал Перевозчик. – Сейчас я вас доста-авлю.

– Не связывайся с ним, рогачевец, – умоляюще сказал кто-то.

Но Гервасий уже не мог. Знакомая, озорная "пана", отчаянная удаль и дерзость затопили его существо. Он почувствовал, как весело и неистово, будто перед смертельной опасностью, колотится сердце, почувствовал язвительную, холодную ярость.

– Перевозчик, ты что – бог?

– Для вас – бог.

– Ишь ты, вроде земного тивуна[12]12
  Тивун – надсмотрщик.


[Закрыть]
. Ну-ка, крепостные, кто о десную этого бога – суши весла.

И случилось дивное: весла правой стороны рванули из воды. В мертвенной тишине было слышно только, как звонко падают в мертвое море капли с весел.

Затем послышалось хрипение. Это Перевозчик из последних сил налегал на руль.

Журчала вода у бортов. Огромная ладья завертелась на месте.

– "Крути-верти колесо, наше пиво хорошо", – сказал Выливаха.

И все вспомнили гусиные лужайки, хороводящих детей и горячее солнце, что светит на их попки, когда дети повалятся, разорвав круг и задирая ножки… Над ладьей прокатился смех.

В чернильном извечном мраке, над густой, как деготь, водой вертелась во взрывах неудержимого, как гроза, хохота Ладья Отчаяния.

И этот смех как будто убил гордость Перевозчика.

– Рогачевец, – умоляюще сказал он. – Не надо. Меня погонят с места.

– Давно бы так, – сказал Выливаха. – Все вы так, тивуны, стоит вам только наступить на хвост. Сразу о человеческих словах вспоминаете, холуи… Трогай, хлопцы.

Положил руку на плечо соседа и сжал его.

– Вот так, мой милый хлопче, и надо. Орал на людей – Смерть и та себе такого не позволит. Кажется, нет тебе пана больше этого хама. А повернули разок веслом – дерьмо, щадя вас. Даже гниды у него со страху посохли.

Перевозчик молчал. А юноша почему-то отодвинулся немного от Выливахи.

– Рогачевец, – спросил кто-то, – как ты так можешь?

– А ты откуда?

– Я – полочанин.

– Так вы что, когда Иван Кровавый подступил под стены, кувикали, как свиньи под ножом?

– Нет, мы стояли в согласии, мы помнили, что сталось с Новгородом.

– Угу. А когда Полота побелела от тел, а Двина стала красной от крови, вы молили о милосердии?

– Нет.

– Так что спрашиваешь?

– Там были люди. Понимаешь, только люди.

– Люди бывают грязнее, чем свиньи, и чище ангелов. Добрее жизни и во сто крат страшнее смерти. Тебе ли бояться смерти, милый?

– Там мы стояли под чистым небом, – виновато сказал Полочанин. – А здесь такая темень. Такая свинячая темнота!

– Брось. Человек носит свое небо с собой.

– Кощунствуешь, – гневно закричал с кормы поп. – Отдаешь человеку – божие.

– Очухался, – сказал Гервасий. – Видишь ли ты здесь хоть где-нибудь присутствие бога?

Поп замолчал. Ладья плыла по невидимому морю, и мрак давил на умершие души так, что даже Выливаха почувствовал тщету своих острот.

– Где мы теперь? – спросил он.

– Над нами Рогачев, – ответил Перевозчик.

И вдруг страшный, душераздирающий вопль раздался над ладьей и над морем. Страшно, немо, словно цепляясь за последнюю надежду, закричал поп.

– Братья-рогачевцы, молите господа за нас!!!

Крик отдался под низким небом и заглох, как придавленный подушкой.

Чувствуя, что сейчас на смертном корабле начнется паника, отчаяние, нечеловеческий переполох и, возможно, позорный плач, – Гервасий с трудом вырвал весло из воды, поднял его так высоко, как только позволяла колодка, и грохнул им в низкое небо.

– Братцы-рогачевцы, выпейте кто сколько может за нас!!!

. . . . . . . . . . .

Диакон церкви святого Михаила, что в Лучине, под Рогачевом, записал в своей летописи, что в тот год в ясный майский день прокатился над рогачевскими улицами страшный, как землетрясение, многократный рокот.

И было это так, что младенцы плакали, собаки выли, как во время затмения божьего солнца, а коровы мычали жалобно и протяжно.

А после из преисподней раздался, как в бочку, замогильный голос:

– Братцы-рогачевцы, выпейте кто сколько может за нас!!!

Магистрат ударился в панику. По этой причине католики учинили погром православных, а православные подожгли замковый костел.

Все случившееся отнесли на счет козней сатаны. И, однако, подавляющее большинство жителей воспользовалось этим советом, даром что исходил он из уст дьявола. А "могли" они немало.

Летописец, созерцая всеобщую пьянку, сильно сокрушался о моральном несовершенстве людей и заполнил целых три страницы летописи самой омерзительной дидактикой.

. . . . . . . . . . .

– Выше нос, хлопцы! – крикнул Выливаха. – Они выпьют. Я их знаю.

– Темно, – сказал кто-то. – Где она, та земля?

И тогда Гервасий запел. Сам не зная почему. Может быть, потому, что его земля всегда была с ним.

 
Дробненькі дожджык
Скача ля тына,
Дзе чырванее
Дзеўка-шыпшына.
 

Кто-то ахнул. И не потому, что его поразила песня… Выливаха вдруг увидел слабый красный отблеск на темных лицах. Отражение наливалось багрецом, сгущалось, освещало уже почти всю ладью.

Расправляя увядшие лепестки, красной каплей разгорался на груди Гервасия цветок шипшины. Единственный во всем мире он не боялся мрака преисподней и скрежета зубовного.

 
Сонца-шыпшына,
Дай абдыму я,
Лапкі-пялёсткі[13]13
  Пялёстак – лепесток.


[Закрыть]

Табе пацалую.
 

Полочанин несмело подтянул:

 
Лапкі-пялёсткі
Табе пацалую.
 

Теперь уже не только настороженные сосредоточенные лица гребцов, но все вокруг было залито светом. Под низким – рукой достать – небом ходили бурые, тускло-ржавые и будто освещенные черным солнцем волны бескрайнего моря. И это было так не похоже на то, о чем вещала песня, что гребцы понурили головы на весла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю