Текст книги "Выстрелы в темноте"
Автор книги: Владимир Савельев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Шнель! Шнель!
– Виходи! Ошен виходи!
– Тавай! Тавай! Тавай!
Похоронили маму невдалеке от какого-то крохотного и по-западному аккуратного полустанка, предали ее земле, кое-как завернув в большой коричневый платок и торопливо опустив в неглубокую, выдолбленную саперной лопаткой могилу. Не запомнил тогда словно бы окаменевший от горя Федя ни названия чужого полустанка, ни лица молчаливого конвоира, сочувственно протянувшего отцу, несмотря на опасливые возражения других солдат, ту свою тщательно наточенную лопатку с короткой ручкой.
– Бистго! Бистго! Бистго!
– Тавай! Тавай! Сыпь-сыпь-сыпь земля сверха!
А что было потом? А потом в просторной и солнечной комнате пересыльного пункта были они, сидевшие за длинным столом в непринужденных позах люди в белоснежных халатах и с очень чистыми руками. После всех дорожных мытарств, после вагонной грязи и перемежавшейся холодом духоты и сами эти люди, и горбившийся за отдельным столиком над списками словно бы чем-то слегка опечаленный переводчик в черном мундире казались Феде необыкновенными существами, опустившимися на землю с заоблачных высот.
– Где вы оставили отсутствующий глаз? – почти без акцента спросил переводчик, когда Федя с отцом, невольно взявшись за руки, приблизились к длинному столу. – Вы оставили свой глаз в сражении?
– Вроде того, – глуховато ответил отец. – Только в довоенном еще сражении.
– Нехорошо дело, – печальный переводчик остро блеснул стекляшками хрупкого пенсне. – Нехорошо ваше дело, потому что ваша жена почему-то быстро преставилась и ребенка следовает отправлять в лагерь для ребенков. Вы все понимаете?
– Понимаю. Все.
– Вы выйдете отсюда вот по-за эту дверь, а ваш ребенок вот по-за эту… Понимаете?
– Понимаю.
Федя слышал, как печальный переводчик словно бы лающими звуками что-то пояснил людям, сидящим за длинным столом, пояснил, приподняв за уголок списки и тыча в них костлявым пальцем, а потом снова остро блеснул в сторону отца стекляшками своего пенсне. Остренько-остренько так блеснул, но тот уже не обращал больше внимания ни на самого переводчика, ни на присутствующих тут врачей, мешкотно ступая пыльными и потрескавшимися сапогами по белому кафельному полу и все оглядываясь и оглядываясь на растерянно остававшегося на месте сына.
Здесь пули свистели давно ли?
Легко, если помнишь, они
Тогда вырывались на волю –
Лишь пальцем слегка шевельни.
Летели над лугом, вдоль леса
И снайперски, и наугад.
Летели – едины по весу
Для женщин, детей и солдат.
Летели – и дремлют могилы,
Где, помнишь, не день и не год
Тогда обрывался бескрыло
Свинца упоенный полет.
Гонять на приличной скорости громоздкий самосвал, доставляя камни на строительство плотины, – эта весьма нехитрая и лишенная разнообразия работа плохо спасала Чудака от мрачных и незвано-непрошено накатывавших на него мыслей. Правда, новые знакомые и по гаражу и по общежитию, как бы учитывая этот постоянный оттенок в настроении новичка, не слишком приставали к нему с разговорами и не набивались в закадычные друзья-приятели, хотя какая-то профессиональная, что ли, близость между ним и другими шоферами ощущалась и по тактично кратким приветствиям по утрам, и по неспешной, но непременной готовности прийти на помощь в нужную минуту.
Особо запомнился один такой случай, когда у старого самосвала, доставшегося Чудаку со всеми своими возрастными капризами в придачу, но при этом без запасного колеса, спустила как-то латаная-перелатаная камера и пришлось прямо среди дороги заклеивать ее. Тогда в течение нескольких минут у обочины как по спецзаказу остановилась еще с десяток машин, водители которых приволокли кто домкрат, кто металлическую щетку, а оказавшейся тут же Михаил Ордынский, театрально рухнув на колени, стал с молитвенным выражением в глазах помогать товарищу отвинчивать схватившиеся намертво гайки. Потом он, ухитряясь сохранять все то же выражение лица, снял со своей машины запасное колесо и, простуженно посапывая носом, подкатил этот щедрый дар к ломуновскому самосвалу. «Держи, о великий! Разбогатеешь – вернешь с процентами!»
И еще был один вечер, который тоже не так-то просто удалось бы забыть Чудаку даже при очень сильном желании. Он тогда не от хорошей жизни дольше обычного провозился со своим стареньким самосвалом в гараже и попал в битком набитый людьми клубный зал уже перед самым началом концерта, даваемого заезжими артистами областной эстрады. Пришлось Чудаку кое-как примоститься на подлокотнике кем-то уже занятого администраторского кресла в заднем ряду, а для сохранения равновесия – все время упираться ладонью вконец затекшей руки в свежепобеленную стену.
– Нельзя ли вам чуточку по-иному приспособиться к обстоятельствам? – послышался вдруг женский голос из того самого кресла. – Наверно, можно все-таки не много выше приподнять локоть?
– А вот давайте поменяемся местами, – в тон соседке ответил почему-то потерявший на этот раз самообладание Чудак. – Давайте махнемся ими без вмешательства благосклонной к вам администрации и минут через пять возобновим сей аргументированный диспут.
– Зачем же вам-то махаться? Вы так эффектно вы
глядите сейчас в позе скачущей амазонки…
Огромный зал, с провинциальной напряженностью безмолвствовавший в полумраке, неожиданно взорвался оглушительными аплодисментами, и тогда Чудак, понимая, что лично для него первые номера концерта, все равно безвозвратно пропали, решительно всмотрелся в свою ехидную собеседницу. Правда, молодой человек тут же и прикусил губу, потому что прищуренные глаза его встретились с вызывающе насмешливыми – и тоже в прищуре! – глазами Леночки Меркуловой.
– А-а, это вы, – теперь уже более сдержанно протянул Чудак, чувствуя, что еще немного – и на них начнут шикать со всех сторон. – Судя по вашему боевому настроению, содержимое посылки оказалось высококалорийным.
– Да уж не чета блюдам шоферской забегаловки. Хотя, судя по вашему задору, вы брали в ней свое не качеством, а количеством.
Лишь краем уха улавливая знакомые слова и мелодию народной песни, повторно исполняемой немного манерничающей певицей, Чудак сосредоточенно думал о Леночке. Можно не сомневаться, эта язвительная девчонка сначала в школе, а потом и в институте преуспевала не только в плавании или, скажем, в художественной гимнастике, но и на занятиях литкружка. Надо полагать, отношения Елены Меркуловой и с прежними однокашниками, и с нынешними коллегами по работе, и со случайными знакомыми вроде Федора Ломунова чаще всего становились со временем ровными и в меру дружественными. Хуже, конечно, то, что такие вот цельные натуры увлекаются подчас психологическими исследованиями на тему: почему да отчего данный молодой-интересный шофер, при всей своей профессиональной развязности, проводит досуг все-таки вне женского общества? Пьет? Так ведь, по слухам, вроде бы и не очень… Тогда – что же?
Результатом подобных размышлений Чудака о Леночке Меркуловой явилось то, что в антракте молодые люди вместе прогуливались по увешанному бумажными плакатами фойе, а во время второго отделения на пресловутом подлокотнике кресла («Нет, нет, не спорьте: справедливость так справедливость!») непринужденно теперь восседала присмиревшая и посерьезневшая девушка. После концерта, уже на улице, Леночка, словно бы очнувшись от воздействия областного искусства и снова становясь самое собой, взяла молодого человека под руку и обезоруживающе просто поинтересовалась:
– Вы, конечно, меня проводите немного?
– Конечно, Леночка. И даже много.
– А почему вы пришли сюда один? Друзья-то ваши сейчас со своими подружками…
– Пришел один, потому что захотелось послушать наши задушевные советские песни и музыку живьем – без механического посредника, – ответил Чудак, удовлетворенно отмечая про себя, что он не ошибся в первоначальных предположениях. – Я имею в виду радиотарелку, с помощью которой таким концертам обычно приходится мне внимать-у нас в общежитии.
– Веселый вы человек.
– Так ведь и вы не очень скучная, поскольку тоже пришли сюда одна-одинешенька. Словом, давайте поладим на том, что уходим мы с концерта все же в паре.
Потом он, посмеиваясь и ловко подражая чужим голосам, представил девушке в лицах, как вместе с деревенскими женщинами, пришедшими слишком рано и даже аппетит потерявшими от волнения перед посадкой на борт утлого суденышка, ожидал на пристани это местное плавсредство. Чудак удачно передал переживания будущих пассажиров, редко отлучающихся из дому, воссоздал проявленную ими тревогу, вылившуюся в конце концов уже на палубе в естественную реакцию здоровых людей: женщины повеселели, развязали солидных размеров узлы и принялись уминать вареные яйца, домашнюю колбасу, ржаные лепешки и прочую снедь с таким самозабвением, что видавший виды катеришка, по мнению ироничного рассказчика, едва не опрокинулся из-за возникшей по причине такого пиршества качки.
– А что же вы сами-то?
– Да что ж я? Смотрел на них, отказавшись от приглашений, и облизывался, как кот на сметану.
– Надо было сорвать печати с моей посылки, – от всей души смеясь, посочувствовала девушка. – Я знаю наших вроде как робких бабенок, они хоть кого способны увлечь личным примером!
– Слаженный коллектив, ничего не скажешь. Что огурцами им хрустеть, что детей рожать…
– Да уж мы такие – дети заводов и пашен!
Неожиданно для самого себя Чудак как-то по-новому увидел вдруг Леночку, увидел как в перспективе прошлого-будущего, так и в данный миг вышагивающей рядом с ним на длинных и стройных ногах, легко передвигающейся по грязной, неосвещенной и вообще недостроенной улице да еще и запрокидывающей при. этом вроде бы счастливое лицо к далеким и печально мигающим звездам. То, что девушка не только умна, но и на редкость хороша собой, Чудак заметил еще тогда, еще при их первой, состоявшейся ранним утром встрече, но то, что Леночка Меркулова может оказаться к тому же такой… такой… ну как это сказать… такой…
– Когда я слушаю лучшие наши народные песни, пусть даже и в не лучшем их исполнении, – говорила между тем она, продолжая по-приятельски держать молодого человека под руку, – когда я проникаюсь, прошу меня извинить за выспренность, сокровенным духом этого незатейливого искусства, я вижу перед собой вовсе не долины ровныя, не ивы плакучия и не реки-реченьки быстрыя. Вот честное слово, мне почему-то представляются в такую пору залитые солнцем горы над неширокими долинами, усеянными аккуратненькими домиками готического стиля. И я различаю, правда, весьма смутно различаю, скорей всего, даже просто угадываю за одной из кружевных занавесок такого домика бледное от скорби и от долгой разлуки с далекой родиной…
– …лицо совсем еще юного, но уже столько испытавшего и ныне скрывающегося под чужим именем русского витязя. Верно я предугадал развитие картины? Бог знает что вам, Леночка, приходит в голову. И уж если продолжить этот сумасшедший ряд, или, как пишут ученые люди, просто ряд ассоциаций, то… Словом, вымышленный вами русский витязь благодаря чуду восседал только что в кресле многогрешного волшебника-администратора, снабдившего доверчивую царь-девицу заколдованной контрамаркой. Так? Ну вот! Уф-ф-ф! А еще говорят, что сказочники да сказительницы чаще встречаются в северных областях и в более преклонном возрасте, чем мы с вами!
Леночка снова рассмеялась, а встревоженный ее прозорливостью Чудак подумал о том, что женская интуиция, обострившаяся за долгие века войн-разлучниц и семейного домостроя, здесь, в России, может оказаться кое для кого гораздо более опасной, чем где бы то ни было. Оказаться опасной в том числе и для него, для молодого, специально подготовленного и вообще сильного человека, ощущающего на своем локте сухую, горячую и чуткую ладонь девушки, доверчиво идущей сегодня рядом. Идущей рядом, но – сегодня…
Хоть нам и досталась в наследство
Одна только ярость в крови,
Девчонки, не знавшие детства,
По-детски тянулись к любви.
Забыв об извечной опаске,
О бабьей недоле подчас,
Девчонки, не знавшие ласки,
Судьбу свою видели в нас.
Опору. Надежную данность,
Какая в особой цене.
О чем ты во мне догадалась?
Что предугадала во мне?
Майским утром, когда в безмятежно синем небе, сколько ни вглядывайся в него с привычной опаской, не проступало ни тучки, ни облачка, ни самолета, мальчишки услыхали резкую и недальнюю канонаду, а вскоре на западной окраине чопорного немецкого городка появились грохочущие (моторы не заглушались и на стоянках) танки союзников. Войска англичан и американцев, продолжая успешное осуществление операции «Оверлорд», в сам городок входили без боя, но все же в определенном возбуждении, а кое-где даже и с пальбой из личного оружия – просто в воздух или по стеклам покинутых домов. По улицам, загроможденным обломками стен, рухнувших в результате недавних воздушных налетов, вслед за танками ловко лавировали открытые «доджи» и «виллисы», в которых сидели в обнимку белые и черные солдаты в форме желтоватого цвета и в добротных ботинках спортивного фасона. На каждом перекрестке городка воинские части оставляли по дюжему полисмену с пистолетом в. белой кобуре и с резиновой дубинкой в державной лапище.
– Ну-у!
– Беру!
– Гаси!
Выполняя утренний приказ, так, словно бы в городке ничего и не происходило, мальчишки играли во дворе интерната в волейбол, но, правду сказать, играли рассеянно и с неохотой, лишь криками (всеми этими «беру!» да «гаси!») пытаясь создать впечатление страсти и азарта, якобы царящих на спортивной площадке. Тогда Федя еще не знал, что об одном и том же можно вспоминать по-разному, ярко расцвечивая деталями все новые и новые стороны события и тем самым попеременно делая их, эти стороны, то как бы главными, то всего лишь второстепенными. В результате таких воспоминаний от года к году в человеке накапливается все-таки несколько далеко не одинаковых, хотя и весьма схожих между собой картин минувшего,
– Гаси!
– Ну-у!
Дети сразу же обратили внимание на то, что с наружной стороны высокого забора с колючей проволокой поверху, окружавшего тот опостылевший им интернат, рев моторов как бы сгустился, после чего тяжелые и мрачные ворота широко распахнулись. Во двор не без лихости вкатились, теснясь, давя цветы на клумбах и ломая хрупкие деревца, десятка полтора мощных, окутанных сизыми клубами бензинового дыма «студебеккеров», и тотчас же между машинами, откидывая задние борта, засуетились незнакомые солдаты.
– Квикли! Квикли!
– Тавай! Тавай! Тавай!
Слухом, обретшим внезапную всеохватность, Федя улавливал и звонкие восклицания своих сверстников, и растерянное перешептыванье обычно таких надменных воспитателей, и угрожающее побулькиванье воды, закипевшей в радиаторах огромных и горбоносых автомобилей. Откинув пятнисто-маскировочный капот ближайшего «студебеккера» и попирая крыло машины одной ногой, а вторую вытянув так, словно бы собирался сделать «ласточку», рослый солдат-негр сосредоточенно копался в перегретом моторе. Копался так деловито и обыденно, точно за его необъятной спиной и не существовало вовсе ни открытого, наконец, союзниками второго фронта, ни сделавшегося вдруг карликово-жалким интернатовского двора, ни пытавшейся сохранить даже в такой ситуации полувоенную выправку и независимый вид фрау Эммы.
– Квикли! Квикли!
– Тавай! Тавай! Отчен тавай!
Почему-то именно в те минуты, может, в результате работы памяти по принципу «исходя от противного», вспомнилось Феде, как однажды за селом, еще до войны, метнулись перед ним, грузно пересекая межник, серая огромная дудачиха с подросшим за лето, но еще не поставленным на крыло птенцом. И мальчик, не раздумывая и не глядя себе под ноги, весь во власти мгновенно охватившей его охотничьей страсти, бросился, раскинув руки, ловить закричавшего в испуге дудачонка. Быстрей! Быстрей! Напрасно взрослая птица, стремясь отвлечь на себя внимание человека и делая для этого очередной неширокий круг по траве, вновь и вновь оказывалась на пути преследователя в опасной для себя близости к нему: в конце концов Феде удалось схватить и поднять на руки вытягивавшего шею и отчаянно трепыхавшегося птенца. Быстрей! Быстрей! Быстрей! Мать дудачонка, теперь уже совершенно обезумев, с истошными криками металась вокруг, то и дело подскакивая к человеку почти вплотную, но не угрожающе, а как-то, наоборот, просительно вытягивая при этом длинную шею.
– Квикли! Квикли!
– Шнель! Шнель! Шнель!
Странно было слышать Феде, как естественно смешались друг с дружкой поторапливающие воспитанников команды на английском и немецком – недавно еще враждовавших меж собой – языках. Еще удивительнее было видеть ее, тяжелую на руку и ставшую ненавистной за эти три года фрау Эмму, карикатурно пытавшуюся кокетничать с веснушчатым и мрачноватым майором специальной службы союзных войск.
– Квикли Квикли!
– Тавай! Отчен тавай!
Заморские солдаты на лету подхватывали вышвыриваемые прямо из окон серенькие пальтишки, тощие матрасики и легонькие одеяльца, а самих детей крепко брали под мышки и, не церемонясь, отправляли вслед за вещами в просторные кузовы грузовиков. Над суетливой спешкой людей, над бензиново-душным смрадом стоящих вплотную друг к другу автомобилей весеннее солнце поднималось все выше и выше – и соответственно все короче и короче становилась тень, скошенно отбрасываемая на интернатский двор глухим и высоким забором.
Наконец, заглушая ямщицко-извозчичье-кучерскую перебранку водителей, вновь взревели мощные трехосные «студебеккеры» и стали вслед за вертлявым «джипом» майора, едва не наталкиваясь аварийно друг на друга, выруливать за ворота. Затем машины союзников бесшабашно пронеслись по узким улицам городка, прогрохотали по тенистым улочкам пригорода и вскоре вырвались, набирая еще большую скорость, на широкую и прямую автостраду. Мимо замелькали рябяще прямоугольные поля, чистенькие лесочки и аккуратненькие деревеньки, туго забился ветер в ушах у мальчишек, натренированно определивших, что стрелки на спидометрах «джипа» и «студебеккеров» до самого захода солнца не падали ниже семидесяти миль в час.
Вам дождик российский не снится?
С улыбкой на мокрых устах
Он струйками шарит в пшенице,
Шуршит в придорожных кустах.
Стучит по мосту-коромыслу
Ну, кто его в том упрекнет,
Что он, существуя, не мыслит:
Ведь дождик-то этот живет
Живет, всеприродной смекалкой
Являя свое озорство,
И радуга детской скакалкой
По пяткам стегает его.
Осень в горах всегда начинается неожиданно: вчера еще стояли теплые деньки, а вот уже по утрам холодный ветер, резко дохнувший со снежных вершин, заживо срывает и кружит в воздухе – вместе с явно отмершей – тяжелую и лишь чуть поблекшую листву. А в результате: едва только подметут дворники рассветные тротуары и мостовые поздно просыпающегося городка, как, глядишь, снова, что называется, здорово, то есть ботинки редких прохожих даже поглубже давешнего утопают в желто-зеленом ковре, укрывающем каменные исшарканные плиты.
На тихих провинциальных улицах не встретишь здесь ни автобуса, ни троллейбуса и ни трамвая: вот разве что осторожно прошуршит рядом – навстречу тебе или в обгон тебя – легковая машина, дохнет тревожно-щекочущим запахом бензина и отработанных газов и неторопливо скроется за поворотом. В сонном городке нет нужды ни в заводах, ни в фабриках, ни в каких-либо иных учреждениях более ответственных и значительных, чем школы да магазинчики. И все же мало кто из местных все и за всеми подмечающих жителей сумел увидеть лично, как однажды вечером в старинные ворота обнесенного новым забором полуторавекового особняка, раскачиваясь на колдобинах, втянулись крытые свежепро-дырявленным брезентом грузовики и спустя час выкатились обратно.
– Что же мы здесь будем делать?
– Разве ты еще не допетрил этого, Чудак? То же самое, что и у немцев.
– Но ведь нас должны были теперь возвратить домой.
– Домой? Теперь? А где теперь наш дом, Чудак?
– В России.
– Ха, в России! Ждут тебя там, в России, не дождутся! И главное! знаешь кто?
– Кто?
– Особисты да солдаты комендантского взвода с автоматами на изготовку!
– И все-таки нас должны были возвратить домой. Обязаны были…
– Слышали, ребята? Снова наш Чудак чудить начинает!
Жильцы ближайших к особняку домов замечали иногда, как железные, узорчатые, окрашенные в голубой цвет ворота словно бы сами собой бесшумно и ненадолго распахивались перед шикарным запыленным лимузином, прикатывавшим, по-видимому, издалека. В городке принятым стало считать, что это жалует время от времени в родимые пенаты какой-нибудь нелюдимый наследник бывшего хозяина, ранее патриотично проводившего здесь каждый летний сезон, а ныне бесследно сгинувшего незадолго до победного сведения счетов с нацистами.
Словом, так или иначе, но старинный особняк на дремотной окраине городка и в пору по-летнему безоблачного неба, и в дни элегического осеннего листопада, и в редкие часы снежных, хотя и совершенно нелютых метелей жил своей размеренной, своей достаточно напряженной и при всем при том не особо приметной для стороннего наблюдателя жизнью. Уже не первый год изо дня в день там, в этом особняке, подтянутый, благородно седеющий с висков немец без устали ходил и ходил по учебному классу, на разные лады и в бессчетных вариациях вколачивая в головы юных воспитанников одно и то же: жизнь, со всеми ее сегодняшними благами и соблазнами, наконец, будущее со всеми его великими возможностями принадлежат только сильным, только не ведающим ни малейших колебаний натурам. Впрочем, по мнению некоторых (не самых, надо полагать, лучших) философов как древности, так и современности, кое-какие колебания кое в чем кое-когда, разумеется, допустимы, если они в конечном счете не влияют на основные поступки избранной Богом и шефами разведки личности.
– Даже при решении вопросов жизни и смерти?
– Вопросы жизни и смерти должны быть решены нами здесь раз и навсегда, – благожелательно пояснял господин Мантейфель и по-военному одергивал свой темный пиджак модного покроя. – Решены, как положено, наперед. Так сказать, в условиях лабораторных.
Господин Мантейфель, ритмично вышагивая от стены к стене и с удовольствием цитируя наизусть мудрых мыслителей, продолжал объяснять воспитанникам вещи сложные, а иногда и малопонятные, но неизменно доказывающие основополагающую истину из истин: правда и справедливость на стороне силы. Силы! А Чудак подчас словно бы и не слушал всеведущего немца-отставника. Силы! Силы! А Чудак снова и снова видел подчас себя маленьким подпаском, разгоряченным удачей и крепко прижимающим к щуплой груди вконец обессиленного борьбой птенца. Силы! Силы! Силы! А дудачиха-мать продолжает неотступно бежать почти что рядом, и ее исполненные тревогой крики несутся над межником, над полями, над всей, кажется, застывшей от смертельной тоски округой. И Федя все-таки не выдерживает: цепкие мальчишечьи руки будто бы сами по себе разжимаются – и вот уже оказавшийся на воле дудачонок, смешно поднимая голенастые ноги, без меш-котни скрывается вслед за матерью в подсолнухах.
– Это что касается вопросов жизни и смерти, – никогда не замедлял и не ускорял шагов господин Мантейфель. – А отсюда мы перекинем мостик к вопросам совместимости личности и общества, к отношениям яркой индивидуальности и заурядного коллектива. Или на оборот.
За открытыми окнами класса темнели вдали горные луга, перемежающиеся словно бы от веку безлюдными лесами и сонными каменистыми отрогами. Правда, летом, когда округу наполняли неугомонные туристы, когда в свежей зелени утопали и парки, и улицы, и отдельные дома, в городке и окрест него становилось шумно и оживленно. Но это начиная с мая и почти что до октября. А теперь сквозь ветви деревьев, чуть ли не с каждым часом оголяющиеся все заметней, открывался вид на готические крыши, выложенные гончарного производства черепицей, на кирпичные стены, воспаленно проглядывающие сквозь пока еще плотную завесу плюща, на прямые улицы и квадратные площади, сквозняковые углы которых переставали сглаживаться да округляться вчера еще столь щедрой и, как чудилось, вечной листвой.
– Социальная достаточность в своих низовых структурах делает упор на коллективы,. – бесцветным голосом вещал господин Мантейфель. – А чаще всего что такое коллектив? Коллектив – это своего рода целлофановый пакет, на треть заполненный водой и мелкой рыбешкой, пакет, из которого нет выхода, но который зато хорошо просматривается снаружи. Вырваться из такого уравнительного пакета можно лишь в том случае, если удастся одолеть почти невидимую пленку, для чего, разумеется, необходимы предельно отточенные… Ну, подскажи ты, Чудак!
– Предельно отточенные мировоззренческие формулировки, господин доктор!
– Кое-кто выразился бы и так. А еще конкретнее, Циркач?
– Нужны отточенные зубы, господин Мантейфель! – поднялся со своего места воспитанник с волевым и чуточку брезгливым выражением лица. – Острые надежные зубы и ничего более!
– Вот вам, друзья, две достаточно близкие, но отнюдь не одинаковые точки зрения по поводу затронутой нами темы. Мнение воспитанника Чудака и мнение воспитанника Циркача. Возможно, в этих со-взглядах, или, лучше сказать, сомнениях, истоки двух будущих параллельных судеб, двух взаимо дополняющихся программ, но, повторяю, программ, отличных друг от друга, что является результатом свободного формирования характеров в демократических условиях. Да, да, именно в демократических, а не в буквоедчески цензурируемых на Востоке, где поощряют широкое звучание таких, простите, песен: «Сталин – наша слава боевая! Сталин – нашей юности полет! С песнями, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет!» Кстати, как вам нравится, помимо самого Сталина, двусмысленность выражения «с песнями борясь»?
Так мелькали неделя за неделей, в более степенном ритме сменялись месяцы, неспешно проходили годы. Доктор философии господин Мантейфель в непринужденных беседах способствовал усовершенствованию духовного мира своих воспитанников, а тела их благодаря постоянным заботам опытных тренеров крепли и становились неутомимо гибкими, что при игре в теннис на кортах горных лугов, что в минуты преодоления головокружительных круч, что на других особого рода занятиях в специальных помещениях, скрытых от постороннего глаза.
Деревни. Овраги. Пригорки.
В прощальной тоске тополя.
И вслед тебе щурится горько
Растрескавшаяся земля.
И зрит – ты зимою и летом
По тропкам, асфальтовым сплошь,
По улицам, залитым светом,
По паркам холеным бредешь.
По нравам бредешь и натурам,
Себя меж другими деля.
А в глубь тебя смотрит с прищуром
Растрескавшаяся земля.
Курилка гаража якобы в противопожарных целях, а на самом деле сдуру была обшита некогда сырым, а ныне почерневшим от времени, сделавшимся абсолютно безликим в своей иссушенности тесом, и поэтому в полной дисгармонии с ним находилась узкая – тоже тесовая – дверь, хаотично обклеенная яркими репродукциями, вырезанными из тонких отечественных и зарубежных журналов. Сидя у самой этой двери на низком табурете о трех деревянных и об одной ржавой железной ножке, Васька Кирясов вещал упоенно:
– А еще она приносит ого-го какую пользу, о которой наивные предки наши и не догадывались. Практичные же американцы недавно подсчитали, что овца…
– С каких это пор ты современных американцев стал оценивать выше, чем отечественных дедов-прадедов? – хмыкнул Михаил Ордынский, устроившийся тут же на стопе старых кабинных сидений с торчащими на ружу пружинами. – В данном плане для тебя безопаснее было бы ограничиться утверждениями более патриотического характера. К тому же известно, что лучшая в мире колхозная скотина, ведущая свой славный род от известных постановлений ЦК по сему…
– Нет, серьезно, ребята, – не унимался Васька. – В Америке на опытных станциях точно установлено, что из добрых шестисот сорных трав лошадь принимает в пищу до восьмидесяти пяти, корова – до шестидесяти, а наша степная овца – что-то около пятисот восьмидесяти!
– Так это же не чья-нибудь там, а наша! И не каких – либо, а сорных! Об чем и речь! Вот бы тебе, о великий, отару таких животин-санитаров гонять по горным отрогам, а не машину по горных дорогам!
– А что? Я еще, может, и уйду в чабаны.
Сухо скрипнув, дверь курилки приоткрылась, и в сизые клубы табачного дыма решительно окунулась хорошо знакомая Чудаку фигура начинающего от малоподвижности слегка полнеть и отяжелевать завгара. Федор с первого раза отметил, что в отличие от своего ученого однофамильца, а быть может, и дальнего – чем черттейфель не шутит? – родственника из горного зарубежного городка, царь и бог шоферской братии одевался просто, но основательно: хромовые сапоги мелкой гармошкой, защитного цвета галифе, вышитая сорочка навыпуск под ремешок и серого полотна фуражка, сшитая по военному образцу. Глядя на плотненького да ладненького завгара Мантейфеля, Федор невольно начинал думать о том, что вот, мол, и не госслужащий вовсе, а полунезависимый предприниматель перед ним собственной персоной. Давеча, мол, вместо старой саманной избы вывел своими руками новую, из небитого кирпича, в четыре комнаты, с кухней и теперь явился к шоферам на поклон – так, дескать, и так, не завезли, известное дело, в местное сельпо краску да и обставиться левой городской мебелью трудовому крестьянину тоже не мешало бы… И еще Чудак, внутренне усмехаясь, констатировал, что как к этому советскому-рассоветскому Мантейфелю, так и к тому, к западному его то ли однофамильцу, то ли седьмой воде на киселе довольно-таки часто прилагается слово «repp», хотя значения этого слова в Германии и в России отнюдь не однозначны[1]1
Здесь имеется в виду происхождение распространенного на Руси ругательства.
[Закрыть].
– Как летаете, орлы одномоторные? – спросил завгар вместо приветствия и грузно присел к крохотномустолику, за которым водители ухитрялись и журнальчик с картинками полистать, и перекусить перед сменой второпях, и козла забить в часы вынужденных простоев. – Как живете, ширококрылые вы мои?
– А все ими-то и живем, – с охотой ответил за всех Михаил Ордынский. – Все вашими, то есть молитвами живем-пробавляемся.
– Ну тогда еще ничего, – шумно перевел дух Мантейфель, считавшийся в городе лучшим специалистом по автомобильным моторам, а на автобазе – вдобавок еще и лучшим знатоком шоферских душ. – Тогда вроде бы порядок!
«Порядок» – это оброненное завгаром слово преследовало Чудака весь вчерашний день, хотя на все еще недоубранных полях, тянувшихся вдоль дороги, перенасыщенная влагой почва не держала ни тракторов, ни комбайнов, и те увязали в ней буквально по самую ступицу. Даже ко всему привычным людям нелегко было передвигаться вокруг то и дело останавливающейся техники: цепкая, как смола, степная глина неподъемными комьями наворачивалась на разбухшие сапоги. «Порядок! – тем не менее крикнул притормозившему уже под вечер у неровного края поля Чудаку измученный юнец-механизатор. – Порядок, браток! Это я сам принял решение – старой моей гвардии передохнуть малость! Заслужила!» Действительно, вдоль всей лесополосы нахохленно лежали скошенные лафетными жатками ровные, еще влажные от недавнего ливня валки пшеничных колосьев, а рядышком с комбайном на брезентовом плаще, по-походному брошенном на землю, отдыхал потемневший с лица немолодой хлебороб.