355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Рынкевич » Пальмовые листья » Текст книги (страница 4)
Пальмовые листья
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:35

Текст книги "Пальмовые листья"


Автор книги: Владимир Рынкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

– Отставить курить! – скомандовал капитан Мерцаев.

– Да это я так: фигурально.

– Фигурально держи цель.

Отдежурив, мы опять лежали на траве, курили, и черное степное небо постепенно выцветало, становясь похожим на застиранный ситец.

– Я в училище занял первое место на состязаниях операторов,– сказал Тучинскнй.– Получил за это увольнительную в город и пал жертвой одной дамы.

– По-моему, ты с тех пор и не поднимался,– сказал Мерцаев.

– Не важно, какие мы есть,– изрек вдруг Малков убежденно и глубокомысленно, что всегда вызывало у собеседника иронию: почему-то некоторые люди чем более пытаются быть серьезными, тем более становятся смешными.– Главное – это наше дело. Мы должны делать то, что нужно, и оставаться чистыми душой.

Лишь после окончания учебы, на выпускном вечере академии, был момент, когда мы снова собрались всей пятеркой, а все оставшееся время только я и капитан Мерцаев оставались рядом, да и то все чаще возникали между нами неразрешимые споры. Я упрекал Мерцаева в том, что он никак не использует свой талант инженера и ученого, а он издевался надо мной, когда я ухитрялся читать «Новый мир» не только на лекциях, но и в кабинах локаторов и приборов управления огнем. Он брал у меня журнал, перелистывал его и отбрасывал с каким-нибудь скептическим замечанием: «Они все продолжают ныть, что мир опять оказался не таким сладеньким, каким они его придумали в своих тихих писательских кабинетах».

Левка Тучинский жил в роскошной квартире у артистки городского театра. Их роман начался сразу, в один вечер, когда мы пошли в театр на новую модную пьесу «Не называя фамилий», в которой в духе того времени разоблачались чуждые нравы разных высокопоставленных лиц вплоть до заместителя министра. Светлана – так звали артистку – играла дочь этого заместителя, отравленную ядами элитарности и снобизма.

Она была милой смешливой женщиной, нисколько не кичившейся своими сценическими успехами, и в Левку влюбилась по-бабьи беззаветно. Помню, однажды под вечер, сухой поздней осенью, когда над городом пылал закат и злой ветер бросал в лицо редкую железную пыль, мы гуляли втроем. Я и Левка – в новых серых шинелях с начищенными пуговицами, между нами, взяв нас под руки,-Светлана в модном красном пальто. Ее узнавали прохожие, но льстило это скорее нам, чем Светлане. Ее счастье заключалось в Левке. Мне попала в глаз соринка.

Светлана заботливо убирала ее тонким надушенным платочком и касалась меня нежной холодной щекой. «Все равно режет»,– жаловался я. «Ну, что же я могу сделать?»-«Ты пожалей меня».-«Я тебя очень жалею».– сказала Светлана и осторожно поцеловала меня. «Будем стреляться через платок!»– разыгрывал ревность Левка.

Мы зашли в универмаг, в отдел пластинок. Там было тепло, чисто и немноголюдно. Левка потребовал модную песню из фильма «Свадьба с приданым»– залихватские частушки в исполнении Доронина, и образ первого парня на деревне в новых сапогах с галошами легко сближался с обликом глазастого и курносого старшего лейтенанта, сбившего набекрень фуражку, из-под которой ломились русые волосы, и слегка распустившего концы белого шелкового кашне, охватывающего шею и грудь. «Из-за вас, моя черешня, ссорюсь я с приятелем, оттого что климат здешний на любовь влиятелен»,– пел Доронин. «Это про нас,– сказал Левка.– С этой стороны заверните, а на обороте не надо».

Мне редко удавалось видеть, чтобы смеялись так самозабвенно, неудержимо и счастливо, как хохотала Светлана над Левкиными шутками. Она захлебывалась, задыхалась, на светлых ее глазах выступали слезы, а под глазами, на желтовато-бледной полоске, оттененной румянцем щек, выступали золотистые пятнышки веснушек.

– Я же сказал: на обороте не надо,– повторил Левка, и Светлана изнемогала в новом приступе хохота.

А на обороте была другая песня из этого же фильма: лирическая, задумчивая. Она осталась у меня в памяти: «На крылечке твоем каждый вечер вдвоем мы подолгу сидим и расстаться не можем на миг…»

Левка забрал из общежития свой скромный чемодан и перешел к Светлане – она жила вместе с матерью. На занятия он приходил «из дома», ухоженный, накормленный, успокоенно доброжелательный. По утрам от него слегка пахло мускусом, а в новеньком черном портфеле лежали бутерброды, которыми он, конечно, щедро делился.

Дипломные работы мы писали летом, и в один из особенно лучезарных дней Тучинский пригласил меня и Сашку «к себе домой». Он выбрал время, когда оставался в квартире один, и принял нас в роскошной по тем временам гостиной с полированной мебелью, с хрустально-бронзовой люстрой, с широкой стеклянной дверью, открытой на жаркий балкон. Хозяин был в шикарной шелковой пижаме бело-голубой динамовской расцветки и то и дело поднимал ее широкий рукав, чтобы взглянуть на новые золотые часы.

– Ну? Как я живу? – спросил Левка, широким жестом показывая на стены, увешанные фарфоровыми тарелочками.

Он был совершенно серьезен.

– А здесь я работаю,– сказал он и подвел нас к огромному письменному столу.

И мы расхохотались: на столе лежала стопка бумаги, на верхнем листе значилось: «План эксперимента», все же остальные листы оставались девственно чистыми. Левка смутился и забормотал, что в черновиках у него все готово и осталось только переписать.

– Левк, покажи черновики-то,– просил Мерцаев, пряча улыбку.

– Да ну… Искать надо…

– Поищи уж…

– Да ладно… Потом… У меня вот выпить есть.

– Можно и выпить,– согласился капитан,-только потом ты уж покажи черновички-то.

Разумеется, и потом никаких черновиков Тучинский не показал. Говорили о работе над дипломами, и мне показалось, что капитан Мерцаев не остался равнодушным, когда Левка сказал, что хочет использовать его расчеты и записи эксперимента с полупроводниками.

– А ты в диплом полупроводнички суешь? – спросил капитан.

– Мода. Я же в московский НИИ хочу устроиться. Не в пустыню же ехать.

– Будешь делать станцию на полупроводниках?

– Что ты, Саша? Разве я похож на человека, который ездит в части, внедряет, волнуется? Я люблю тихую жизнь за столом. Вот за таким, со скатертью. В крайнем случае, за письменным. Займусь какой-нибудь теоретической темой.

– А кто же будет стрелять-то?

– В кого стрелять? Брось ты. Кончилось все это. Теперь надо спокойно наслаждаться жизнью. Стрелять – вообще противоестественно для человека.

– Значит, столько-то там тысяч лет до тебя все жили противоестественной жизнью, а ты начнешь настоящую?

– По-твоему, без стрельбы не прожить? Тебе нравится? Стреляй!

– Ты думаешь, мне на фронте нравилось стрелять? – Это было давно.

– А теперь всеобщий мир и благоденствие?

– Во всяком случае, для меня. И для всех нормальных людей, которые хотят наслаждаться, а не стрелять.

Мы могли еще долго сидеть, но Мерцаев замолчал, поскучнел и заспешил уходить: заниматься, мол, надо. На улице он сказал мне:

– Вот потому я и отказался от науки. Мне не место там, где прячутся в тишину, где творчество подменяют приспособленчеством. Я не могу быть с теми, кто бросает позицию, когда наступают танки.

– Но сейчас не война.

– И ты тоже? Благоденствия общего захотел? Все забыл? Начитался своих журнальчиков?

– О чем ты? Что я забыл? – Забыл, что ты человек…

Вечером, накануне выпускного праздника, капитан Мерцаев одиноко скучал в общежитии, когда неожиданно появился Левка Тучинский. Как выяснилось, он искал меня, но я посвятил тот вечер личной жизни. Тучинский помялся и нерешительно обратился к капитану:

– Только на тебя надежда, Саша.

С таким выражением лица Левка обычно просил денег взаймы. «Отдам завтра,– твердо обещал он, а потом, тяжело вздохнув, добавлял: – Или послезавтра». Надо ли говорить, что отдавал он долг примерно через год, да и то не всегда?

И теперь Мерцаев спросил, усмехаясь:

– Отдашь завтра? Или послезавтра?

– Деньги мне не нужны.

– Чем же тебе помочь? Полупроводнички ты, говорят, защитил блестяще?

– Мне нужно решить одну проблему. В общем, я тебе потом расскажу. А сейчас у меня к тебе просьба. Ты ведь знаешь, где живет Светка?

– Как же! Бывал!

– Понимаешь, Саш… Надо, чтобы, ты ночью взял такси и ровно в три часа подъехал бы к дому. Я выйду ровно в три…

Мерцаев сел на кровати и с любопытством вгляделся в Левкино лицо: лоб в глубоких, чуть ли не старческих морщинах, уклончивый, прячущийся взгляд круглых помутневших глаз.

– Дробь, как говорят моряки? – спросил капитан.

– Я тебе потом все расскажу.

– Обделывай свои делишки сам.

В эту ночь оборвалось счастье Светланы. Она сладко спала, успокоенная Левкиными ласками, и ни сном ни духом не чувствовала, что ее возлюбленный, трусливо оглядываясь, наспех собирает чемодан, напяливает брюки и крадется к дверям.

Утром я был несказанно удивлен, увидев на давно пустующей кровати Левку Тучинского. Проснувшись, он лежал, направив в потолок курносый нос.

– С детства люблю поваляться,– сказал он, довольно позевывая и потягиваясь.

– Особенно одному хорошо. Да, Левк?– спросил Мерцаев.

– Ну…

И сразу округлились Левкины глаза.

– Как это там у Вертинского? – продолжал подшучивать капитан.-«Как хорошо без женщин, без их невинных, слишком честных глаз…»

– Там дальше еще интереснее,– включился в игру Левка.-«Как хорошо с приятелем вдвоем сидеть и пить простой шотландский виски…»

И мы решили по случаю праздничного дня выпуска позавтракать «по-человечески», но в этот момент в. комнату вошел дежурный и сказал, что старшего лейтенанта Тучинского вызывают на выход.

Левка струсил отчаянно, побледнел, заметался, ища какого-нибудь укрытия.

– Это она,– промямлил он обреченно.– Выручайте, ребята.

Выяснять отношения на выход пошел капитан Мерцаев.

– Все-таки чем армия хороша, так это тем, что в расположение части не пускают посторонних,– с выстраданной убежденностью сказал Левка.

Капитан вернулся и успокоил Тучинского: приходила не Светлана, а ее мать, горестно сообщившая, что дочка лежит пластом, истерически рыдает и выкрикивает, что не поднимется, пока к ней не приведут Левку. «А сегодня премьера»,– озабоченно напомнила старушка.

– Ты же разрушаешь культуру,-издевался капитан.– Представляешь, что будет, если из-за тебя сорвется премьера нового спектакля, необходимого советскому зрителю? Разбираться будет Москва. И у нас выпускной вечер отменят. А? Ребят? Не смешно.

– У нее дублерша есть,– серьезно ответил Тучинский: в минуты тревоги он терял чувство юмора.

– Не в этом дело,– не унимался капитан.– Как ты не понимаешь простых вещей? Все равно будут разбирать причину творческого срыва известной актрисы. К талантам-то нынче знаешь как относятся.

– Зря я с ней спутался, – вздыхал Левка.– Знал ведь, что всегда надо выбирать которую похуже, попроще… Тебе, Сашк, хорошо. Твоя Ольга не пойдет жаловаться. Что ж мне теперь?

– Как что? Сегодня искусство от тебя требует жертв.

– Прямо сегодня и идти?

– Я сказал, что сегодня мы до позднего вечера заняты в академии.

– Значит, завтра?

– Или послезавтра.

Целый день Левка был молчалив и задумчив, и мы обращались с ним с ироническим сочувствием.

Вечером на торжественном построении нам выдали дипломы и «поплавки» и объявили приказ о присвоении очередных воинских званий. Мерцаев и Семаков стали майорами, я и Левка – капитанами, Вася Малков-старшим лейтенантом. На кратком банкете присутствовали только офицеры – женщины приглашались на концерт и танцы. Мы сидели за столиком впятером, слушали официальные тосты и аккуратно звенели рюмками.

Когда вышли в танцевальный зал, Вася Малков, вместо того чтобы искать свою Лилю, решительно остановился перед Мерцаевым. Некоторое время он молча и угрожающе смотрел на капитана. Приоткрытый рот Васи превратился в узкую щель, и я чуть ли не с испугом ждал слов, которые могут там возникнуть. Оказалось, что более пяти лет ждал Вася Малков этого момента.

– Чего разинул? -спросил Мерцаев.

– А того… А то… А то, что не вижу твою Олечку. Твою любовь, которую ты променял на генеральскую дочку. Вон она стоит, Лида. Тебя выглядывает. Иди к ней.

– А она здесь разве? – как ни в чем не бывало переспросил Сашка.

– Здесь,– с жестокой язвительностью продолжал Малков.– Она здесь, а Ольги нет. Помнишь такую? Или уже забыл? Как же ты, Саша, мог оставить девушку, которая подарила тебе первую любовь? Как же ты мог, Саша? У которой ты чуть ли не два года находил приют и ласку? Как же ты мог, Саша? Это же противоречит твоим высоким идеалам! Помнишь, как ты оскорбил меня тогда за мою будто бы измену? Я уже тогда знал, что сам ты настоящий предатель по сравнению со мной, потому что я свои поступки не прикрываю словесными ухищрениями. Я поступаю, как обыкновенный нормальный человек, может быть, и грешу, но это, наверное, свойственно человеку. А такие, как ты, засоряют мир словоблудием, мешают жить нам, обыкновенным людям, хотят своим худосочным рассудком разрушить все, что соответствует природе. Отношения между мужчиной и женщиной вы превращаете в истерическое занудство, человеческую веру и преданность вы разрушаете и презираете, вместо естественного стремления человека к счастью заставляете его тащить непосильный крест, называемый долгом, совестью, моралью, еще каким-нибудь хитроумным словечком. А сами не верите в то, чему учите других. Сами при первом удобном случае нарушаете свою ханжескую мораль. Где твоя настоящая любовь, Саша? Даже такой плохой человек, как я, не бросил бы эту девушку. Ты стал таким же пошляком, как Левка, и даже хуже, потому что Левка не говорит красивых слов…

Что мог, как я думал, ответить ему Мерцаев? Он принадлежал к тому приговоренному поколению, для которого сексуальный опыт, как правило, начинался на первом военно-врачебном осмотре. Для многих его сверстников на этом все и закончилось: они погибали где-нибудь на Днепре или в Польше, так и не узнав женской ласки. Мерцаеву суждено было жить, и женщины встречались на его пути, однако не случалось с ним того, что принято считать любовью, а от романтической влюбленности, свойственной возрасту, его уберегал какой-то странный для человека, выросшего в тридцатых годах в интеллигентной семье, здравый смысл. Он восторженно верил в науку (еще в тридцать девятом году купил первое русское издание «Эволюции физики»), не колеблясь пошел в армию и, как сам мне как-то признался, мечтал именно о противотанковой артиллерии, но ко всему, что читал о любви, относился скептически.

А в тот осенний ветреный вечер, увидев Ольгу в садике возле офицерского общежития, Саша сразу решил пойти с ней. Что это было? «Любовь с пер-зого взгляда»? Самолюбивое стремление победить в негласном мужском соревновании и увести самую красивую? Расчет на быстрый победоносный роман? Или просто его состояние требовало разрядки и, вместо того чтобы провожать девушку, он мог бы пойти в кино, в ресторан? Не знаю.

Вот Ольга, по-моему, уже давно ощущала себя взрослой, рассказы Левкиной подруги волновали ее, и она попросила: «Познакомь же и меня с каким-нибудь офицером». В общем, для нее пришла пора…

На нервное взбудораженное состояние, в котором находился в тот первый вечер Мерцаев, наложилось ощущение сладкой новизны свидания с юной девушкой: такого не было в Сашкиной солдатской жизни. Ночной пригородный поезд с первым – «курящим» вагоном, в котором, кроме них, никого не было – ни курящих, ни некурящих; неожиданно пронизывающий холод маленькой пустой станции, заставивший поежиться и прижаться к мягкому девичьему плечу; незнакомые тропинки, ведущие мимо глухих заборов, над которыми замерли причудливые тени спящих садов, а рядом девушка с нежной теплой кожей, пахнущей чем-то милым и сладким, с осторожно-податливыми ответными движениями тела. Они долго стояли в садике возле дома, тела их согрелись, глаза привыкли к темноте, и Саша мог рассмотреть узкую улицу, ведущую к железнодорожным путям, белое здание станции, белые стены поселковых домов с закрытыми ставнями окон. «Ффатит тебе»,– говорила Ольга, устав от поцелуев, и Саша отступал, закуривал папиросу и смотрел, как проносится с праздничным светом и грохотом севастопольский экспресс.

Остался у Ольги он впервые в сырое осеннее воскресенье, после строевых занятий на площади. Усталые и замерзшие, мы все ввалились в кафе, звеня шпорами и громыхая шашками, позавтракали с вольчьим аппетитом и собирались потихоньку двигаться к общежитию, когда Мерцаев отдал вдруг мне свой клинок, отстегнул шпоры и сказал: «Отнеси-ка, брось там у меня». Я уже понял, что капитан поедет к ней, и только напомнил: «Завтра контрольная по ТОР» (ТОР – теоретические основы радиотехники). «Вот ты и позанимайся»,– сказал Мер-цаев.

Теперь все было всерьез: вместо чистой прохлады сухого вечера моросил дождик, и сад возле Ольгиного дома угрюмо чернел, вздрагивал и ронял тяжелые капли. Ольга открыла дверь и не улыбнулась навстречу, а покорно вздохнула.

В доме было две жилые комнаты: зимняя – с печкой и деревянным некрашеным полом, и летняя – с черным земляным, устеленным половиками. В летней стоял стол, покрытый скатертью, а в углу – широкая кровать с покрывалом. Ольга привела Мерцаева сюда, усадила за стол и рассказала о себе: отец погиб на фронте, мать работает судомойкой в железнодорожной столовой и придет поздно вечером. «У меня никого еще не было»,– сказала она в конце.

Так это началось, и он думал, что приключение на этом и закончится. Однако вечером Ольга пошла его провожать на станцию, и когда он шагнул к подножке вагона, обняла и поцеловала. Не сильно обняла и поцеловала, без страсти, спокойно и нежно, как родного. Потом взглянула на него, еще раз обняла и припала лицом к его шинели, тяжело и коротко вздохнув, словно всхлипнув. Саша вернулся, когда я сидел над задачами по радиотехнике.

Смотри, какой хитрый контур,– сказал я ему.

– Ну-ка покажи,– взялся он было за учебник, но сразу же отбросил его.– На частоту этого контура я не настроен.

Он лег на свою кровать, задрав на спинку ноги в сапогах, и долго лежал молча, то и дело закуривая папиросу.

В дни, когда Ольга по вечерам не работала, Мерцаев после занятий сразу ехал на вокзал. Ему нравилось ждать поезда в только что отстроенном после войны вокзальном здании, бродить по залам, пахнущим мокрыми опилками и наполненным гулким жужжанием голосов, отражающихся и перемешивающихся под высокими сводчатыми потолками. Любил он обедать в здешнем ресторане, и особенно любил угощать Ольгу, когда она встречалась с ним после работы. В ресторане с высоких потолков свешивались роскошные хрустальные люстры, на стене, за эстрадой, сияло огромное красочное панно с изображением той самой площади, на которой мы маршировали по утрам. Ольга никогда не бывала в ресторанах, но нисколько не робела и не смущалась, за столом сидела свободно, а ее постоянная полуспрятанная улыбка создавала впечатление, будто девушка относится с некоторым презрением и к ресторанной роскоши, и к угодливым официантам, и к эстрадному ансамблю, расположившемуся на фоне панно. Сюда перебрался известный всему городу певец с женой-пианисткой и с тем же скучным выражением на лице исполнял странный романс: «Шагай вперед, мой караван, огни сверкают сквозь туман…»

– Нравится тебе песня? – спрашивал Саша.

Ольга отвечала неопределенным хмыканием. Когда же Саша протягивал ей меню, отвергала его таким устало досадливым жестом, что можно было подумать, будто ей смертельно надоели все эти рестораны.

– Ой, возьми ж ты сам чего хочешь. Мяса какого-нибудь.

Названий блюд она не знала, а мясо дома ела очень редко. Постоянная еда у них с матерью состояла из постного борща и компота. Они говорили не «обедать», а «борща поесть» и компот называли: «звар». Иногда появлялось и что-нибудь из столовой.

– Мама, он меня всегда в ресторане кормит,– говорила Ольга матери.– Так ты ж ему не жалей борща. Побольше насыпай.

Мерцаева удивила простота, почти равнодушие, с которым Ольгина мать приняла его появление в доме. Усталая женщина, согнувшаяся под бременем долгих лет войны и нужды, она поздно приходила из столовой, ужинала и долго сидела молча в теплой половине хаты у печки, положив на кухонный стол корявые натруженные руки. Никаких разговоров здесь не велось. Только необходимые слова: «Есть будешь? Когда завтра будить?» Мерцаев попытался побеседовать с ней, но мать отвечала односложно, и не потому, что стеснялась или не находила слов, а просто не хотела попусту болтать.

Меня поражало, что капитан Мерцаев находил темы для разговоров с девушкой, которую во всех фильмах – будь то о Великой Отечественной войне или о Марии Стюарт, волновал один вопрос: кто красные и кто белые. Сашка сам рассказывал нам об этом, а потом добавил:

– Собственно говоря, девчонка не так уж не права. Твой-то поэт ведь тоже считает, что мир разделен не на белых, желтых, черных, а на красных – нас, и белых – их.

Еще Ольгу волновало приобретение модной сумочки в форме книжки, такой, как у Катьки («Чорти шо! Где ж она достала? И грошей же надо много»). Саша предложил ей денег, но Ольга отказалась решительно: «Ты шо? Сам это придумал? Мне твои гроши не нужны…»

Мерцаев любил слушать ее рассказы о наиболее сильных впечатлениях детства: о картинах неудачного наступления весной сорок второго года. Как раз в этих местах происходила основная трагедия гибели окруженных войск. «Мы по садам прятались,– рассказывала Ольга,-а потом стало потише, перестали немцы из пушек бить – тот край поселка, что к озеру, весь пожгли. И я потихоньку от мамы вышла за калитку. Прямо на нашей улице смотрю: повозки стоят, и в них наши солдаты. Все побитые, поране-ные. Командир тоже раненый, без шапки – бинт окровавленный на голове, идет впереди. Вижу: больно ему, а он морщится, ругается и идет. Я стою у калитки, а к нему солдат подошел и говорит: «Хана, командир. Фрицы на станции». А командир увидел меня, солдату ничего не ответил и ко мне подошел. А я стою, плачу, заливаюсь, на них глядя. Он погладил меня по голове и говорит: «Не плачь, дочка. Мы их победим!» И еще оглянулся и помахал мне. А куда же им победить, когда побитые все и немцы на станции? Отца я так хорошо не помню, как того командира. Пошли они к станции, постреляли там недолго, и побили их всех до одного…»

– Дай-ка мне спичечку-то. Где-то у меня папиросы? Да не плачь ты, дурочка. Мы же их и вправду победили. Да… Изюм-Барвенковская операция. Май сорок второго года. Я тогда еще в училище заучивал наизусть правила стрельбы. На всю жизнь заучил: «Получив первый разрыв, выводят его на линию наблюдения, для чего, измерив отклонения от цели в делениях угломера…» Значит, говоришь, пошел и сказал: «Мы победим»? Да не плачь ты – мать разбудишь…

Ольга плакала редко, вернее, даже не плакала, а могла всплакнуть иногда и сразу же снова засиять улыбкой, слезы у нее высыхали мгновенно, как дождевые капли в саду под южным солнцем. Ее ничего, казалось, по-настоящему не тревожило. Если возникала размолвка с Сашкой или даже назревал разрыв, она расстраивалась, конечно, но внешне это выражалось легкой обидой. Казалось, что отсутствие сумочки-книжки ее волновало больше, чем разрыв с Сашкой, а может быть, так было и на самом деле: сумочка – реальная вещь, принадлежащая тебе, а капитан все равно когда-нибудь исчезнет навсегда. В этом отношении Ольга не строила иллюзий. «Он же академик»,– говорила она подругам. Сама же она не хотела ни одного шага сделать для своего духовного развития. Не говоря уже, например, об учебе в вечерней школе, Ольга даже книжку, даже газету не хотела раскрыть. «Ой, не заставляй меня, нехороший,– говорила она Мерцаеву и непритворно хныкала.– Голова у меня от книги болит. Я ж свою работу выполняю, а в институт меня все равно не возьмут…»

В ту осень, когда Мерцаев стал приезжать на занятия с портфелем, наполненным плодами «из тещиного сада», выдался небывалый урожай абрикосов. Матово-оранжевых, сверкающих на солнце шариков на деревьях было больше, чем листьев, их не успевали собирать, и падалица устилала землю в Ольгином садике, распространяя душновато-сладкий аромат. Капитан поднял сморщенный высыхающий плод, раздавил волокнистую ярко-оранжевую мякоть и вспомнил горячее Олино плечо, к которому приникал он ночами. В нежном запахе ее почти еще девчоночьего тела, в жалобном хныканье и бессильных морщинках на лбу, возникавших в ответ на любые мало-мальски серьезные слова, в наивно-многозначительной улыбке, сопровождавшейся сакраментальным «Чорти шо!», в странном сочетании всего этого с бесстыдно-жадными женскими ласками было, как я представлял себе, что-то от нехитрого невеликого плода, созревшего в садочке возле хаты и упавшего на землю, где завянет и засохнет он бесполезно, никого не обрадовав, никому не отдав свою мягкую сладость.

Тем временем появилась Лида – генеральская дочь, и когда на выпускном вечере Малков обрушился на Мерцаева с гневными обвинениями, мне они представились особым видом справедливого возмездия, которое – в это я верю до сих пор – постигает каждого, оставившего предназначенный ему путь. Я думал, что Сашке нечего ответить: Ольга была покинута, а женитьба на генеральской дочери казалась весьма реальной.

– Что же ты молчишь, Саша? -торжествуя, переспросил Малков.

– Чего-то я тебя не пойму,– ответил Мерцаев с притворным удивлением.– Ты Ольгу, что ли, хочешь видеть? Так вот она сзади тебя. Представляю: моя жена Ольга Николаевна Мерцаева.

Мы все потрясенно уставились на Ольгу, только что пробравшуюся сквозь толпу и стоявшую за спиной Малкова. Она насмешливо хмыкнула нам, и ее растянутые яркие губы и сморщенный в улыбке носик вызвали представление об игре в прятки, когда ищещь, ищещь какую-нибудь хитрую девчонку, а она, оказывается, давно уже выручилась и стоит ждет, когда ты закончишь тщетные поиски, и смеется над тобой. Что, мол? Перехитрила я тебя?

– А как же…– начал было я и сразу замолчал.

– А вот так,– сказал майор Мерцаев.

Оркестр заиграл вальс, Ольга сказала: «Чорти шо! Приглашай же меня, нехороший»,– и молодожены закружились, ничем не отличаясь от других пар.

– Вот и нашел пару по себе наш Саша,– сказал Тучинский.– Особенно интеллектом она ему подходит.

–Ты, Левка, как был, так и остался пошляком,– сказал Малков, после чего вдруг нелепо захохотал и быстро зашагал в буфет.

– Может, она его заставила? – предположил Тучинский, но сразу же отверг эту возможность.– Нет. Как его заставишь? Я от Светки и то смылся. Но как же Лида?

Удивление Левки можно было понять: поговаривали не только о визитах Мерцаева в генеральский дом, но и о свадьбе, об оставлении его в академии для научной работы и т. п.

Мы увидели Лиду: она стояла в толпе нетанцевавших и неотрывно смотрела на Сашу и Ольгу. Когда они в очередной раз прокружились мимо нее, Лида, не дождавшись окончания танца, устремилась к дверям, проталкиваясь сквозь кружащиеся пары.

– Теперь его упекут куда-нибудь подальше,– сказал Тучинский.

– Он к этому готов.

Послали их действительно далеко. В те дни разъездов и прощаний я лишь мельком мог поговорить с Мерцае-вым наедине и все же спросил о Лиде:

– Наверное, она страдает?

– Вероятно,– ответил майор.– Это, знаешь, страдания хищника, упустившего добычу.

– Лида – хищница?

– Как ни странно. Вместо зубов и когтей у нее папа, квартира, стихи о любви. Вроде бы можно заглотить кого захочется, а тут осечка. Она мне сразу была предельно ясна. Единственная дочь в генеральской семье. Она и не представляет реальной жизни. Как-то я сказал ей, где хочу служить, но она мне не поверила и нисколько не усомнилась, что я надеюсь на помощь ее папочки, чтобы остаться здесь или попасть в Москву. Точно как наш Левочка, который в искреннем недоумении округляет глаза и восклицает: «Не понимаю, зачем люди женятся!» Так и она: подняла брови и с тем же искренним недоумением спросила: «Зачем же уезжать куда-то далеко, если есть возможность остаться в большом городе?»

– Да, но если ради любви люди могли жить в шалаше, то вполне могут прожить и в большом городе.

– Мы договорились с тобой не произносить этого слога всуе. Здесь я могу поверить только в живого человека, а не в его тень, не в сказку, не в стихи. То, что я видел до сих пор, то, что испытал сам, было всегда лишь игрой самолюбия, желанием утвердиться или устроить свой быт. Лишь с Ольгой… Если есть истинная любовь, то она где-то близко от нее. Может быть, это и есть истинная… О себе скажу так: в отношении Ольги каждый мой шаг, каждое движение, каждое слово – лишь для одного: пусть она будет счастлива, пусть жизнь даст ей радость. В глубину ее сознания не могу я проникнуть, но думаю, что и она…

Я решил, что майор Мерцаев выбыл из той жизни, у начала которой стояли мы когда-то в жаркое майское утро. И оказалось то весеннее начало не настоящим, игрушечным, слишком праздничным для того, чтобы стать началом действительной жизни. Получив дипломы и назначения, мы вышли к истинному началу, будничному, суетливому, трудному, и из-за его будничной незаметности не воспринимаемому как начало. И жизнь вдруг изменилась: армию стали сокращать, многие офицеры, рассчитывавшие на вечную службу, сняли погоны, и главными героями будущего стали другие люди: целинники, поэты и космонавты.

Из моих однокурсников почти все продолжали служить, и я не любил встречаться с ними: было стыдно признаваться, что я, в сущности, никто; было стыдно называть свою маленькую должность; было стыдно мяться в своем дешевом пальто перед великолепием военной формы, без которой не так давно я не мыслил своего существования.

К тому времени, когда я обосновался в Москве, бывшие сослуживцы перестали меня узнавать, и лишь с Левкой Тучинским произошло несколько встреч. Он оказался единственным из старых приятелей, не вызывавшем у меня чувства неловкости: Левка всегда был слишком увлечен своими сложными личными проблемами, чтобы интересоваться жизнью кого-то другого, и не спросил у меня ни о работе, ни о зарплате. Сначала я встретил его в Малом театре, увидев сверху, с балкона, знакомый курносый профиль и пышные волны прически. Тучинский шел по проходу партера под руку с женщиной в темном вечернем платье. Женщину я издали не рассмотрел, а спустившись в антракте вниз и пробившись сквозь толпу к боковым дверям партера, я столкнулся с ними лицом к лицу и увидел, что Левкина спутница ростом ему по плечо, по-мужски широка в плечах, а лицо ее широкое, несимметричное, сонное, покрыто красными пятнами разных размеров. Раньше Левка, хоть и выбирал «которую похуже», но с такими дела не имел.

– Знакомься, моя жена,– сказал Тучинский и тяжело вздохнул.

– Очень рад,– произнес я с официальной бодростью.

– Чему уж тут радоваться,-горько сказал Левка.

Его жена лишь слегка шевельнула губами, я расценил это как мину презрения, а в целом ее лицо осталось таким же невыразительно-сонным. Они пошли к буфету, и пока Левкин мундир не скрылся в толпе, я смотрел в широкую бесформенную спину его жены и успел еще заметить, что у нее совсем нет шеи и, главное, в походке, движении рук, повороте головы чувствовалось вялое равнодушие, расслабленность, отсутствие живого горячего внутреннего импульса, с которым любая женщина становится привлекательной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю