Текст книги "Деревянное яблоко свободы"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Встретимся через год!
Откуда ж ей было знать, что все сложится совсем не так, как она предполагала? Морозов и Саблин арестованы при переходе границы, а она…
Осенним дождливым вечером в ее маленький гостиничный номер явился респектабельный господин, курчавый, с окладистой бородой, в золотых очках, в калошах и с зонтиком.
– Я Натансон, – сказал он просто.
Если бы он сказал, что он архангел Гавриил, Вера вряд ли была бы потрясена больше. Марк Андреевич Натансон, известнейший революционер, руководитель кружка «чайковцев», агитатор и трибун, собственной персоной стоял перед ней, улыбаясь одними глазами. Ему было всего лишь двадцать шесть лет, но борода, очки и солидный костюм делали его намного старше. И говорил он так уверенно, что спорить с ним мало кто решался.
Они сидели за самоваром, и Натансон расспрашивал Веру о ее планах на будущее. Она, догадываясь о причине его визита, сказала, что для начала хочет закончить образование.
– Мне осталось совсем немного. Только полгода. Я уже начала писать докторскую диссертацию…
– Я вас понимаю, – вздохнул Марк Андреевич, – конечно, глупо прерывать образование, тем более в самом конце. Это так важно – закончить университет, получить диплом, повесить на стенку, я понимаю, что это тешило бы ваше честолюбие.
– Не только мое, – посмела перебить его Вера. – Моя мама так мечтает о том, что ее дочь станет доктором. Если я брошу университет, я не смогу ей объяснить, почему я это сделала.
– И это мне понятно, – подхватил Натансон. – Мама будет огорчена. Ну что ж, не смею ни на чем настаивать. Но мне просто интересно, сможете ли вы спокойно продолжать посещение университета, зная, что наша организация терпит поражение за поражением. Морозов и Саблин схвачены на границе, ваша сестра Лидия, Соня Бардина, Бетя Каминская, Варя Александрова, три сестры Субботины и две Любатович арестованы в России…
Натансон ушел, попрощавшись не то чтобы холодно, но нейтрально. Вера думала всю ночь, как ей быть, и сама себе показалась законченной эгоисткой, которая думает только о себе, и желание окончить университет и получить диплом доктора, в то время как товарищи борются и гибнут, тоже показалось ей чересчур эгоистичным… О том, как и чем закончились ее колебания, она рассказала впоследствии так: «Когда я проанализировала как эту сторону, так и другую, где были друзья, отдавшиеся делу беззаветно, всей душой, люди, пренебрегшие теми же чувствами, теми же благами и не уступившие ни эгоизму родных, ни личному самолюбию; когда я вспомнила, что эти люди томятся в тюрьме и уже испытывают тяжелую долю, к которой мы вместе мысленно приготовляли себя, подумала о том, что в настоящий момент уже обладаю знаниями, необходимыми для врача, и мне недостает лишь официального ярлыка на это звание, и что лица, знающие положение дел, говорят, что я нужна, нужна именно теперь, и буду полезна для того дела, к которому готовила себя, – я решила ехать, чтобы мое слово не расходилось с делом. Решение мое было обдуманно и твердо, так что потом ни разу во все время я не посмотрела с сожалением назад. В декабре 1875 года я выехала из Швейцарии, унося навсегда светлое воспоминание о годах, которые дали мне научные знания, друзей и цель, столь возвышенную, что все жертвы казались перед ней ничтожными».
Большинство ее тогдашних товарищей и товарок поступили так же. Недоучившись, ринулись в Россию делать революцию.
Глава 2
В конце концов, сколько можно? «Пусть нам носят цпжп ццмифысшуунщвлныачнхесйр, а наши ыунчьз будут получать щбьфтсдяпивкташйдщеуфб-гчпм…»
В московской квартире на Сивцевом Вражке привычная картина. Вера сидит за расшифровкой записок из тюрем, Василий Грязнов лежит на диване, Антон Таксис расхаживает по комнате, заложив руки за спину.
В соседней комнате, как обычно, галдеж, который не прекращается ни на минуту. Кого здесь только не бывает! Николай Саблин, недавно выпущенный на поруки, длинный человек по фамилии Армфельд, некий молчаливый чудак без имени и фамилии, по прозвищу Борода, рабочие, студенты, бездельники. Спорят, дымят табаком, одни уходят, другие приходят – двери настежь для всех. И это называется революционеры, подпольщики. Не зря квартиру называют «толкучкой». Толкучка самая настоящая. Да стоит полиции только на секунду проявить любопытство, и тут же все будут накрыты. К счастью, в России и полиция так же нерасторопна, как все прочие учреждения.
Таксис бросает на Веру несколько нетерпеливых взглядов, потом все-таки не выдерживает:
– Ну, что пишут?
– Что пишут? А то и пишут: цепежепецецем эиф-зы…
– Верочка, – морщится Таксис, – перестаньте валять дурака. Неужели вам не надоело?
– Надоело, и даже очень. Сидишь целыми днями над всеми этими бырмыртырпыр. Для чего? Мы платим очень много денег всяким проходимцам за то, что они доставляют нам эти послания. Что мы из посланий узнаем? Вот я расшифровала эту записку: «Пусть нам носят конфекты в коробках с двойным дном, а наши ответы будут получать изо рта или за шеей…» Объясните мне, Антоша, для чего нам нужны эти ответы, за которые мы платим по рублю, а содержания получаем на ломаный грош? Я понимаю, что это нужно для поддержания товарищей, но неужели этого не мог бы сделать кто-нибудь другой? Для чего я бросила университет и приехала из-за границы? Я хотела работать в народе. А пока я никакого народа вокруг себя не вижу. Если не считать, конечно, Василия, который весь день лежит на диване.
Василий лежит на животе, задрав кверху ноги в стоптанных грязных ботинках и уткнув глаза в книгу. Он делает вид, будто не слышит, что о нем говорят.
– Василий! – обращается Вера прямо к нему. – Вы ведь, кажется, сегодня собирались искать работу.
– Так ведь никуда не берут, – Василий неохотно отрывается от книги и смотрит на Веру выжидающе.
– Если будете лежать на диване, так вас никуда и не возьмут. Идите, идите, поищите что-нибудь.
– Книга больно интересная, – вздыхает Грязнов. Он загибает страницу, с сожалением кладет книгу на диван, идет к вешалке, снимает драный армяк, напяливает на голову какой-то невероятный малахай и с надеждой смотрит на Веру – не остановит ли?
– Подите, подите, – безжалостно поощряет Вера. – Авось что-нибудь и подыщете. А если нет, так хоть подышите свежим воздухом. Тоже иногда полезно.
Помявшись у порога, Василий выходит.
– Вот, видали! – вслед ему кивает Вера. – «Нигде ничего нет, никуда не принимают». Ему поручено заводить связи на заводах и фабриках. Видите, как он их заводит. Сейчас дойдет до угла, померзнет и вернется обратно. «Нигде ничего нет, никуда не берут». Антоша, найдите мне замену, а я уеду в деревню.
– И что вы там будете делать?
– Фельдшером устроюсь. Буду лечить людей и вести пропаганду.
– Легко сказать, – скептически качает головой Таксис. – Во-первых, никаким фельдшером со своими швейцарскими документами вы не устроитесь, об этом нечего даже и говорить. Во-вторых, что касается хождения в народ, то вам к этому надо серьезно подготовиться. Многие люди ходили – и я в том числе – и были разочарованы. Вы там, в Швейцарии, вообразили себе, что русский народ сам по себе уже социалист и как только вы придете к нему, он тут же развесит уши и пойдет за вами. А это, Верочка, далеко не так. Русский народ хочет только, чтоб не было хуже и чтоб его оставили в покое. А что до революции, то он даже не знает, что это такое и с чем ее едят. Пойдете в народ, будете служить фельдшерицей, будете пичкать крестьян своими мазями и порошками, кому-то от ваших мазей и порошков, может, и полегчает. И это все, что вы сможете сделать для народа. Впрочем, я не против того, чтобы вы это испытали на себе, хотя бы для того, чтоб убедиться, что это пустое. Но потерпите еще немного. Найдем вам замену, и отправляйтесь с богом.
Вот уже не первый раз слышит Вера такие разговоры от тех, кто ходил в народ. Отчего же такое разочарование? Не оттого ли, что некоторые народники внушают крестьянину непонятные ему идеи, вместо того чтобы исходить в своей деятельности из его нужд, требований и стремлений в том виде, в каком они выработаны им в ходе истории?
Нет, надо испытать это самой, самой попытаться найти ключ к темной крестьянской душе.
После ухода Таксиса она снова склоняется над столом и шифрует ответы в тюрьмы.
Вечером приходит Вера Шатилова. Она некрасива, но есть в ней что-то притягательное. Всегда в движении, деятельная, она берется за любую работу, никогда не хнычет, всегда всем довольна, общение с ней всегда успокаивает. Сняв пальто, она немедленно усаживается за работу.
– Верочка, ты меня сменишь? – спрашивает Фигнер.
– Конечно, Верочка.
– А я пойду к своему телеграфисту.
– Бог в помощь, Верочка.
– Пропади он пропадом, этот телеграфист.
Вечереет.
Она стоит на углу Арбата и Староконюшенного переулка. Стелется по булыжнику поземка, ветер пробирается сквозь легкое пальтишко. В сумочке несколько клочков бумаги – уже зашифрованные записки. По тротуару прямо к ней идет городовой. Может быть, он идет, чтобы арестовать ее. Но не бежать же! Она стоит. Холодно. Ей кажется, что городовой видит ее насквозь и точно знает, зачем она здесь стоит. Городовой медленно приближается. Осталось пять шагов, три. Скользнув по ней равнодушным взглядом, городовой проходит мимо. Начинают мерзнуть ноги. Она растирает колени руками. Но вот из-за угла выныривает долговязая фигура. Шинель с поднятым воротником, на голове лохматая шапка. Это телеграфист. У него связи с жандармами, через него можно передать записки.
Телеграфист оглядывается по сторонам, так что сразу можно догадаться, что замыслил он что-то нехорошее.
– Зайдемте в трактир, – бросает он на ходу, проходя мимо Веры.
В трактире грязно, накурено, но хоть можно погреться.
– Пару чая, – небрежно бросает телеграфист половому и устремляет на Веру печальные свои глаза. – Трудно, барышня, жить, очень трудно. Все больно опасаются, а платите вы мало. Музыкант у меня есть знакомый, связан с жандармами, так он меньше трех рублев не берет. И то, говорит, я за вечер, говорит, три рубли смычком заработаю. А ему ведь из этих трех рупь надо жандарму отдать. Да и мне надо хотя б рупь заработать, семья все ж таки, двое детишек малых, леденцов хочут, и риск большой.
– Ну вот вам за все, за музыканта, за детишек и за риск, пять рублей хватит?
– Пять рублей – это еще по-божески, – бормочет телеграфист. – За пять рублей, может, и удастся чего сделать.
Вера возвращается к себе на «толкучку». Все эти телеграфисты, жандармы, тюремные надзиратели и музыканты обдирают ее как липку. Но у этого неприятного обстоятельства есть и весьма приятная сторона. Та, что за взятки возможно многое: войти в контакт с заключенными, облегчить их участь, а иногда и устроить побег. Исконный порок российского общества иногда становится благом, способствуя смягчению порядков, определенных законами.
Василий Грязнов лежит по-прежнему на диване, читает что-то смешное и хохочет в голос.
Ткача Якова нашла Вера Шатилова. Яков, хотя и неграмотный, хотя только что из деревни, оказался мужичком сообразительным. Он сразу все понял: и насчет тяжелых условий труда, и насчет равенства и неравенства. Слушал, головой кивал, соглашался. И согласился даже помочь организовать кружок среди знакомых рабочих.
– Только где собираться-то будем? Нешто у вас?
– Да нет, у нас не очень удобно.
– А у нас и подавно. В рабочих казармах нельзя, там у хозяина глаза и уши всегда найдутся. А вот думка у меня одна есть, да сумлеваюсь больно.
– А вы не сомневайтесь, вы говорите.
– Да вот домик я тут один присмотрел. Домик, хотя и захудалый, но все ж, если б его заиметь, ну, допустим, на мое имя, так можно было б там сходки эти собирать, книжки читать всякие.
Вера видела, что хитрит этот Яков. Да и как было не видеть, когда на лице у того написано, что плут. И все же заглушила в себе эти сомнения. Вместе с Шатиловой обсудили предложение, собрали у разных людей немалую сумму и сунули Якову.
Яков поселился в новом доме, семью из деревни вывез.
Когда обе Веры явились к нему, он сидел на завалинке, «козью ножку» крутил. Гостьи с ним поздоровались, он посмотрел на них, как будто первый раз видел. Не встал даже. Но ответил приветливо:
– Здравствуйте, барышни.
Веры переглянулись, но хамства еще не отметили. Что ж с того, что он не встает перед ними? Светским манерам не обучен. Да и устал на работе, намаялся, не то что они, физическим трудом себя не обременяющие.
– Ну, как вам в новом доме? – спросила Вера Фигнер.
– А чего? Дом как дом. С клопами. – Он раскурил наконец свою «козью ножку» и выплюнул перед собой клуб сизого дыма.
– Ну что ж, – сказала Вера. – В воскресенье приводите ваших товарищей, поговорим.
– Книжки почитаем, – добавила Шатилова.
– Каки таки книжки? – Яков смотрел на них с любопытством.
– Интересные, – почувствовав подвох, смешалась Шатилова.
Во двор вышла жена Якова, толстая баба с ребенком.
– Чего сидишь-то! – закричала она визгливым голосом. – Дрова-то не колоты. Что ж я, цельные бревна в печку пихать буду?
– Погоди ты со своими дровами, – отмахнулся Яков. – Тут вот барышни пришли, говорить хочут. Книжки хочут читать.
– Каки ишо книжки? – опять прокричала баба.
– Вот я и пытаю, каки. А они говорят, интересные. А что ж в их может быть интересного? Ну что? – он поднялся на ноги, бросил недокуренную самокрутку, раздавил сапогом с остервенением, как клопа. – Вот так-то, барышни. Мы ваших книжек отродясь не читывали и, слава тебе господи, – перекрестился, – до сей поры живы. Авось и ишо проживем немножко.
– Яков, – сказала Вера Шатилова, – как вам не стыдно? Ведь у вас должна быть рабочая совесть.
– Ну и что? – спросил Яков.
– Да как же «что»? – волновалась Шатилова. – Ведь этот дом куплен на наши деньги.
– Вот что, барышни, – с угрозой сказал Яков. – Ступайте-ка вы отсюдова, покуда я околоточного не позвал.
– Подлец! – с ненавистью бросила Фигнер.
– Эх, барышня, – необидчиво усмехнулся Яков. – Грамотная, ученые слова говорите, а жить не умеете.
Баба с ребенком, слушавшая весь разговор, вдруг выбежала за калитку и завизжала:
– Ну, чего пристали! Сказано вам: ступайте. Женатый он, с ребенком! У-у, шалавы! – завизжала она на всю улицу.
Из соседних дворов высунулись любопытные. Вдалеке показалась величественная фигура околоточного.
– Идем, идем. – Шатилова схватила Фигнер за рукав. – Ну их к черту.
Они свернули в ближайший проулок и там уже кинулись бежать со всех ног. Не от околоточного. От стыда друг перед другом.
Глава 3
Лето 1876 года. Ярославль. Серый каменный дом, дверь с медной табличкой: «Доктор медицины Никита Саввич Пирожков». Доктор Пирожков встретил Веру на пороге своей квартиры. Доктор был маленького роста, широкоплечий и бритоголовый.
– Стало быть, вас рекомендовала Ширмер? – сказал он, разглядывая Верины бумаги. – Это почти хорошо, даже почти прекрасно. А вы эту Ширмер откуда знаете?
– Я училась вместе с ней в Цюрихе. – Вера была несколько озадачена таким приемом.
– Вы учились вместе с ней в Цюрихе? Это почти меняет дело. Это почти замечательно! Это было бы замечательно без «почти», если бы я имел хоть малейшее представление о том, кто такая эта самая Ширмер.
– Как же так? – совсем растерялась Вера. – Она говорила…
– Она могла говорить что угодно. Варвара! – рявкнул он вдруг командирским голосом.
В прихожей появилась молодая женщина, по-видимому, жена Пирожкова.
– Варвара, – грозно сказал Пирожков, – напрягись и подумай, известна ли тебе фамилия Ширмер?
– Известна, – сказала Варвара. – Ширмер – это моя девичья фамилия.
– Это почти превосходно! – радостно воскликнул доктор. – Теперь многое становится почти ясным. Неясно только одно: как ты сумела, будучи моей женой и живя почти безвыездно в этом почти медвежьем углу, одновременно учиться в Цюрихе?
– Никита, – снисходительно сказала госпожа Пирожкова, – не надо дурить. Ты хорошо знаешь, что в Цюрихе училась моя племянница Настя, дочь моего брата Петра.
– Твоя племянница – почти моя племянница, – пробормотал Пирожков, разглядывая другие Верины документы. – Значит, вы учились в Цюрихе, а затем в Берне и закончили почти четырехгодичный курс?
– Да.
– В Москве вы кому-нибудь показывали эти документы?
– Не только в Москве, но и в Петербурге.
– И какова была реакция? – хитро сощурился Пирожков.
– Мне везде отказывали.
– Вот! – обрадовался доктор. – В Москве и Петербурге вы получили отказ и поэтому поехали в Ярославль. Но я вам должен сказать почти по секрету, что Ярославль находится в том же самом государстве и порядки у нас почти такие же. Может, немножко хуже. Поэтому эти ваши бумаги я вам советую вставить в рамку и повесить у себя дома, только так, чтоб никто не видел.
– Доктор, – вспыхнула Вера. – Я приехала к вам за триста верст…
– Почти за триста, – поправил доктор.
– …вовсе не для того, чтобы вы надо мной издевались. Если вы не хотите мне помочь…
Доктор посмотрел на Веру грустными глазами.
– Да, да, я понимаю, – забормотал он. – Я произвожу впечатление почти жестокого человека, который никому не хочет помочь. И это почти так и есть, но вам, пожалуй, все-таки помогу. Вот этот ваш документ выглядит почти как настоящий. Доктор Глаголев свидетельствует или, точнее сказать, лжесвидетельствует по знакомству или, может быть, даже за взятку, что вы под его руководством два года проходили в частном порядке фельдшерский курс. Теперь вам надо пройти практику, для чего вы ко мне и явились. Прекрасно! Правда, из Берна вы вернулись только в декабре прошлого года, и никаким образом не могли учиться два года у доктора Глаголева. Но если мы никому не будем показывать бумаги, то таким образом почти ни у кого не возникнет сомнения, что вы могли два года учиться у доктора Глаголева. Варвара, как ты считаешь? – покосился он на жену.
– Никита, – строго сказала жена. – Перестань морочить барышне голову. Вы, – повернулась она к Вере, – на его выходки не обращайте внимания. Он всегда строит из себя идиота.
– Почти всегда, почти идиота, – поправил доктор.
– Всегда облюбует какое-то слово и начинает его вставлять к месту и не к месту. Еще неделю назад он измучил всех словом «якобы».
– Ну что ж, – кончив тем временем разглядывать бумаги, сказал доктор как бы самому себе. – Мне почти все понятно. Пойдемте в гостиную, поговорим, подумаем, примем окончательное решение. Или, – он первый раз улыбнулся, – почти окончательное.
На другой день Вера получила разрешение проходить фельдшерскую практику при губернской земской больнице. Кроме того, доктор Пирожков устроил ее на квартиру с пансионом и нашел гимназиста, который стал заниматься с ней порядком подзабытой латынью.
И опять началась жизнь, похожая на жизнь в Цюрихе или в Берне. Днем практика в больнице, вечером латынь и зубрежка медицинских премудростей по учебникам.
Земская больница была плохо оборудована. Не хватало помещений, лекарств и бинтов. Но особенные страдания доставлял практикантке главный врач, самолично делавший операции. Во время операций он суетился, нервничал и заставлял нервничать своих ассистентов. Каждый раз под рукой не оказывалось того или иного инструмента. Врач кипятился, кричал на своих помощников, те в страхе разбегались в разные стороны, производя еще большую суматоху. Сколько раз вспоминала здесь Вера бернского профессора Кохера. Сколько раз ей хотелось вмешаться и показать хирургу, как надо делать ту или иную операцию. Да разве можно? Разве можно показать, что ты знаешь больше, чем положено знать будущей фельдшерице?
– А у вас гостья, – сказала однажды хозяйка, когда Вера вечером вернулась от Пирожковых. – Говорит, что она ваша сестра, и я пустила ее к вам в комнату.
– Сестра? – Вера удивилась, но виду не подала. Какая может быть сестра? Лида в тюрьме, Женя и Оля вместе с матерью за границей. Вера толкнула дверь и увидела маленькую худенькую девушку, которая стремительно поднялась ей навстречу.
– Бетя? – Вера зажмурилась и снова открыла глаза. – Этого не может быть, это не ты.
– Это я, – сказала Бетя Каминская и обняла ее.
– Да откуда ты взялась? Какими судьбами? Ведь ты…
– Да, я шла по одному делу с Лидией, Соней Бардиной и прочими.
– Ты бежала?
– Да, но не сразу. – Бетя нахмурилась. – Меня признали психически ненормальной, и, кроме того, отец дал жандармам пять тысяч рублей. Меня отправили домой, под надзор родителей, от них я убежала. В Москве мне дали твой адрес, и вот я здесь.
– Бетя, милая, – ласково сказала Вера. – Очень хорошо, что ты приехала. Комната у меня большая, хозяйка, я думаю, возьмет нас обеих на пансион.
– Спасибо, Верочка, но ничего этого не нужно, – сказала Бетя. – Я приехала к тебе, чтоб отсюда отправиться в народ.
За прошедшие после Берна два года Бетя нисколько не изменилась. Все тот же нежный румянец на щеках, та же затаенная и неизбывная грусть в больших серых глазах.
– И с кем ты собираешься идти? – осторожно спросила Вера.
– Одна.
– Но это невозможно! Одной тебе это будет не под силу.
Спустя полчаса они сидели за столом, покрытым вышитой скатертью, перед уютно посапывающим самоваром.
– Ты говоришь, что одной идти в народ невозможно. Я с тобой совершенно согласна. Но я… – Бетя окунула кусок сахару в чай и откусила немного, – я решилась на все.
– Что значит – на все?
– Видишь ли, со мной многие не соглашаются, считают, что я безумная, может быть, это так и есть, я и в самом деле больна и знаю это. Но я знаю и то, что настоящий революционер должен жертвовать собой. Он должен стремиться к гибели. Помнишь, в Цюрихе на женском ферейне мы спорили, нормальный или ненормальный человек самоубийца. Так вот, я считаю, что просто самоубийство – вещь глупая, но самоубийство для дела…
– Бетенька, милая! Какое может быть самоубийство для дела? Бог с тобой. Надо жить для того, чтобы бороться, и бороться для того, чтобы жить.
– Нет, – непреклонно сказала Бетя. – Революционер должен стремиться к гибели для того, чтобы открыть глаза другим. Ты пойми, сейчас любая революционная деятельность обречена на провал. Мы боремся за счастье народа, но народ нашей борьбы не понимает. Ему кажется, что если он и живет недостаточно хорошо, то мы не улучшаем его жизнь, а еще более ухудшаем. Только гибель, только самопожертвование революционера подают всем нравственный пример, показывают великомученика, который идет умирать за народ. Поэтому каждый провал есть замечательный пропагандистский ход. Стоит арестовать на заводе или на фабрике одного человека, как тысячи людей начнут интересоваться тем, за что, почему его арестовали. Вместе с интересом в них пробудится и мысль о том, что общество устроено несправедливо, если таких людей арестовывают и сажают в тюрьму, а капиталист и чиновник, обдирающие народ, процветают. Поэтому если это и будет самоубийством, то самоубийством, полезным народу.
Вере вспомнилась психиатрическая клиника в Берне, потухшие глаза больных (точно такие, какие сейчас у Бети) и уверенный голос профессора, называвший характерные признаки меланхолии: мрачное восприятие жизни, бредовые идеи самообвинения, мысли о самоубийстве. Будучи почти доктором, Вера знала, что людей, страдающих этой болезнью, бесполезно уговаривать словами и обращением к логике. Они нуждаются в настоящем лечении с долговременным нахождением в лечебнице и регулярным употреблением сильнодействующих лекарств, но все же пыталась подействовать на подругу именно словами и логикой.
– Выкинь это все из головы! – сказала Вера. – Ты забываешь о том, что революционеру и так ежечасно грозит опасность провала. Так зачем же к нему стремиться? Его надо оттягивать как можно дольше, чтобы как можно больше успеть.
– Один провал является гораздо большей пропагандой, чем вся деятельность революционера до провала. Я давно так решила, и не надо со мной спорить, Верочка. Помоги мне завтра же купить крестьянскую одежду и сапоги, и я пойду по деревням.
– Ты никуда не пойдешь, – возразила Вера.
– Пойду, – упрямо сказала Бетя.
– Ведь это безумие! – всплеснула руками Вера. – Ты такая слабенькая, одинокая, куда ты пойдешь? Ведь ты не знаешь ни местности, ни расстояний между селами. Ты можешь заблудиться, попасть в какой-нибудь лес или запоздаешь в пути и останешься ночью одна, вдали от всякого жилья. Что тогда будет с тобой? Ты посмотри на себя. Какая ты крестьянка? Кто тебе поверит, что ты крестьянка? Какой-нибудь негодяй пристанет к тебе по дороге, ты не сможешь себя отстоять. Я ни за что не пущу тебя. Выбери что-нибудь более подходящее. Или подожди, я сдам экзамен, и тогда пойдем вместе.
– Когда экзамен?
– Через месяц.
Бетя покачала головой:
– Нет. Я столько не выдержу. Мне надо немедленно чем-то заняться.
Вера посмотрела на нее и поняла, что спорить бесполезно.
На другой день отправились на рынок. Юбку и блузку нашли без труда. Нашли пестрый деревенский платок. Достать сапоги оказалось труднее. Для Бетиной маленькой ножки трудно было подобрать что-нибудь подходящее. Наконец догадались примерять сапожки детские. Нашлись как раз впору. Теперь все было в порядке. Можно было трогаться в путь.
Последний день вдвоем был для Веры пыткой. Бетя слонялась из угла в угол, подолгу смотрела в окно или ложилась на кушетку вверх лицом и, подложив руки под голову, безотрывно смотрела в потолок остановившимся взглядом. «Господи! – думала Вера. – Хоть бы скорее наступил завтрашний день». Было стыдно собственных мыслей, но Бетя нагнетала такую тоску, что и самой Вере жить уже не хотелось. Проснувшись, она увидела Бетю перед зеркалом в своем крестьянском наряде, который сидел на ней так нелепо, что, глядя на нее, хотелось плакать. Бетя перехватила Верин взгляд и все поняла.
– Ты знаешь, я, пожалуй, выйду в своем платье, чтобы не обращать на себя внимание любопытных. А потом где-нибудь в лесу переоденусь.
Вера проводила подругу до окраины города и долго смотрела ей вслед. Бетя уходила, перекинув через плечо котомку, в которой, кроме крестьянской одежды, были кусок хлеба, кусок колбасы и несколько экземпляров прокламации «Чтой-то, братцы…»
«Чтой-то, братцы, как тяжко живется нашему брату на Русской земле!..» – так начиналось это сочинение, которое распространяли «фричи» по приезде в Россию. В ней крестьянским якобы языком описывалось тяжелое положение народа, и предлагалась программа действий:
«Пока нами управлять будут цари, бояре да чиновники, не будет у нас ни земли, ни воли, ни хлебушка… Мы потребуем, чтобы у всех у них, что теперь над нами распоряжаются, была отнята власть всякая. Мы из себя самих людей умных и честных повыберем и от кажинной волости пошлем на великий сход своего выборного, и пускай управляют они на том сходе крестьянском и выборном, нашими делами распоряжаются, и будет тогда у нас воля, земля да хлебушко. Свой-то брат, мужик, не станет разорять крестьянина, не будет давать потачки помещикам. А кто пойдет против нас, того мы посменим сейчас и пошлем нового. И поделят те мужики выборные всю землю-матушку так, чтобы каждому досталося поровну, а не так, как теперь: помещику – тысячу, а крестьянину – четыре десятины на душу. И сравняют они всех нас дочиста, так, чтоб не было ни крестьян, ни помещиков, а все будут тогда люди русские – люди свободные, и у всех нас будут одни права, одни обязанности… Вот тогда-то, други родимые, заживем мы дружно, мирно и весело, и не будет у нас ни воров, ни убийц, ни грабителей; у всех будет свое – воровать, убивать не для чего! Скоро, братцы, придет это времечко. Со всех сторон поднимается сила крестьянская, взволновалась Русь-матушка, зашумела, как море великое. А поднимется да расправится, так не будет с ней тогда ни сладу, ни удержу. Только будемте дружно, как братья родные, стоять за наше дело великое. Вместе-то мы сила могучая, а порознь нас задавят враги наши лютые!»
После ухода Бети настроение совершенно испортилось. Вечером Вера пошла к Пирожковым.
– Очень хорошо, что вы пришли, – шумно приветствовал ее Пирожков. – Это в некотором роде превосходно. Имею в некотором роде ценные сведения. Моя агентура доносит, что дело вашей сестры с товарищами будет слушаться в Особом присутствии правительствующего Сената. Председателем будет сенатор Петерс. Вам это интересно?
– Доктор, – сказала Вера, – вы об этом говорите, как будто сообщаете приятную новость.
– В некотором роде приятную, – согласился доктор. – По моим сведениям, процесс будет открытым. Правительство желает показать публике истинное лицо революционеров и то, какую опасность они собой представляют. Но в открытом процессе доказать недоказуемое почти невозможно, и я, в некотором роде считая себя пророком, предрекаю: ваша сестра будет оправдана.
Сделав это заявление, доктор сел к роялю и громко сыграл «Марсельезу».
Несмотря на оптимистические прогнозы Пирожкова, тревожное настроение, вызванное прощанием с Бетей, не уходило. К нему присоединилось уже хорошо знакомое в последнее время неприятное чувство оторванности от самого главного. Там, в Москве и Петербурге, происходят важные события, а она в ожидании диплома сидит здесь, в стороне от них, и Ярославль кажется ей столь же удаленным местом от центра событий, как Цюрих.
От Пирожковых она пошла на вокзал и в этот же вечер уехала в Москву.
Через два дня, вернувшись из Москвы, Вера перед больницей зашла к себе и не поверила своим глазам. На подоконнике сидела Бетя и уныло смотрела во двор.
– Бетя, неужели ты?
– Я, – меланхолично ответила Бетя.
– Господи, я-то переживала, места себе не могла найти. Что случилось?
– Понимаешь, – сказала Бетя. – Я в первый же день сбилась с дороги и заблудилась. Ночь провела в поле, намерзлась, утром вышла к какой-то речке и пошла вдоль берега. Я не знала, куда иду – вверх или вниз по течению. А в самом деле, Верочка, как узнать, куда течет река?
Вера не удержалась и принялась хохотать.
– Да что ты смеешься? – обиделась Бетя.
– Ну как же мне не смеяться, если смешно. Неужели ты сама не могла догадаться? Надо взять щепку и бросить в воду, куда щепка поплывет, в ту сторону и река течет.
– А где бы я взяла щепку? – спросила Бетя.
– Не обязательно щепку. Возьми какую-нибудь палку, соломинку…
– Так просто? – удивилась Бетя. – А я не сообразила.
Еще пару дней она прожила в Ярославле. О том, что надо идти в народ, больше не говорила. Видимо, ночь, проведенная в поле, убедила ее, что такая работа ей не под силу.
После отъезда Бети Вера долго о ней ничего не слыхала.
Примерно через год после суда над ее подругами («процесс 50-ти») Бетя Каминская, желая разделить участь товарищей, отравилась спичками.
Летом 1876 года в Ярославской врачебной управе Вера сдала экзамен на звание фельдшера. Экзаменаторы были удивлены обстоятельностью ее знаний и в один голос заявили, что она отвечала, «как студент». Получив нужные свидетельства, она поехала в Казань, чтобы оформить развод. Осенью после долгих хлопот развод к удовлетворению обеих сторон состоялся: Вера Николаевна Филиппова стала снова Верой Николаевной Фигнер.



























