Текст книги "Пальмовые листья"
Автор книги: Владимир Рынкевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Мерцаев тоже любил строй, но надевал добродушно-ироническую маску старшего брата, охотно участвующего в играх младшего. Когда отрабатывалась встреча начальника и к нам подъезжал генерал, мы должны были, застыв в положений «смирно», дружно кричать: «Здрай жлай тавай герал!» Однако некоторым, в том числе и Васе Малкову, почему-то очень хотелось внимательно разглядеть генерала, и они вертели головами, высовываясь из шеренг. Мерцаев раздраженно крикнул: «Эй ты! Блондин! Чего башкой вертишь? Неужели не понимаешь, как спереди смотрится?»
– А ведь ты, Саша, солдафон,– сказал я.
– Так он же портит строй,– ответил капитан и усмехнулся виновато и примирительно.
Начальству полагалось всегда быть недовольным нами. Только на генеральной репетиции накануне парада нас оценивали «удовлетворительно», а после самого праздника объявляли горячие благодарности за отличную строевую подготовку. На тренировках же после каждого прохождения мимо трибуны нам объявляли, что шага нет, равнения нет, выправки нет – в общем, говорили все то, что всегда говорят на строевых занятиях.
Мы вновь шагали вокруг площади, стояли, курили «Бе-ломор» и потихоньку ругали начальство. Потом снова раздавалась команда: «К торжественному маршу!» Командиры выходили вперед, и поднявшееся над зданием академии солнце высекало голубые молнии из обнажающихся командирских клинков. «Равнение направо! Шагом марш!» Правофланговым в нашей шеренге шел отличный строевик Левка Тучинский, и мы равнялись на него.
Становилось жарко, от голода и усталости мы становились молчаливыми и злыми, и если кто-то начинал проклинать парадную муштру, то теперь это говорилось искренне.
Часам к девяти, а то и к десяти, опустошенные и отяжелевшие, шли мы, наконец, в столовую, а затем – по аудиториям. Опутанные кожаными портупеями шашки в черных ножнах с блестящими медными рукоятками падали на столы рядом с конспектами, раскрытыми на новой странице, где уже было записано название очередной лекции: «Фазочастотная характеристика радиотехнической цепи».
– Вот, Саша, я тебе объясню смысл этих шпор и клинков,– сказал Вася, сосредоточенно вглядываясь куда-то вдаль, сквозь собеседника. Широкое лицо Малкова с полуоткрытым ртом казалось в этот момент детски наивным, довольным неизвестно чем, и глядя на него, самому хотелось улыбаться, хотя, может быть, и удивляясь мысленно: «И чему человек радуется?»
И капитан Мерцаев подзаводил его:
– Расскажи, расскажи, Вася. Просвети меня, темного.
– Очень просто. Мы здесь изучаем всякую математику и прочее.
– Ну.
– А главная наша задача – военная служба. Укрепление обороноспособности. Чтобы, значит, в любых условиях и любой ценой. Так?
– Ну.
– А от того, что мы будем знать синусы-косинусы, повысится обороноспособность?
Дожевывая пирожок с повидлом, подошел Левка Ту-чинский й с ходу включился в разговор:
– Не синусы-косинусы, а синиусы-кониусы. Когда я в последний раз сидел на гауптвахте, попросил учебник, а мне железно: «Никаких синиусов-кониусов!…»
– Подожди, Левк,– остановил его капитан.– Вася излагает свое кредо.
– Да,– продолжал Малков.– Нельзя по синиусам… Тьфу, черт!… По синусам-косинусам оценивать человека. Формулы может выучить каждый, а когда нужно будет… нужно будет…
– То, что нужно,– подсказал Мерцаев.
– Ну, да,– согласился Вася и не мог понять, почему мы засмеялись.
– Да нет же… Вы послушайте,– пытался он сформулировать свою глубокую мысль.– Не каждый, сумевший выучить синусы, заслуживает полного доверия. Строй и оружие определяют лицо офицера.
– Неплохо,– сказал Мерцаев.– Только я что-то не пойму физические основы этой мысли. Не хочу учиться – хочу маршировать?
– Не в этом дело. Но, знаешь… Вот один учится на пятерки. А еще неизвестно, что он за человек…
– Вот я и учусь на пятерки,– сказал капитан.– А тебе, значит, неизвестно, что я за человек?
– Ты здесь ни при чем. Но есть такие, которых только в строю можно узнать.
– Это кто же такие? Не ты ли, например?
– Вася сюда не подходит,– вмешался Левка.– Он двойку получил по контрольной.
– Теперь мне все предельно ясно! – воскликнул Мерцаев, поднялся из-за стола и подошел к Васе, угрожающе ссутулившись.– Нет! Вы посмотрите, ребята, какое ничтожество! У него плохо с головой и, значит, долой науку и да здравствует строевой шаг! Слепое повиновение легче, выгоднее и удобнее, чем изучение теории электромагнитного поля! Легче быть преданным, чем талантливым! Луч-че маршировать, чем мыслить!…
– А ты… А у тебя… Ты со своими полупроводниками…
– Ты, Вася, успокойся,– опять включился Тучинский.– С полупроводниками все кончено. Теперь мы занялись любовью.
Мерцаев с тем же решительно угрожающим видом, наклонив голову, повернулся к Левке. Тот все еще доедал пирожок и, паясничая, таращился на капитана. Было заметно, что он трусит, но надеется на Сашкино благородство, которое не позволит ударить товарища.
– Итак, у тебя, Саша, любовь появилась? – злорадно осклабился Малков. – Посмотрим, как ты теперь сам будешь. Посмотрим…
Мерцаев вплотную подошел к Левке и молча смотрел ему в глаза.
– А чего? Я ничего,– кривлялся Левка.– Неужели вы будете меня бить? Не надо. Это больно.
Наконец капитан отвернулся и медленно отошел к своему столу. Тучинский сел на место, прожевал пирожок, вытер губы женским кружевным платочком и сказал:
– Я готов. Можно впускать преподавателя.
В конце зимы ввели ежедневные обязательные занятия физкультурой.
Преподаватель физкультуры, высокий рыжеватый старший лейтенант, несколько грубоватый и прямодушный, пояснил:
«Поступило распоряжение о том, чтобы всемерно укреплять здоровье всех военнослужащих; когда поступит следующее указание, вам сообщает дополнительно».
Мы с увлечением занимались дыхательной и двигательной гимнастикой на площадках и аллеях старинного парка под руководством нашего физрука, и рыжий старший лейтенант, шагая впереди строя по дорожкам лесопарка, среди цветущей сирени, не столько командовал, сколько советовал: «Дышим ровно! Дышим глубоко! Делаем свободные движения руками!»
Капитану Мерцаеву этот физкультурник нравился. «Рыжий– правильный мужик,– говорил капитан.-Он не старается выжать из своего тела какие-нибудь резервы, хотя мог бы достичь побольше некоторых, мучающих себя до туберкулеза. Он не выходит из себя ради медальки». Я понимал, что речь идет не о физкультурнике, а о новом взгляде Мерцаева на жизнь, и мне становилось грустно: капитан и вправду становился «как все». Заброшены и полупроводники, и теория относительности, и вычислительные машины. Только Ольга…
В июле наш курс выехал в лагерь, и в соответствии с духом всеобщего примирения и тишины жизнь в палатках, в сосновой роще над рекой, была похожа на отдых где-нибудь на турбазе. По утрам, еще сонные, пряча заспанные глаза от бесцеремонного праздничного солнца, мы бежали босиком по песку, усыпанному колкой хвоей, с разгона, не раздумывая, кидались в реку и окончательно просыпались лишь там, в плотной обжигающей прохладе. День состоял из переходящих одно в другое веселых дел, именовавшихся, впрочем, занятиями. Четыре часа физподготовки– игра в водное поло; шесть часов тактики – прогулка в уютном автобусе по мягким проселочным дорогам среди хлебных полей, белых сел в тополях и сонных в мареве курганов, потом – краткие рассуждения о наступательном бое стрелковой дивизии с применением оружия и долгие перекуры где-нибудь в тени. Курили папиросы «Шахтерские» и говорили, в основном, о сельском хозяйстве: кругом волновались хлеба. Иногда лениво-спокойные беседы переходили в резкие дискуссии.
Однажды кто-то выразился в том духе, что в прежние времена урожаи были выше, о том, что машины сами на себя работают – вручную выгоднее убирать… Капитан Мерцаев молчал, и я думал, что он и не слышит разговора, но когда вспомнили старого «хозяина», капитан с силой вдавил окурок в мягкую землю и спросил с брезгливым любопытством:
– А от машин хлеб керосином воняет? Да?
– Старики говорят,– упрямо подтвердил тот, кому не нравились колхозы.
– А у хозяина, значит, лучше?
И, не дожидаясь ответа, капитан поднялся, подошел к этому офицеру и сказал с тихой решительной угрозой:
– Ты прекрати в зародыше эти кулацкие разговорчики! Четко меня понял?
Он стоял над неуклюже поднимающимся с земли офицером с таким видом, что не должно было остаться сомнений.
– Понял,– промычал тот, глядя в землю и суетливо оправляя форму.
– А если не понял, то я тоже могу объяснить,– сказал вдруг Пряжкин, внимательно, с недобрым лицом, прислушивавшийся к разговору.
Неожиданно в центре внимания оказался Вася Мал-ков. До этого он стоял неподалеку и молча наблюдал за происходящим, а теперь шагнул к Мерцаеву и торжественно, с просиявшим лицом, произнес:
– Саша! Дай мне руку! В этой борьбе я всегда с тобой!
Мерцаев растерянно помялся, послушно подал Васе руку, что-то сконфуженно пробормотал и полез за новой папиросой.
В это лето наша пятерка снова объединилась: мы жили в одной палатке. На лучших местах – на отдельно стоящих койках по обе стороны входа наши два капитана: Мерцаев и Семаков; на трех койках в ряд у задней полы палатки: я, Малков, Левка Тучинский. В первый же вечер, когда укладывались спать, Вася многозначительно сказал Мерцаеву:
– А я тебя, Саша, видел с твоей девушкой. Входной клапан палатки был поднят, и свет фонарей передней линейки падал на Васино лицо.
– Ну и как?
– Она красивая. Очень красивая.
И Вася как-то странно засмеялся, гыгыкая, будто ему в чем-то удалось уличить капитана, а тот еще этого не знает.
– Так у них уже, – сказал Левка.
– Уже?
– Да вроде бы еще нет, – ответил нехотя капитан. – Поживем – увидим.
– В седьмой палатке! Отставить разговоры! – закричал дежурный с передней линейки.
Тучинский и в лагере нашел женщин, вернее, они сами его нашли: переехали из городка на нашу сторону реки купаться, а здесь стоял Левка. И в воскресенье он куда-то уходил, а мы садились за «сочинскую» пульку (шестьдесят на шестьдесят, две копейки вист). Играли в тени поднятых пол палатки, записи вели на специальном коричневом бланке, выполненном на чертежной доске в академии и размноженном во многих экземплярах. Здесь по краям листа были записаны известные преферансные истины: «Без денег– не садись, нет хода – не вистуй»; «валет не фигура, но дама для вальта»; «два паса – в прикупе чудеса»; «под игрока – с семака»; «карта – не кобыла – к вечеру повезет» и т. д.
Мы сидели в майках и артиллерийских фуражках, с папиросами в зубах, сосны и небо над нами мешали сосредоточиться на тузах и семерках, я то и дело оставался «без одной», а то и «без многих», входил в азарт и начинал «темнить», то есть объявлять игру, не глядя в карты.
– Я всегда чувствовал, что преферанс в пределе стремится к очко,– говорил Мерцаев.
– Мне подсказывает внутренний голос, что карта пойдет.
– Внутренний голос – сила, – иронизировал капитан: на реке, где отдыхал лагерь с приехавшими женами и подругами, радиола гремела модной пластинкой Бернеса. Эта песня, воспринимавшаяся прежде с удовольствием, как почти каждая модная новинка, теперь надоедливо звучала повсюду.
Карта приходила плохая, я снова оставался без взятки, и Вася Малков довольно похохатывал, записывая висты.
– Что-то твоя Лиля дает тебе выигрывать? – съязвил капитан.– Ко всем сегодня жены приехали, а твоя? Ты ж знаешь, кому в карты-то везет.
Лицо у Малкова посерело, довольная улыбка превратилась в злобную гримасу:
– Ты… Это… – пробормотал Вася. – Ладно… Сдавай…
Мерцаев раздал карты, и взволнованный Вася сразу объявил мизер. Для Мерцаева не было большего удовольствия в игре, чем поймать смельчака взяток на шесть. Мы раскрыли карты, капитан мгновенно определил ситуацию и, глядя на Васю, уныло рассматривающего свою спрятанную в ладонях колоду, гипнотизировал его, рассуждая вслух: «Он мог сбросить туза или десятку. По-игроцки,– Мерцаев любил специальную терминологию,– надо сбрасывать туза, но Вася – пижон и по наивности пытался нас перехитрить. Ну, сознавайся. Туза ведь оставил?»
Вася уныло бормотал:
– Ты… Это… Давай… Ходи…
– Итак, все предельно ясно: он оставил туза. Берем свои, передаем ход на бубях, и шесть взяток в зубы.
Все получилось точно по Сашкиному плану, и Вася, тяжело вздыхая, записывал «на горку» огромные числа, обозначавшие его безусловный проигрыш.
Закончилась песня Бернеса обычным его задушевным, улыбчивым говорком-речитативом, и в репродукторах зазвучал голос дежурного по лагерю: «Лейтенант Малков! У входа вас ждет жена. Вы ее узнаете по белой кофточке и желтой сумке в руках».
– Тоже мне остряк-самоучка,– пробормотал Вася, и буквально на глазах менялось его лицо: светлело, приобретало выражение радостной успокоенности, даже некоторого высокомерия.
– Все-таки, Вася, знаешь,– капитан Мерцаев не мог сдержать смех.– Все-таки, я бы на твоем месте сделал ей серьезный выговор. Это же черт знает что: так потерять на мизере. Шесть тысяч вистов! Это же сразу сто двадцать рублей!
Васина радость погасла, и он ответил капитану своей сакраментальной угрозой:
– Ладно, Саша… Посмотрим, как ты сам…
– Ну что же ты обижаешься, странный человек? – продолжал дразнить его Мерцаев.– Едва лишь подтвердилась супружеская верность, как ты сразу сел на мизере. Тут поневоле мистиком станешь.
– Посмотрим, какая у тебя будет верность.
– Впрочем, оставим дружеский юмор, если ты его не понимаешь, и давай распишем. Согласно договоренности, расплата на месте. Чего это ты рот-то открыл? Или не сам предлагал этот пункт?
– Я думал… Ведь мы…
– Ага. Ты думал, что ты выиграешь, а я думал наоборот. Посчитай-ка, Иван, сколько там с него?
– Может быть, поиграем вечером? Или завтра? – попросил Вася жалобно.
– Или расписываем, или садись играть,– неумолимо потребовал капитан. – Законы преферанса нарушать нельзя. Клади деньги и можешь идти встречать жену в белой кофточке.
– Понимаешь, Саша,– осторожно вмешался Иван Семаков.– Ему сейчас Лилька такую сцену Одарки и Карася устроит, если у него денег не окажется.
– Это детский лепет, а не мужской разговор. А чтобы не травмировать Лилю, я могу тебе, Вася, эти деньги одолжить.
– До какого?
– Просто одолжить. Без срока. Когда захочешь – тогда и отдавай. Не захочешь – совсем не отдавай.
Малков, наверное, был не столько благодарен капитану, сколько удивлен, а может быть, даже и обижен. Потом я спросил Сашку, зачем он так поступил.
– А что ж я должен был делать? Просто отдать ему деньги обратно? Он бы обиделся.
– Он и так обиделся.
– Надоели мне эти эмоциональные лейтенанты.
– Но он же любит ее,-сказал Иван.– Ты видел, как он просиял, когда она приехала?
– Ах! Любовь! Мы условились не произносить этого слова, потому что оно слишком много для нас значит. То, что происходит у Васи,– никакая не любовь, а попытка чем-то заполнить зияющую пустоту сознания. Люди, подобные Малкову, не способны самостоятельно постигать действительность. Они делают лишь то, что до них придумали другие. Сказано: верить – он верит, вернее, притворяется, что верит, причем искренне притворяется; сказано: любить– он притворяется, что любит. Что-то жарко. А? Ребят? Пойдем искупаемся, что ли?
Я едва не бросил ему малковское: «А ты сам…» Почему, в самом деле, столько амбиции, если ты сам, кроме обычной учебы и любовных отношений с девушкой, больше ничем не проявляешь свою личность?
А на реке шумел незатейливый воскресный праздник: радиола, соревнования по плаванию и волейболу, жены, приехавшие из города с припасами и радостью. Мы искупались в стороне от общего пляжа и лежали на травке, покуривая. Невдалеке купались девушки, тоже, наверное, приехавшие из города, но, по-видимому, еще не выяснившие, к кому они приехали. Когда Сашка Мерцаев лихо прыгнул вниз головой с кручи и вынырнул лишь за серединой реки, я заметил, что одна из девушек не сводила с него глаз.
Мы лежали, будто бы просто наслаждаясь солнцем и покоем, но, конечно, поглядывали на соседок, тем более что две подруги прогуливались по берегу, и в нескольких шагах от наших глаз двигались их длинные ноги. Одна из подруг, та самая, что заинтересовалась Мерцаевым, была белокожая, мало склонная к загару. Совсем юная, лет восемнадцати, в том состоянии развития, когда стройность еще можно спутать с худощавостью, а зрелая женственность, наверное, смущает саму ее владелицу, в широкополой светлой шляпе из соломки, девушка вызывала одновременно и восхищение, и добродушно-насмешливое сочувствие, как милый подросток, еще застенчивый и смешной.
– Ишь какая! Вот эта явно Чернышевского читала,– сказал Мерцаев.– Унд фигура зэр шон.
Как бы ни была юна и неопытна женщина, но она всегда может заставить мужчину сделать первый шаг к ней, даже если он совсем к этому не стремился. Девушка банально спросила, холодна ли вода, потом извинилась – не мешает ли нам их присутствие, и капитан Мерцаев уже сидел рядом с ней, о чем-то настойчиво спрашивал, а девушка притворялась, что она удивлена и смущена.
Я не узнавал капитана. Если раньше он казался постаревшим и печальным подростком, то теперь флиртовал не хуже Левки Тучинского, а шрам у него на спине выглядел как дополнительное украшение для пущего воздействия на девичье воображение. Я слышал его шуточки и хохоток девушки.
– Вам надо загорать не под солнцем, а под лунными лучами,– говорил капитан.– Есть такая особенная порода людей, подверженных лунному свету. К ним относятся девушки от восемнадцати до двадцати двух, увлекающиеся поэзией. Что сейчас читают-то? Ах да! Щипачев!-это Сашка пользовался информацией, полученной от меня. – Как это там?… «Пусть твердят, что и моря мелеют,– я не верю, чтоб любовь ушла…»
– Мне очень понравилась ваша мысль о загаре под луной,– сказала девушка и посмотрела на Сашку с требовательным ожиданием.
Однако не подхватил капитан брошенный ему голубой шарик: его позвал Семаков.
– Мои друзья смотрят на меня с нетерпением,– сказал Мерцаев.– А вот и лодка. У нас планы на той стороне.
– Ты меня не понял,– сказал Иван, когда капитан вернулся к нам.– Зря ты ушел от нее.
– Почему?
– Ты, лопух, ничего не знаешь.
– Брось ты, Вань. В такой жаркий солнечный день любой нормальный человек знает, что самое необходимое– это сидеть в тенистом прохладном месте и пить ледяное пенистое пиво.
– Я знаю где! – обрадовался Иван.– Двинули. А по дороге я тебя удивлю.
Переправившись на другой берег, мы пошли лугом, и Семаков, суетливо семеня рядом с Сашкой, забегая вперед и заглядывая ему в лицо, многозначительно понижая голос, говорил:
– Ты, чудак, не знаешь, кто она такая. Вот слушай, я тебя сейчас удивлю. Сейчас ты к ней обратно побежишь. Был я недавно дежурным по академии, и вдруг по телефону какой-то девичий голосок: «Товарищ дежурный, мне нужно срочно увидеть папу…»
Семаков рассказал о встрече с этой девушкой в академии, и Мерцаев резюмировал:
– Итак: он был фронтовым капитаном, она – генеральская дочь.
– А что? – горячился Семаков.– Запросто. Она в тебя врезалась. Я усек.
– Надо обратно идти,– сказал я.
– Зачем спешить?-возразил Мерцаев.-Она мне телефончик дала.
– И ты пойдешь к ней?
– Если пригласят. Я же интеллигентный человек. V._. Сашка видел, что я начинаю кипеть от возмущения, и добродушно иронизировал.
Мы вошли в дремотно-тихий городок, разбросавший белые свои домишки среди левад по пологому склону зеленой горы, увенчанной мрачным дворцом аракчеевских времен. На пустой улице солнце высушивало обвалившиеся песчаные тележные колеи, в тени глухих заборов сонно кудахтали куры, с огородов тянулся аромат распаренной пряной зелени.
– Может быть, и женишься на ней? – продолжал я.
– Естественный шаг в жизни каждого человека.
– Она будет готовить тебе ледяной квасок по старинному рецепту, а ты, приходя со службы, будешь целовать ее в щечку, слушать радиолу и рассуждать с тестем о событиях на левом фланге Второго Белорусского?
– Прекрасно, – сказал Мерцаев.
– А что такое мещанство?
– Бросьте вы философствовать, – перебил Семаков.– Привел я вас на экскурсию.
На дощатом некрашеном заборе висела жестяная, местами поржавевшая табличка с надписью, сообщавшей, что на этом месте когда-то стоял дом, в котором родился знаменитый художник. В соседнем – уцелевшем доме помещалась пивная.
– Итак, надпись на заборе гласила,– сказал Мерцаев, когда мы сели за длинный деревянный стол с кружками пива.
– Ты лучше вспомни о счастье с белыми окнами в сад,– сказал я.– Теперь тебе это больше подходит.
– И с кремовыми шторами,– согласился капитан.
– С радиолой, которую ты будешь включать, приходя со службы.
– Чего вы завелись? – удивился Семаков.
– Не знаю, Вань, чего он ко мне пристал,– притворялся непонимающим Сашка.
Отодвинув кружку с пивом, я говорил о мещанстве, о смысле жизни, о долге, о том, что надо стремиться к самоутверждению, что надо быть по-хорошему честолюбивым.
– Вот, с этого бы ты и начинал,– сказал Мерцаев,-
Теперь все предельно ясно: тебе нужна ржавая табличка на заборе.
– Тебе она нужна больше, если ты еще не забыл, что на фронте…
– Слушай! – поспешно перебил меня Семаков. – Ты забыл одну вещь, о которой я тебе говорил.
– Я просто хотел сказать, что Сашка забыл… свой род войск.
– Род войск,– укоризненно повторил Семаков.– А вот, скажи,– что это за род войск: погоны белые, а шея красная?
Мы засмеялись и прекратили серьезный разговор.
В лагерь возвращались на закате и долго звали какую-то лодку. В лодке оказался наш друг Левка с незнакомыми девушками. Он был в любимом своем состоянии опьянения мужским успехом, и глаза его сделались особенно круглыми и голубыми, фуражка сползла на затылок, обнажив русую россыпь прически, курносый нос вздернулся особенно дерзко.
– Ты на этого капитана глаз не клади,– сказал он своей соседке.– Дядя любит другую тетю.
– Неужели вы вправду такой верный? – кокетливо спросила девушка.
– Как собака,– ответил капитан.
– Как собака на сене,– уточнил Левка.-Меня боится подпустить.
– Насчет верности не беспокойтесь,– не мог я промолчать.– Только что Сашка здесь на бережку ранил в самое сердце одну юную генеральскую дочь.
– Лидку, что ли? -потрясенно спросил Тучинский.
– Ее, – подтвердил Семаков.– Запросто.
– Ну, Саша, ты даешь,– уныло изумился Тучинский.
– Где уж нам,– ухмыльнулся Мерцаев.
Мы успели на вечернюю поверку и стояли на широкой передней линейке лицом к сосновой роще, затихшей и потемневшей, почти невидимой за фонарями, в свете которых застыл начальник лагеря – худой длинный полковник. В конце каждой поверки, когда оркестр играл «Зорю», он всегда стоял не шевелясь, отдавая нам честь. У него было особенное, подчеркнуто-уважительное отношение к офицерам-слушателям. Еще в день приезда в лагерь я с удивлением и даже с некоторой иронией наблюдал, как полковник, стоя у пыльного поворота дороги, отдавал честь автобусам, въезжающим в ворота. Теперь я понимаю его. Такого крепкого и верного мужского содружества, какое сложилось из молодых офицеров первых послевоенных лет, тем более из лучших офицеров, отобранных для учебы в академии, я больше не встречал никогда и нигде, и если мне в чем-то повезло в жизни, так это в том, что я был членом этой семьи.
Как много нас было тогда! Многого мы ожидали от себя, много обещала нам жизнь! Я был убежден, что мы– это и есть будущее. Все великое и славное, что должно было произойти, могло осуществиться только нами, только с нами.
Те годы, промчавшиеся, как мечтанье, я недавно вспомнил на южном курорте, где мыльно-зеленые волны выбрасывают на пляж сердолики и аметисты, а когда отворачиваешься от моря, то видишь мохнатые пальмы, узкие пирамидки кипарисов и бесстыдно-голые стволы эвкалиптов, ослепительно белые в изумрудно-кудрявых кронах. Здесь было много людей разных возрастов и разных общественных положений, и мне захотелось понять: кто же теперь те молодые, энергичные, обещающие, какими когда-то были мы. Я видел молодых, широкоплечих, лоснящихся загаром парней, иронически-пренебрежительно отворачивающихся от всего, что не принадлежит к их миру, где царствуют девушки в подвернутых истрепанных джинсах, где гремит органола и бас-гитара, где, по их поговорке, «без кайфа нет лайфа». Я понимаю и принимаю их девушек, их музыку и преувеличенное внимание к полутемным барам с магнитофоном и хлорвиниловыми трубками, заменившими настоящие соломинки, которыми пользовались мы. Нам тоже пришлось долго экспериментировать, пока с годами не выяснилось, что лучший вид опьянения – это спросонок нырнуть в шипящую морскую волну или в речку, на берегу которой стоят палатки военного лагеря. Правда, в этом вопросе никто не верит добрым советам, и каждый сам открывает истину, причем истина в конце концов оказывается банально одинаковой. Кстати, и музыка остается неизменной. В 1938 году пили вино и танцевали под вальс «Желтые листья» («Желтые листья в вальсе кружатся…»), в 1948 году – под вальс «Осенние листья» («Осенние листья кружат и кружат в саду, по темным аллеям я рядом с тобой иду…»), в 1958 году – под «Опавшие листья» («Листья кружатся и опадают на песок и на траву, слово любви не умирает, если оно слетело с губ…»), в 1978 году – опять под «Желтые листья» («Листья желтые над городом кружатся…»). И девушки охотно меняют потертые джинсы на вечерние платья. И не за что осуждать новое поколение, которому теперь принадлежит будущее, и не к чему торопить свою старость, осуждая все новое и проливая слезы по прошлому. Но…
Эти сегодняшние не очень любят гимнастерки и погоны. Они носят светлые трикотажные рубахи, которые лишь по недоразумению называются футболками: их хозяева, как правило, не любят футбол. На груди каждой рубашки красуется цветной рисунок, похожий на детскую переводную картинку, и надпись на чужом языке, причем не удается встретить два одинаковых рисунка, что наводит на мысль о существовании некоего правила, подобного действующему в Индии относительно сари. Надев темные очки, я украдкой рассматривал рисунки. Некоторые показались интересными. Например, «Shark» со страшной зубастой пастью или «Beata». Некоторые я тщетно пытался расшифровать: «Adidas» «Levi Strauss», к иным отнесся одобрительно: чем плоха, например, эмблема «Испания-82» или «Москва-80»? Но…
Рискуя быть причисленным к числу брюзжащих пенсионеров, не понимающих запросов современной молодежи, я не принимаю звезды и полосы на рубашках, не принимаю «USA Montana», «USA Maiami» или, тем более, «USA military»!
А мы в форме, предусмотренной приказами министра обороны СССР, стояли в строю на передней линейке лагеря, перед нами застыл, отдавая честь, высокий худощавый полковник, а за ним, из тьмы, сгущенной светом фонарей, вырастали сосны, и на темно-синем полотне неба едва различались их кудлатые головы, слегка наклоненные к нам, прислушивающиеся к военным трубам и словам приказа министра, который зачитали нам в тот вечер.
«В части нас касающейся» было объявлено о чужих самолетах, скоростных и высотных, летавших по ночам над нашей землей с закрашенными знаками на крыльях, которые теперь красуются на некоторых молодежных рубашках.
Меня охватило тогда наивное чувство досады: зачем это, когда все так спокойно и хорошо? Потом возникли удивление и злость: неужели после такой войны кто-то еще сомневается в том, что мы непобедимы? В 1941 году я был слишком молод, чтобы в бою встретиться с фашистами, однако отчетливо помню, что ни я, ни мои близкие и друзья, ни один известный мне человек, никто из тех, кого я встречал на вокзалах, в эшелонах, на дорогах,– никто никогда не сомневался в том, что мы непобедимы. Каковы бы ни были неудачи, потери, поражения, они не могли повлиять на конечный результат. Это было интуитивное природное убеждение, подобное уверенному знанию, что как бы ни была темна ночь, а рассвет обязательно наступит в свое время. Наверное, могущество и жизнеспособность народа и основывается на такой спокойной убежденности каждого ее сына.
Вскоре пришла ночь, которую мы должны были провести без сна в составе учебного расчета станции. Оказалось, что нет ни ссор, ни споров, ни обид, а есть лишь все тот же коллектив крепких верных мужчин, каждый из которых точно знает, что он должен делать, и абсолютно уверен, что любой его товарищ тоже знает свой долг, и каждый до конца верит другу и знает, как поступит товарищ в любой самый опасный момент, потому что так же поступит и сам. Оказалось, что наша пятерка – лучший офицерский расчет, и нет лучше командира, чем капитан Мерцаев, нет лучше оператора, чем старший лейтенант Тучинский.
Мы не спали в теплую черную южную ночь. Полулежа на земле, я ощущал душный запах полыни, слушал верещанье цикад, и не привыкшие еще к темноте глаза едва различали чуть заметные стебли травы, за которыми сразу возникала густая темень степи. В синих рабочих комбинезонах отдыхали мы возле вагона-радиолокатора и были неразличимо одинаковыми в темноте и сами ощущали себя неразличимо одинаковыми. Я думал, что это и было истинным нашим состоянием: дружба и долг, верность и мужество,– и мне страстно хотелось, чтобы и во всей длинной нашей будущей жизни мы оставались солдатами одного расчета.
Но прозвучала команда, мы заняли места в кабине станции, в плотной темноте, расцвеченной огоньками сигнальных лампочек и мерцанием экранов индикаторов. Те, кому посчастливилось быть членами экипажа военного самолета, работать вместе с товарищами в железной коробке танка или держать свое место в стрелковом окопе, чувствуя рядом локоть соседа, знают это особенное ощущение военного уюта.
«Высокое!» – командовал Мерцаев. «Есть высокое!»– отвечал я, нажимая главную красную кнопку. Лейтенант Малков докладывал данные, передаваемые с КП: «Азимут… дальность… высота…» Старший лейтенант Тучинскнй вглядывался в оранжевый круг индикатора кругового обзора. – Подожди, Левк, искать-то,– сказал Мерцаев.– Дальности не хватит. Минуты через три начинай.
– Чего волохаться-то? Я его ща на пределе зацеплю. Вот он, зараза.
У края экрана беспорядочной рябью переливались пятнышки, точки и неясные дужки помех. Тучинскнй по одному ему известным признакам определил, что одно из этих неверных пятнышек, мерцающих, гаснущих и вновь появляющихся, и есть искомая цель. Он остановил вращение антенны, и луч задержался на этой точке, как прожектор, заподозривший неладное во тьме ночи. Если бы Тучинскнй ошибся, настоящая цель вошла бы в нашу зону незамеченной, то есть мы не выполнили бы задачу.
– Попробую поймать высоту,-сказал Семаков, приникая к своему индикатору.
А через три назначенных минуты Левкина точка превратилась в дужку, еще едва заметную, но отчетливо вы-деляющуюся из мерцающего хаоса помех определенностью своей формы.
– Теперь он никуда не денется,– сказал Левка, откидываясь на кожаную спинку операторского кресла.-Можно закуривать.