Текст книги "Я не свидетель"
Автор книги: Владимир Гоник
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
– Нет, это не отец, – сказал он, вернувшись к столу и возвращая Тюнену фотографию. – Может какой однофамилец, – он пристально посмотрел на Тюнена, как бы проверяя, поверил тот его словам или нет.
Тюнен вложил фотографию и письмо Анерта в конверт.
– А ты зря не хочешь, чтоб сын поехал туда. Что ни говори, а живут они получше нашего, там всего погуще. Да и приехал бы он не на пустое место – видишь, какое наследство выяснилось, – Иегупов затряс большой седоволосой головой.
– Не хочу, – коротко и резко ответил Тюнен.
– Ну, как знаешь...
Они посидели еще какое-то время за столом, потом Иегупов сказал:
– Спать будешь на раскладушке, тюфячок сверху положим, так что кости не сломаешь. Давай-ка стол к окошку сдвинем...
Когда легли и погасили свет, Тюнен с наслаждением расслабился, потянулся, ощущая чуть ли блаженство оттого, что трудный день позади, что он, наконец, обрел приют и теперь не одинок. Он даже не ощущал под спиной бугры сбившейся ваты в старом тюфяке, заснул не сразу, слышал, как возится в своей постели Иегупов. Вдруг тот спросил:
– Спишь, Георг?
– Нет, но спать хочется. Устал.
– А ты надолго ко мне?
– Четыре дня пробуду. У меня обратный билет есть...
8
"Господин Алоиз Кизе, герр Кизе, герр оберст Кизе... Откуда ты свалился на мою бедную еврейскую голову, будь ты не ладен!.. Моя голова, конечно, не стоит ни копейки... А за тебя, уже покойника, внесли кругленькую сумму в валюте. И это только аванс. А пройдоха Михальченко хочет заполучить ее всю... Шустряк... Хотя бандитов он ловить умеет, тут ему не откажешь, оперативное чутье у него есть... А что есть у меня? Покойник. И что известно? Что он в 1948 году либо умер своей смертью, либо "погиб при странных обстоятельствах", как сказано заявителем. Но в обоих случаях – покойник. Что еще? Военный инженер-фортификатор. Родился в 1892 году. Значит, в 1948-м было ему пятьдесят шесть. Мужчина, военный человек, в этом возрасте мог быть еще ой-ой-ой. Сейчас я старше его тогдашнего на шесть лет, и помню, что когда мне стукнуло пятьдесят шесть, я тоже чувствовал себя не то чтобы ой-ой-ой, но слава Богу... Что же еще мы знаем о господине Кизе? Что он находился в лагере для военнопленных здесь, в Старорецке. Вот и все... Где захоронен – неизвестно. А родственники хотят знать не только обстоятельства его смерти, но и место захоронения. Скорее всего такого места уже нет. Со своими покойниками не церемонились, сносили кладбища, чтоб выстроить жилье для живых. Город вырос почти в два раза... Что мне хотелось бы знать для начала? – и задав себе этот вопрос после долгого внутреннего монолога, Левин прошелся по кабинету, остановился у окна. – Нужна мне группа вопросов, – сказал он себе. – Когда я их придумаю, то рассортирую на две кучи. Одна – те, что надо выяснить тут, в Старорецке и вообще в пределах страны. Вторая... Если родственник, этот интересующийся дядей племянник из Мюнхена, как сказал мне немец, хочет все знать, пусть, сукин сын, тоже посуетится. Отвалить валюту, потому что ее много, и сидеть ковырять в носу и ожидать пока какой-то Левин будет потеть и кровью харкать, конечно, очень удобно. Но Левин тоже не вчера родился и насидел в прокуратуре хорошие мозоли на заднице. Поэтому мюнхенскому племяннику тоже придется пошевелиться. Вот это и будет вторая куча вопросов, которую я пошлю ему в Мюнхен". – Левин вернулся к столу, достал из ящика визитную карточку, которую ему вручил немец по поручению своего шефа. На ней было написано: "Доктор Густав-Карл Анерт. Президент компании... Полиграфические машины, множительная техника, издательства..." Внизу справа адрес, служебный телефон, телекс, телефакс.
Отложив карточку, Левин подумал, что составить вопросики для этих воображаемых двух кучек тоже непросто, придется почесать затылок. Чего доброго, вместо двух кучек окажется нечто малозаметное и малополезное...
Размышления его прервал Михальченко. Огромный, шумный, он ввалился, швырнул кепочку из серого вельвета на стол, рванул на груди "молнию" коричневой куртки и распахнув ее, уселся.
– Ну что, Ефим Захарович, начали движение вперед, колонной? улыбаясь во весь рот, спросил он.
– До движения колонной и оркестровых маршей еще далеко, Иван. Я пока сижу, даже не высиживаю цыплят, потому что и яиц нет.
– Могу порадовать по другому поводу: покупаем списанный "уазик". С военными я договорился, приведем в божеский вид на авторемонтном заводе. Так что будете ездить.
– Куда?
– Куда пожелаете... Мне никто не звонил? – он посмотрел на часы.
– Нет.
– В двенадцать должен прийти замдиректора музея. У них уперли с экспозиции два кремневых пистоля пятнадцатого века.
– Хорошо, что у них нет экспозиции с "макаровыми"...
– Ладно, пойду к себе, – взяв кепочку, Михальченко вышел...
Левин придвинул лист бумаги, подпер кулаком подбородок и долго смотрел на то место, где только что стоял Михальченко. Затем взяв ручку, стал быстро писать: "1. К Гукасяну – следственный отдел службы безопасности. Для ориентации. 2. Кто по линии прокуратуры тогда курировал КГБ? (Это на всякий случай). Прокурором области был, кажется, Никитченко. Проверить. Но вряд ли он жив. Я тогда учился на третьем курсе. Если ему в ту пору было сорок-сорок пять, то сейчас ему должно быть восемьдесят два-восемьдесят семь. 3. Поехать на место, где стоял тогда лагерь".
Он отложил ручку, поскольку больше ничего не придумал, успокоительно, по давнему опыту решив, что по ходу дела, как бы медленно оно ни двигалось, какие-то новые вопросы возникнут сами по себе, без насилия.
Затем он принялся сочинять письмо Анерту в Мюнхен:
"Уважаемый господин Анерт!
По поручению вашего доверителя господина Шоора я занимаюсь выяснением обстоятельств смерти Вашего дяди Алоиза Кизе, находившегося в лагере для военнопленных в Старорецке. Событие это отстранено от нас более чем сорока годами. Естественны возникающие из этого обстоятельства сложности. Поэтому я был бы Вам весьма благодарен, если бы Вы сочли возможным выполнить следующую мою просьбу: предоставить в мое распоряжение письма Вашего дяди из плена на родину (при наличии таковых, разумеется, в копиях); кроме того, (опять же при наличии таковых), дневниковые записи, относящиеся ко времени пребывания господина Кизе в Старорецком лагере. Если Вы посчитаете необходимым (а это входит в права клиента) получать от нас периодическую информацию о ходе расследования (конечно, в том объеме, который не пойдет во вред расследованию), мы готовы исполнить это Ваше пожелание.
С уважением Е.Левин, исполнитель работы".
Это сочинение Левину понравилось, он даже улыбнулся иронически тем поклонам стиля, которыми отличалось письмо. Единственное, что портило его, так это обилие фраз, взятых в скобки – многовато. "Черт с ним, сойдет, подумал он. – Сколько оно будет идти в Мюнхен? Недели две-три? Наша почта пересела с самолета на перекладные. Обратно – столько же. Если, конечно, этот Анерт снизойдет, чтоб ответить... Да-а, многовато", – он взял бланк с грифом "Частное сыскное бюро "След", потер меж пальцев бумагу и, покачав головой, отметил оборотистость Михальченко. Тот исхитрился при дефиците бумаги раздобыть эту плотную гладкую финскую, которая так и просилась под перо или быть немедленно заложенной в каретку пишущей машинки – что Левин и осуществил...
9
– В котором часу твой самолет?
– В девятнадцать пятьдесят.
Истекал последний день пребывания Тюнена в Старорецке у давнего приятеля. Наговорились всласть за все годы, что не виделись. Приглядевшись за четыре дня к Иегупову, Тюнен отметил, что оказался он не таким хилым, каким увиделся Тюнену в первый день. Видимо, это впечатление возникло тогда от седины и хромоты Иегупова, иссеченного морщинами лица и убогого жилища. Позже, когда Тюнен видел Иегупова обнаженным по пояс, обратил внимание на сильные плечи и мускулистые руки, на крепкие подвижные пальцы. То, что Иегупов по утрам делал зарядку, тоже очень удивило Тюнена.
– Жениться, что ли собрался, силу нагоняешь? – спросил он.
– Поздно жениться, женилка усохла, – сказал Иегупов.
За четыре дня, что Тюнен пробыл в Старорецке, он много ходил по городу, пытаясь найти знакомые с детства места. Но почти ничего не находил. Дом, где родился и прожил до 1941 года, уже не существовал. На его месте, заняв полквартала, стояла блочная девятиэтажка с кафе "Буратино" в цокольном помещении.
В один из этих дней произошел переполох: после обеда Тюнен почувствовал себя плохо, через час стало совсем худо, он потерял сознание. Испуганный Иегупов по телефону-автомату вызвал "скорую". Приехавшие врачи возились с Тюненом, пока он не оклемался, хотели забрать в больницу, настаивали, поскольку случилась диабетическая кома, но он категорически отказался. Всю вторую половину дня пролежал на раскладушке, ощущая неловкость за то, что доставил столько хлопот и переживаний Иегупову. Тот только развел руками, сказал:
– Что же это ты, брат, помирать ко мне приехал?
И вот чемодан Тюнена стоял на табурете, он укладывал в него свои пожитки, чтоб через час-другой попрощаться с Иегуповым и отправиться в аэропорт.
Иегупов сидел на стуле, вытянув больную ногу, и наблюдал. Приезд Тюнена взбудоражил его обычную тоскливую одинокую жизнь, поселил какую-то неясную тревогу в душе. Было бы неправдой сказать, что Иегупов не порадовался встрече. Однако охватившая его нервозность вызывала уже желание, чтобы Тюнен все-таки поскорее уехал. Иегупов понимал греховность этого, даже корил себя, но не мог совладать с накатывавшим иногда по ночам беспокойством, что Тюнен может еще задержаться на день-два, поменять билет.
– Слушай, как тебе добираться до аэропорта. Не надо ехать в центр и пересаживаться на автобус. Это далеко и долго. От меня удобней через сквер, а потом через дорогу. За ней сразу роща, старый березняк. У входа тропа. Она широкая, заметная, как просека, ее давно протоптали. Вот по ней и пойдешь. Я доведу тебя до нее, мне все равно надо в амбулаторию бюллетень закрывать. Вместе и выйдем. Тропа прямая, никуда не сворачивает, не заблудишься. Она до самого конца рощи, а там шоссе. И сразу же столб железный с расписанием автобуса. Он ходит только до аэропорта. На него и сядешь.
– А может все-таки на трамвае до центра, а там пересесть на рейсовый? – засомневался Тюнен, боясь, что запутается.
– Нет, нет, – замахал рукой Иегупов. – Лишние полтора часа угробишь. А тут через рощу пятнадцать-двадцать минут да автобусом еще минут пятнадцать.
– Ну хорошо, – Тюнен запер чемодан. – Присядем на дорогу.
Они посидели. Помолчали. Поднялись.
Тюнен напялил шляпу, перебросил плащ через руку.
– Давай чемодан.
– Что ты, Антон! Я сам.
– Давай, давай, я покрепче тебя.
Вышли. Иегупов захлопнул дверь, толкнул ее, проверяя. Было четверть пятого, когда миновали пустынный сквер с детскими качелями, с песочницей, с железной горкой, отполированной детскими попками. Шли рядом, но Тюнен едва поспевал за Иегуповым. Несмотря на хромоту, на палку в одной руке и на чемодан в другой, тот шагал широко, ходко, сильно. Пересекли дорогу, остановились.
– Давай прощаться, – сказал Иегупов, опуская чемодан.
Неловко по-мужски облапили друг друга, соприкоснулись щеками.
– С Богом! – сказал Иегупов.
Впереди стояла роща, белея стволами берез...
Иегупов вернулся домой в сумерки. Раздевшись, зежег свет, сдвинул на окне две половинки штор, огляделся. Никаких следов Тюнена, словно и не был он здесь никогда. Разве что собранная раскладушка, прислоненная к стене, да на столе забытый Тюненом бутерброд в дорогу напоминали недавнее присутствие в этой комнате человека, которого Иегупов знал с юности.
Все было б ничего, если бы не фотография, которую Тюнену прислали из Мюнхена. Все было б ничего, если бы на ней не был изображен двоюродный брат отца Иегупова – Борис Николаевич Иегупов, исчезнувший, кажется, в 1919 году. Копия этой фотографии, посланная Тюненом вместе с письмом до востребования, где-то сейчас лежит. Где? У кого? В конце концов нынче это уже неважно. И все же беспокойство, давным давно похороненное под напластованием десятилетий, задавленное нелегким бытом, сейчас, расталкивая годы, нет-нет, а проглядывало наружу. Казалось бы, чего уж нынче бояться, время, слава Богу, другое да и жизнь прожита. Это было беспокойство, а не тот страх, что когда-то разлеплял свои старческие очи, и, как домовой, властвовал в душе, заглушая разум и трезвые мысли хозяина. Даже тогда, в те опасные годы и изжил бы Иегупов свой личный страх, когда б не был этот страх отломком, частицей всеобщего, огромного, разделенного на всех в государстве и поселенного на тайное или явное обитание под каждую крышу. Он сопровождал, как незримый конвоир, людские слова, мысли, поступки, громыхание тележных колес, вращение барабана на токарном станке, скольжение пера по бумаге, стук сердца, которое выслушивал врач, приложив ухо к чьей-то груди; он вошел в формулу воздуха, каким дышало народонаселение, и вместе с кислородом проникал через легкие в кровь, а с ее постоянным потоком попадал в мозг и оставался там навсегда отравой.
Страх этот вполз в двадцатитрехлетнего Антона Иегупова душной летней ночью 1941 года. С тех пор, случалось, о нем напоминали, но уже бестревожно, услышанное случайно чужое слово или фраза, прочитанная в газете. В этот раз беспокойство окликнула другая причина – фотография. Иегупов знал, что брал на душу большой грех, когда на следующий день после приезда Тюнена, уходя в поликлинику, подумал: не заглянет ли Тюнен, оставшись один в комнате, туда, не увидит ли, а увидев, не захочет ли прочитать. Ведь человека, оказавшегося в чужом жилье в одиночестве, иногда томит, подталкивает желание зазырнуть куда-нибудь в укромное место. Нелепость такого подозрения была очевидной, но отделаться от этой мысли Иегупов не мог. А укромным местом был чемодан, стоявший под кроватью. На самом дне его под старой газетой лежала тоненькая папка, и в ней фотография – такая же, какую показал ему Тюнен: трое мужчин, один из них Борис Николаевич Иегупов, двоюродный брат отца. Но не только фотография, еще и бумаги, относящиеся к ней. Что ответил бы он, загляни в папку Тюнен? Ведь соврал ему, что на фотографии однофамилец. Попробуй, расскажи да объясни, перевороши все давнее, что вроде и позабылось уже, о чем и сам не вспоминал. Мука! Вот чего больше всего боялся и не хотел. Ничего другого не испугался бы – ни допросов, ни расспросов, – а именно самой необходимости отвечать вопрошающему, даже самому доброжелательному и близкому. Да еще сумей ответить кому-то на вопрос: "Почему до сих пор не уничтожил папку?", ежели сам себе на этот вопрос не нашел ответа по сей день...
Вздохнув, он поднял со стула грузное тело и тяжело опустившись на колени, вытащил из-под кровати деревянный чемодан. Под лохмотьями лежала старая газета, а уж под нею – папка: серая, потускневшая от времени. На ней штамп "Хранить вечно", а посередине красивым профессионально-писарским почерком – "Дело N_1427. Оперативно-следственные материалы по розыску и обезвреживанию банды Иегупова Бориса Николаевича, 1918 г."
Иегупов открыл папку. На первой же странице, приколотая ко всем документам сверху лежала записка – клочок оберточной бумаги, на котором было написано: "Дело расследованиемъ не закончено. Бесперпективно. В.Артомоновъ". Приподняв этот листок, Иегупов увидел фотографии, поселившие тогда в его душе кошмар. Он не стал листать странички, все их знал почти наизусть – не раз перечитывал. Закрыв папку, закутал ее в те же шуршащие газеты и, упрятав на самое дно, затолкал чемодан под кровать.
Пыхтя, опираясь на руки, Иегупов поднялся, погасил свет, в изнеможении рухнул, не раздеваясь на кровать. Он не боялся, что уснет, наоборот, знал, что сна не будет, пока воспоминания не пройдут свой путь и начало не сомкнется с концом в замкнутый круг. Лишь избавившись от них таким образом, выпив тридцать капель корвалола, удастся уснуть...
Уже в августе 1941-го года Старорецк оказался на выступе, который подрезала немецкая танковая колонна. Иногда тихой и скрытой душной ночью, когда в окнах домов не горела ни одна лампочка и не светил ни один уличный фонарь, как гул отдаленной предливневой грозы, долетала канонада. В городе шла эвакуация.
Антон Иегупов, страдавший хромотой из-за недоразвитости тазобедренного сустава (врачи предполагали родовую травму) в армию призван не был. Его вольнонаемным взяли в райотдел НКВД истопником. Выполнял он и переплетные работы. Поскольку был сирота, жил прежде у тетки, то уже в шестнадцать лет пошел учеником в переплетную мастерскую, овладел этой профессией. В подвале при небольшой котельной НКВД, которая работала на угле, он обжил чистый закуток, куда воткнул верстачок, на котором занимался переплетными работами.
Стояли знойные дни и душные ночи, но в топке котла гудело пламя: жгли архивные дела, боясь, что вывезти удастся незначительную часть, да и только за последние годы. В углу возле бункера с антрацитом лежала гора папок, бегом их сносили сюда сотрудники и снова мчались наверх, на второй этаж за новыми.
– Давай, давай, кочегарь, Антон! – подгонял лейтенант госбезопасности. Он был обязан присутствовать при этой операции.
Расшуровав длинной кочергой, звякавшей о колосники, нутро пламени, Антон швырял туда старые, пропахшие пылью папки.
Где-то ближе к полуночи лейтенант, глянув на часы, забеспокоился.
– Ты тут, Антон, помахай сам, а я сбегаю домой, поглядеть надо, как там мои собирают чемоданы. Жена одна, а у старшей дочери корь. Я постараюсь быстро.
Оставшись один, Антон продолжал швырять в огонь папки с тем же равнодушием, что и прежде, беря сразу по несколько штук, охапкой, но слежавшиеся, они горели плохо и через какое-то время он стал выдергивать из кучи по одной-две, бросал мимолетный взгляд на надписи на обложке и отправлял в топку. Все они были помечены приказом "Хранить вечно", и он только скользил взглядом по названию дела. Мало-по-малу освобождался угол, где лежали загнанные навсегда в чернила и бумагу минувшие годы и людские судьбы. Так он и наткнулся на линяло-серую тоненькую папку, на которой прочитал: "Дело N_1427. Оперативно-следственные материалы по розыску и обезвреживанию банды Иегупова Бориса Николаевича, 1918 г.". Антон остолбенел, потом подскочил к железной двери и задвинул щеколду. Его даже замутило от страха, склизкий пот облапил грудь и спину. Открыв папку, под листком с надписью "Дело расследованиемъ не закончено. Бесперспективно. В. Артомоновъ", Антон увидел две фотографии. На одной трое молодых мужчин, одного он узнал – своего двоюродного дядю Бориса Николаевича Иегупова. Лицо его на снимке было обведено черным кружком. Тетка, сестра матери, воспитавшая Антона после смерти его родителей, как-то упомянула об этом Иегупове не очень хорошо. На обороте снимка было написано "Борисъ". Второй снимок, большой, был групповым, человек пятнадцать-двадцать. На нем лицо дяди тоже было обведено, то ли черной тушью, то ли черными чернилами.
"Сжечь!" – мелькнуло в голове, и он шагнул к топке. Но звало желание прочесть, узнать, что же там, меж серыми обложками, кто в действительности, его дядя? "Спрятать?" – выскочил вопрос. Он понимал, где работает и что произойдет с ним, если это обнаружится. Однако загадка терзала, любопытство и беспечность молодости одолели осторожность, и быстро вытерев ветошью черные от угольной пыли руки, Антон достал из рассохшейся старой тумбочки, где держал мыло и чистую одежду, несколько газет, завернул в них папку и выкопав в бункере ямку, сунул ее туда и засыпал углем. Все он делал торопливо, сосредоточенный только на одном упрятать! Затем зачерпнул алюминиевой кружкой теплой воды из ведра, жадно выпил, утер рот и подбородок и глубоко вздохнул. Суетливость и напряжение первого страха прошли, и уже в каком-то бездумном отупении он стал с лихорадочной поспешностью, чтобы наверстать время, швырять кипы папок в топку...
– Кто-то снаружи дернул дверь, затем постучал.
– Кто? – спросил Антон.
– Я, я! – отозвался голос вернувшегося лейтенанта. – Ты чего заперся? – входя, спросил он.
– Страшно чего-то стало, – отвернулся Антон, наклонился за очередной порцией папок, боясь встретиться взглядом с лейтенантом.
– Много осталось? – лейтенант посмотрел в угол.
– Нет, горит хорошо, – вымученно улыбнулся Антон.
– Молодец, – похвалил лейтенант.
К рассвету управились. Перед уходом лейтенант сказал:
– Иди домой, помойся, поешь, малость отдохни. Собери вещички, самое нужное, будем тебя эвакуировать, оставаться тебе тут нельзя – в НКВД работал. Ясно? Даю тебе на это два часа. Явишься ко мне...
Когда лейтенант ушел, Антон подождал, пока утихли его гулкие, поднимающиеся из подвала по бетонным ступенькам шаги, снова запер дверь, открыл папку, смахнул с нее пыль, завернул в кусок рогожи и вышел из котельной во двор, двинулся не к проходной, а на хозяйственную его часть, где был гараж, конюшня и склад. Он знал, что там есть калитка. Она тоже охраняется. Но Антон всегда приходил на работу и уходил через нее – так было ближе, не надо было огибать весь квартал. Часовые знали его, привыкли и не обращали внимания.
На хозяйственном дворе суетились люди в форме. Стояло два автофургона и полуторка. В них грузили ящики. Он благополучно вышел за калитку. Пройдя метров сто, не выдержал и, припадая на больную ногу, побежал так быстро, как позволяла хромота. Улица была тихая, пустынная с маленькими домами, палисадниками и садами. Затем, отдышавшись, пошел шагом, постепенно возвращаясь мыслью к тому, что произошло. Человек, запечатленный на фотографиях, лежавших в папке, был вне всяких сомнений его двоюродным дядей. Живым Антон его никогда не видел, когда тот исчез, Антону было около года, но он запомнил его по снимку, который лежал среди прочих в толстом альбоме тетки: она сохранила этот альбом, принадлежавший матери Антона, как память о своей сестре. На той довольно большой фотографии был изображен молодой человек, а на обороте имелась дарственная надпись: "Дорогому брату Сереже и его милой Лизе". И тут же подскочила мысль: как же его, Антона, взяли на работу в НКВД? Рассуждая, он пришел к единственно здравому ответу: дело и Иегупове, как бесперспективное, сдали в архив еще тогда. За десятилетия оно под грузом других дел осело на такое дно, что в него больше никто никогда не заглядывал. Отец его и мать умерли от тифа в апреле 1918 года, когда Антону шел четвертый месяц. И в анкете Антон не солгал, написав, что сирота. Тетка года за два со своей смерти – то ли в 1936, то ли в 1937 – альбом тот с какими-то еще бумагами все же уничтожила. Она работала на почте простым оператором, но была из "бывших", дворянка, и, как помнил Антон, часто по разным поводам говорила ему: "Мало ли что..."
Дома, помывшись и поев, он стал укладывать чемодан – старый, деревянный, с медными уголками. Вещей было немного – костюм, перешитый из давнего отцова, три самых целых, с непротершимися воротниками сорочки, белье, две простыни, одеяло пикейное, с выцветшим в виде рубчиков узором, отобрал не очень перештопанные носки. Папку, завернув в несколько газет, он затолкал на самое дно. Читать сейчас не было времени. В две отдельные чистые тряпки уложил кое-что из еды, два куска хозяйственного мыла, три коробки спичек. Все это втиснул в чемодан и, оглядев прощально комнату, вышел, запер, ключ упрятал под половик, не предполагая по молодости, что расстается навсегда с этим домом, где поселился с теткой, когда ее выселили из собственной большой квартиры в 1922 году.
К назначенному часу Антон явился в НКВД, разыскал лейтенанта.
– Дуй на станцию, – сказал лейтенант. – За водокачкой на шестом пути товарняк. В нем поедут немцы, наши, старорецкие. Вопросы не задавать! Ясно? К нему подцепят три вагона с лошадьми с конного завода. Найдешь старшего конюха Якименко. Скажешь, от меня. Он знает. С ним и поедешь. Будешь помогать. Ясно?
Поскольку приказано было вопросов не задавать, Антон, кивнув, зашагал на станцию, пытаясь все же понять, зачем, куда и почему повезут местных немцев. Ответ он нашел самый естественный: тоже эвакуируют.
Старший конюх оказался низеньким суетливым мужичком с венчиком седых волос вокруг могучего лысого черепа.
– Вон там будем жить, иди, располагайся, – он указал на маленький двухосный товарный вагон. – Мне недосуг. – И он зашагал к большим пульманам с распахнутыми дверями, из них доносилось конское ржание, иногда постукивание копыт красивых лошадей, стоявших за специальными выгородками.
– А когда едем? – только и спросил Антон.
– Скажут! – отмахнулся старший конюх...
По железной стремянке Антон взобрался в вагончик, почти полностью забитый пахучим сеном. Лишь в углу он обнаружил место, где лежали вещички конюха, стояли – одно в другом – ведра. От нечего делать прилег на сено и заснул. Проспал до полудня. Проснувшись, поел, выглянул из вагона. Снаружи ничего не изменилось, разве что появилось много людей в военной форме. Его подмывало извлечь из чемодана папку и начать читать, но понимал, что может быть в любой момент кем-нибудь застигнут за этим занятием. Так он и промаялся до темноты и вновь заснул, не слышал, как в вагон явился Якименко и завалился на сене спать. Около полуночи Антона разбудили какие-то шумы, у двери показался солдат с винтовкой, крикнул:
– Не выходить! – и дверь, взвизгнув роликом, захлопнулась.
Антон сквозь стены слышал многоголосую суету, какие-то крики, команды, и понял – шла погрузка немцев. Его удивило и даже напугало, что делалось все слишком уж организованно, под команды, таинственно; наконец до него дошел истинный смысл происходящего.
Потом все затихло, и эшелон тронулся.
Ехали долго, медленно, то без остановок сутки, то по двое-трое суток стояли, пропуская литерные эшелоны.
Под Воропоново их бомбили. Выскочили в поле. Старший конюх был ранен в ноги. На носилках его погрузили в подвернувшуюся армейскую полуторку, шедшую в Сталинград. Перед тем как уехать, он сказал Антону:
– В вагоне под мешковиной баул. Там бумаги, лошадные биографии. Береги пуще своей головы. Им цены нет. И коней обихаживай, им забота нужна, корми-пои вовремя...
Только через месяц поезд их добрался до Энбекталды. Баул с родословными лошадей Антон отдал начальнику местного НКВД, куда явился со справкой, кто он и что, которую выдал ему в день отъезда из Старорецка лейтенант.
И только обосновавшись и оглядевшись, однажды ночью в своей каморке во флигельке Антон раскрыл папку и приступил к чтению. Папочка была тоненькая, документов оказалось немного, видно, из-за нехватки в ту пору бумаги, писаны на случайных листках, бланках каких-то контор, имелись записи, сделанные даже на обороте афиши, разрезанной на осьмушки, все датировано 1918 годом. Листки эти от начала до конца Антон перемахнул за час. Сперва описанное походило на один из дореволюционных выпусков детективной серии про сыщика Ника Картера, и было просто любопытно, но когда дошел до фамилии Иегупова, стало страшно, потому что каким-то боком касалось его. Укутав папку в газеты, он снова спрятал ее на дно чемодана, решив при удобном случае сжечь. Но оказалось, что осуществить это не так просто: где разложить костер, чтоб не попасть никому на глаза?..
За минувшие полвека он не раз мог уничтожить бумаги, но с каждым годом они почему-то плотнее прирастали к его жизни. Одинокий, он привык к своей тайне, как к живому существу, она стала утаенным от всех, а потому сладостным атрибутом бытия, извести который все равно, что с мясом отодрать кусочек души от костяка ее прошлого. Со временем в сутолоке нелегкой жизни он просто позабыл о папке, а крайне редко, случайно вспоминая о ней, говорил себе: "Господь с ней, пусть лежит", и снова забывал...
10
Со студенческих лет Левин помнил, что бараки, где жили военнопленные немцы, находились за железнодорожным мостом, под которым проходила шоссейная дорога. Тогда это была окраина. Еще студентом, идя утром на лекции в университет, Левин иногда встречал двух-трех расконвоированных немцев. Они отправлялись на какие-то работы. Шли спокойно, мирно в серо-зеленых незастегнутых шинелях. Никто на них уже не обращал внимания. Для проформы, а скорее для того, чтоб никто не обидел, их иногда лениво сопровождал наш безоружный солдатик. И еще Левин помнил, что немцы всегда что-то жевали. Потом они разом исчезли из города, кажется к концу 1948-го, и этого никто не заметил. Бараки опустели...
За мостом Левин сошел с трамвая. Он не был здесь давно. Красивые кооперативные дома из красного кирпича тянулись вдоль шоссе и в глубину справа и слева от него. Новые магазины, вычислительный центр, здание "Внешэкономбанка", школа, а вдалеке – еще один строящийся жилой массив.
Он долго искал место, где тогда стояли бараки – бывшие казармы драгунского полка, – топтался возле обнесенной металлической сеткой платной автостоянки. И наконец сообразил, что стоянка именно там, где были бараки. Не без досады он понял, что приехал сюда зря. Что, собственно, надеялся здесь найти? А ничего. Просто хотел настроиться на то давнее время, как-то войти в него, что ли. Однако вид сиявших под солнцем белых, красных, зеленых, желтых "жигулей", "москвичей", "запорожцев", новые дома, вытянувшийся почти на весь квартал магазин "Малыш" напрочь заслонили и ту малую щелочку в прошлое, ради которой ехал сюда...
Вернувшись в агентство, он позвонил начальнику следственного отдела управления службы безопасности. Они были знакомы давно, по работе их пути не раз пересекались, первый раз это случилось лет двадцать назад, когда Левин начал дело по валютчикам, которое потом передали в КГБ.
Гукасян оказался на месте.
– Гарник, привет. Это Левин... Да-да... Тот самый... Ничего, ты тоже на выданьи, вот-вот выпрут... Придешь к нам... Я уже постараюсь, дам тебе рекомендацию... Ты когда обедаешь?.. Где? Хорошо, я буду там к часу.
В час дня Левин был в столовой облисполкома. Гукасян уже сидел за столиком у окна. Как всегда, он был в цивильном, Левин никогда его не видел в форме, знал только, что тот подполковник.
– Садись, Ефим-джан. Что будешь есть? – спросил Гукасян.
– Я сам возьму, – Левин пошел к кассе, где висело меню, выбрал, выбил чек и принес на мокром подносе еду.
– Как живешь, Ефим-джан?
– Тружусь, – усмехнулся Левин.
– Стоящее дело этот "След"?
– Во всяком случае никто не напоминает: "конец квартала", "конец полугодия".
– У тебя ко мне дело?
– Да. – И Левин, подробно изложив историю с оберстом Кизе, спросил: У вас могут быть какие-нибудь концы?
– Тут все концы в воде, – рассмеялся Гукасян. – Зачем ты влез, Ефим? Глухое дело! Ты-то со своим опытом!