Текст книги "Деревянное яблоко свободы"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 5
В разговоре я не заметил, как мы дошли до Черного озера. Здесь между двух берез стояла скамейка, на которой я обычно любил сиживать летом. Сейчас она была запорошена снегом.
– Мы уже почти дома, – сказал я. – Но такая погода, что домой совершенно не хочется.
– Мне тоже, – сказала Вера.
– Тогда, может, посидим? – предложил я. – Если вы не замерзли.
– Нисколько.
Перчаткой я смахнул снег со скамейки. Мы сели.
– У нас в Никифорове тоже есть пруд, – сказала Вера. – Я, когда была маленькая, плавала по нему в корыте. Возьму вместо весла лопату и плыву.
– А как относился к вашим забавам Николай Александрович?
– Ему было не до меня. Он детьми вообще мало занимался.
– А что, ваш отец, – спросил я, – всегда придерживался таких крайних взглядов?
Она посмотрела на меня удивленно:
– Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду его высказывание насчет того, что, если бы крестьяне восстали, он встал бы во главе их.
Она пожала плечами:
– Не знаю. Последние шесть лет я мало бывала дома. Только на каникулах. Отца видела редко и почти никогда с ним всерьез не разговаривала.
– А раньше?
– Когда раньше?
– Ну, когда вы были маленькая. Как он относился к крестьянам?
– Не знаю. Мне кажется, что крестьяне его любили, считали справедливым.
– Строг, но справедлив, – пробормотал я. – А не драл ли он своих крестьян плетью?
Она вскинула на меня удивленные глаза:
– Откуда вы знаете?
– Я не знаю, я догадался.
– Как?
– Вы забываете о моей профессии, – сказал я. – Я следователь.
– Но следователь, мне кажется, прежде чем сделать то или иное заключение, должен подробно ознакомиться с обстоятельствами.
– Для того чтобы вынести свое окончательное суждение – да. Но для предположения иногда достаточно и первого взгляда.
– Все равно я не могу понять, как вы догадались.
– Это очень просто. Видите ли, ваш отец – человек, извините меня, вполне ординарный. Он мыслит категориями, доступными большинству. В нем есть природная тяга к справедливому устройству мира, но собственных убеждений по этому поводу он выработать не способен. Единственное, на что он способен, – это улавливать модные веяния. Когда крепостное право существовало, оно казалось ему справедливым, он видел свое призвание в том, чтобы быть отцом своих неразумных крестьян, отцом строгим, но справедливым. При этом он был уверен, что таковая точка зрения есть результат его собственного убеждения. Теперь иные веяния. Все поголовно считают, что крепостное право – форма отжившая и совсем неуместная в наш век прогресса, и ваш отец не может отстать от времени и тоже так считает. Но он считает также, что теперешняя форма государственного управления есть правильная на все времена. И он готов сечь каждого, кто с его точкой зрения не согласен.
Глава 6
На другой день, поднявшись поздно, я не застал моих постояльцев, они, как обычно, укатили к кому-то с визитом. На третий день я встал раньше их, уехал на службу, а вечер и почти всю ночь провел в купеческом клубе, играл в преферанс. Четвертый день опять на службе, а потом отсыпался.
То чувство, которое возникло у меня к Вере после бала, вспыхнуло, как спичка на ветру, и тут же угасло.
Что касается Лизы, то от нее во все эти дни не поступало никаких известий, а сам я не спешил объявляться, втайне надеясь, что наш роман так и закончится сам по себе. С отцом ее я как-то столкнулся в коридоре нашего ведомства, мы раскланялись, без особой, впрочем, пылкости. Он ничего не сказал, хотя и посмотрел, как мне показалось, вопросительно. Я подумал, что, может быть, он даже рад, что так все получилось, потому что он всегда относился ко мне со скрытой или открытой неприязнью, и если бы все было так, как я подумал, то в этом мне виделся наилучший исход.
Однако вернемся к тому дню, когда я, как уже было говорено выше, отсыпался. Придя со службы, я завалился в постель прямо в одежде, думая, что потом либо встану, либо разденусь, но не встал и не разделся. Проснулся я в полной темноте. Открыл глаза, ничего не мог понять. «Уже утро, – думал я, – и пора на службу. Но почему же я так хочу спать?» Я вынул из кармана часы, прислушался, но они стояли. Решил подремать еще немного и опять заснул, но теперь спал плохо, потому что боролся со сном и боялся проспать. Потом я все же пересилил себя, спустил ноги на пол и стал дремать сидя. За дверью послышались шаркающие шаги, и под дверь скользнула бледная полоса света.
– Семен! – крикнул я.
Вошел Семен со свечой. Он был в нижнем белье, босой.
– Семен, который час? – спросил я.
– Да, должно, уже одиннадцать, – зевнул Семен, почесываясь плечом о притолоку.
Я сперва встрепенулся, но тут же опомнился и посмотрел на Семена.
– Дурак, что ли?
– Может, и дурак, – флегматично согласился Семен, – да часы умные.
– А почему же темно?
– Барин, – посмотрел на меня с сочувствием Семен, – ночью всегда темно бывает.
– Ночью? – я потряс головой. – Стало быть, сейчас одиннадцать ночи?
– Ну?
– Так бы сразу и сказал, – проворчал я и с удовольствием завалился опять на постель. Семен не уходил.
– Ну, чего стоишь? – спросил я.
– Тут, барин, мальчик приходил, записку вам оставил.
– Завтра, – сказал я, но тут же передумал. – Ладно, давай.
Семен вышел и тут же вернулся с запиской, подал ее мне и поднес свечу. Я раскрыл записку и увидел английский текст, который спросонья не мог разобрать. «Черт бы подрал этих англоманов, – думал я. – Как будто нельзя написать то, что хочешь, просто по-русски».
– Семен, – сказал я, окончательно проснувшись, – подай-ка словарь. Вон там на полке синяя книжка.
Со словарем я начал кое-как разбираться: «Дорогой друг, если вам позволит время, я буду рада видеть вас между пятью и семью часами вечера. Нам надо о многом поговорить. Я надеюсь, вы светский человек (man of the world, буквально – „человек мира“) и не обидите отказом старую женщину».
Моей надежде на то, что все обойдется само по себе, видимо, не суждено было сбыться.
Я отпустил Семена, разделся и вскоре снова уснул.
Точно в назначенное время я был у Клемишевых. Швейцар сказал, что барыня у себя наверху и ждет меня. Я поднялся. Старуха сидела у окна с вязаньем. Она подала мне руку для поцелуя в своей обычной грубой манере, как подают руку лакеям.
– Take a seat, please [4]4
Присядьте, прошу вас (англ.).
[Закрыть], – сказала она, кивком головы указав на кресло напротив. – Что нового?
Я пожал плечами:
– Да нового, пожалуй, ничего, не считая того, что надворный советник Барабанов побил вчера стекла в трактире «Соловей» и сидит теперь в полицейском участке.
– Я про это слышала, – сказала старуха. – Что ж, он был пьян или просто так?
– Был пьян и просто так.
– Друг мой, – сказала она с подъемом. – Ты, я надеюсь, догадываешься, зачем я просила тебя прийти?
– Очень смутно.
– А я думала, у тебя есть более ясное представление об сем предмете. Однако же мне все-таки придется тебе сказать все, хотя разговор этот я не могу считать для себя особо приятным. Все дело в том, милостивый государь, что тема уж больно щекотлива.
«Уж для тебя-то щекотливых тем не бывает», – подумал я про себя. Однако вслух сказал:
– Я слушаю вас внимательно, Авдотья Семеновна.
– Да что слушать-то! – неожиданно взорвалась она. – Ты сам на себя посмотри. Как ты себя ведешь? Что люди вокруг говорят? Это ж один срам!
– Да в чем дело-то, Авдотья Семеновна? – пытался я возразить.
– А то ты не понимаешь, в чем дело. Ох, ох, – передразнила она меня. – Экий несмышленыш! Коли не понимаешь, так я тебе объясню. Когда молодой человек ходит к молодой и приличной барышне с приличной репутацией и просиживает у нее целыми днями и вечерами более года подряд, то, естественно, разные люди делают одни и те же предположения, ну и в общем… ты сам понимаешь… Мы с Иваном Пантелеевичем противу этого не возражали, хотя, не скрою от тебя, Лиза имела и другие предложения. Полковник Зарецкий предлагал ей руку и сердце, однако мы ему отказали. Иван Пантелеевич сказал, что, хотя, конечно, ты и не обладаешь серьезным достатком, дело не в этом, а в том, что ты нравишься нашей дочери. Ты знаешь, Иван Пантелеевич для себя никогда ничего не сделает, все для других. Это, конечно, черта хорошая, благородная, но в нем она развита уж слишком сильно.
Я слушал с открытым ртом и пытался понять, про кого это все говорится. Про эту продувную бестию Ивана Пантелеевича, который только о том, кажется, и думает, где бы чего урвать? И жена его хорошо это знает. Так что же, притворяется она или верит в это? Вероятно, и то и другое. Ей действительно муж кажется наивным мальчиком, который ничего не может в жизни, потому что некоторые могут больше, чем он. Эти люди готовы обмануть кого угодно, но искренне огорчаются, когда кто-то обманывает их. И тогда начинаются разговоры о человеческом неблагородстве.
– Мы почитали тебя за порядочного человека, однако твоя выходка на балу и дальнейшее поведение кажутся нам, не скрою, весьма странными. Это как-то не увязывается в нас с твоим обликом.
– А в чем все-таки дело? – спросил я, понимая, конечно, всю подоплеку.
– Алексей Викторович, – перешла она вдруг на «вы», – вы хорошо понимаете, о чем я говорю. Ваше поведение в течение последнего времени давало нам основание полагать, что у вас складываются вполне серьезные отношения с нашей дочерью. Не скрою, что я даже ожидала вашего предложения. И вдруг появляется эта девица – вы знаете, о ком я говорю, – и вы… Послушайте, да что вы в ней такого нашли?
– Я вас не понимаю, – сказал я на всякий случай.
– Понимаете. Очень даже хорошо понимаете. А я вас не понимаю. Обыкновенная провинциальная девушка с дурными манерами. Это же несерьезно. К тому же родители ее, я слышала, не так богаты, как кажется некоторым.
– Если вы имеете в виду Веру Николаевну Фигнер, – сказал я довольно резко, – то могу сказать вам совершенно определенно, что ее богатство меня совершенно не интересует. И вообще, я не понимаю, к чему вы ведете весь этот разговор. Разумеется, я не считаю себя обязанным отчитываться перед вами, но, если вам все же угодно вдаваться в такие подробности, могу сказать, что Вера Николаевна – моя гостья и никаких иных отношений, кроме тех, какие бывают между гостеприимным хозяином и гостьей, у меня с ней нет. То же могу сказать и о своем поведении на балу, которое кажется вам столь возмутительным. Оно было продиктовано исключительно правилами гостеприимства.
Разумеется, то, что я говорил, было не совсем правдой. И все же в своем возмущении я был почти искренен и сам верил тому, что говорил.
– Ну, если так, – вздохнула она с наигранным облегчением, – тогда совсем другое дело. Ты, Алеша, уж извини меня, старую дуру, что лезу в твои дела, но я все-таки мать, и судьба дочери меня очень волнует. Впрочем, и твоя судьба тоже. Мы с Иваном Пантелеевичем к тебе привыкли, полюбили, и ты нам теперь как сын. А коли все так обстоит, как ты говоришь, то нечего тянуть. Делай предложение, сыграем свадьбу, да такую, чтоб все знали. А насчет приданого не волнуйся, уж мы свою единственную дочь никак не обидим.
– Авдотья Семеновна!
– Что, my dear?
– Я не могу сейчас делать предложение вашей дочери, – разом выпалил я.
– Почему? – Кажется, она была искренне удивлена.
– Ну, потому, что я еще не считаю себя готовым к этому.
– Да неужто для этого нужно как-то особенно готовиться?
– Нет, не в этом дело. Я очень хорошо отношусь к вашей дочери, к вам и к Ивану Пантелеевичу (тут, конечно, я явно покривил душой), но я еще молод, мне надобно оглядеться.
– Man will be man [5]5
Мужчина остается мужчиной (англ.).
[Закрыть], – вздохнула она. – Ничего себе молод. Двадцать шесть лет. Когда Иван Пантелеевич на мне женился, ему было двадцать один.
– Это, может быть, и так, но скажу вам по правде, хотя я и привык к вашей дочери и отношусь к ней как к своему самому близкому другу, однако я не могу сказать, что мое отношение к ней является тем самым чувством, в котором уверен, что это твердо и навсегда.
– О-о, это старая песня. Если эдак-то примериваться, то никогда и не примеришься, и все тебе будут чем-то нехороши. Скажу тебе правду: все познается потом. И какой бы человек ни был, а поживешь с ним, попритрешься, и он тебе будет хорош. А наша дочь не урод какой-нибудь, и правила поведения знает, и умна, и музыкальна, так что мой тебе добрый совет – женись.
Я стал опять что-то мямлить о том, что не могу, что мне еще рано, что я еще не все обдумал. Она нахмурилась. С лица ее сползло выражение благодушия.
– Не понимаю, – сказала она серьезно. – Не понимаю, и все. Уж кажется, мы не подсовываем вам что попало. Наша дочь красивая, воспитанная и образованная. Мы даем за ней одного приданого больше чем на двадцать тысяч. Каковы, однако ж, будут ваши условия?
И я вдруг понял: никакие лирические соображения ей недоступны.
– Шестьдесят тысяч, – сказал я и посмотрел ей прямо в глаза.
– Что? – спросила она с застывающим выражением лица.
– Я прошу за вашей дочерью шестьдесят тысяч приданого.
«Сейчас она позовет швейцара и прикажет спустить меня с лестницы», – подумал я. Но этого не произошло. Она не возмутилась. Вернее, возмутилась, но совсем не тем:
– Но мы не сможем дать вам больше тридцати. Ну тридцать пять в крайнем случае.
– Шестьдесят, и ни копейки меньше.
– Милый мой, да ты эдак-то нас совсем хочешь разорить. Да ежели б мы продали оба дома, то и тогда не набрали, пожалуй, шестидесяти тысяч.
– А на меньшее я не согласен, – сказал я твердо. Я чувствовал, что она меня ненавидит, хотя и не считает мои требования безнравственными.
Признаюсь, во мне пробудилось ужасное, граничащее со страстью любопытство: что она будет делать? Ну возмутись же! Ну плюнь мне в лицо!
Она отложила вязанье в сторону и внимательно посмотрела на меня сквозь очки.
– Ты болен, мой друг, – сказала она печально. – Тебе надо обратиться к доктору. Где мы возьмем такие деньги? Ладно, иди. Я поговорю с Иваном Пантелеевичем.
Я поднялся.
– Алексей Викторович, – остановила она меня уже у порога. – А что, неужели Фигнер дает за своей дочерью шестьдесят тысяч?
– Он дает больше, – сказал я и раскланялся.
Глава 7
Спустя несколько дней, воротясь со службы, я застал Николая Александровича увязывающим чемоданы. Признаюсь, я был немало удивлен.
– Вы куда-то собираетесь? – спросил я.
– Домой, – сказал он. – Хватит, погуляли, пора и честь знать.
Мне показалось, что он был сердит.
– Ну, если у вас какое спешное дело… – сказал я. – А то бы погостили. Вы меня ничуть не стесняете и можете располагать моим домом сколько угодно.
– Да нет уж, спасибо! – пробормотал старик.
– Николай Александрович, – сказал я взволнованно. – По вашему тону я чувствую какую-то невысказанную обиду. Видит бог, что никогда ни в чем, питая к вам самые лучшие чувства, я не хотел вас обидеть. А ежели я, не зная того, поступил как-то оскорбительно по отношению к вашему самолюбию или вашей чести, то между интеллигентными людьми есть простая возможность объясниться и устранить недоразумение, коли таковое могло возникнуть.
– Никакого недоразумения нет, – сказал старик, уминая коленом огромный тюк. – Я очень благодарен вам за приют, однако в гостях хорошо, а дома лучше. Так что не обессудьте. – Он подобрал концы двух веревок и стянул узлом.
Оставив Николая Александровича, я побежал наверх и застал Веру уже одетой. Она была грустна и, кажется, недавно плакала.
– Вера Николаевна, – спросил я ее, – я все же не понимаю, что произошло. Ваш отъезд скорее напоминает бегство.
– Я сама ничего не понимаю, Алексей Викторович, – сказала она со вздохом. – Я сидела дома, читала, когда пришел папенька и сказал, чтобы я быстро собиралась, лошади ждут у подъезда. Я спросила, почему мы уезжаем так быстро. Он сказал: «Так нужно». И больше ни слова. Я знаю, что спрашивать его бесполезно, и не стала.
– И вы действительно не догадываетесь о причине?
Она вдруг смутилась и опустила голову.
– Догадываюсь, – тихо сказала она.
– Так в чем же дело?
Вера кинула на меня быстрый взгляд исподлобья.
– Вы сами знаете, – сказала она, краснея, и вдруг вздохнула.
На пороге стоял Николай Александрович.
– Ты готова? – спросил он у дочери.
– Готова, – тихо сказала она.
– Тогда спускайся, мне надо переговорить с Алексеем Викторовичем.
Вера вышла. Николай Александрович подождал, покуда она спустится вниз, и прикрыл дверь.
– Алексей Викторович, – несколько волнуясь, сказал он. – Мы с Верой уезжаем. Причиной нашего быстрого отъезда являетесь вы. Я сперва не хотел вам говорить, но не в моих правилах держать камень за пазухой. До меня дошло, что вы распространяете слух о том, что я якобы уговаривал вас жениться на моей дочери, обещав за ней какие-то миллионы. Подождите, не перебивайте меня. Должен вам сказать, что как отец я был бы рад Вериному счастью и, безусловно, не обидел бы ее по части приданого, но торговать своей дочерью на аукционе – кто больше даст, – извините великодушно, я не намерен. Мои понятия о чести человека и дворянина…
– Господи, Николай Александрович! – сказал я. – И охота вам обращать внимание на всякие сплетни.
– Сплетни? – удивился он. – Вы можете дать мне слово, что не говорили Авдотье Семеновне Клемишевой о том, что будто бы я обещал дать за Верой больше, чем шестьдесят тысяч…
– Николай Александрович! – закричал я, сгорая от стыда. – Вы же умный человек! Неужели вы не понимаете, что это была шутка?
– Шутка?
– Ну не шутка, а глупая выходка. Наглая выходка…
– Выходка, – повторил он и покачал головой. – Ничего себе выходка. Знаете, Алексей Викторович, мы с вашим батюшкой тоже были молоды и тоже иногда озоровали, но чтоб до такой степени… извините-с. Я на вас зла не держу. Более того, я очень благодарен вам за гостеприимство и, ежели попадете в наши края, рад буду ответить вам тем же, однако сейчас задерживаться здесь долее не намерен. Велите вашему Семену снести вещи.
С этими словами он вышел.
Я был совершенно убит. «Это же надо, – думал я. – И дернул черт меня за язык с этими тысячами». Я плюнул с досады; кликнув Семена, я велел ему снести вещи. Самому мне было стыдно выходить на улицу, совестно смотреть в глаза Вере. Приоткинув угол занавески, я посмотрел во двор. Николай Александрович с Верой стояли у крыльца, наблюдая за Дуняшей и Семеном, укладывавшими вещи. Черная кибитка, черные лошади и черные люди на белом снегу сверху были похожи на стаю грачей. Когда вещи были уложены, я накинул пальто, но шапку не надел и вышел. Увидев меня, Вера улыбнулась.
– Алексей Викторович, куда вы без шапки? Застудите голову.
Она держала руки в темной котиковой муфте.
– Не извольте беспокоиться, – сказал я. – Моя голова столь бесполезный предмет, что не стоит вашего внимания.
Слова эти были сказаны не столько для нее, сколько для ее батюшки, который, услыхав их, усмехнулся, но затем снова нахмурился и отвернулся.
– Вот, – сказала Вера. – Может, мы с вами больше никогда и не увидимся.
– Отчего же, – сказал я. – Ваше Никифорово не такой уж дальний свет. Да и в Казани у вас могут объявиться дела.
– Прощайте, Алексей Викторович, – сказала она, вынимая руку из муфточки.
– Прощайте, – сказал я и, поцеловав руку, задержал ее в своей.
– Долгое прощание, – лишние слезы, – по своему обыкновению хмуро заметил отец и, оттеснив дочь, подошел ко мне. – Прощай, мой друг, – сказал он неожиданно на «ты». – Поклон и благодарность твоему батюшке, а ежели случится по надобности или без надобности проезжать мимо нашего захолустья, милости просим, всегда будем рады.
С этими словами он нырнул вслед за дочерью в кибитку и запахнул полог, больше не оглянувшись.
– Трогай! – донесся до меня его сиплый голос.
Ямщик разобрал вожжи, гикнул, и лошади с места рванули рысью.
Признаюсь, мне было грустно смотреть им вслед. Но, вернувшись в дом, я почувствовал облегчение.
В прихожей стоял Семен. По его виду я сразу понял, что он чем-то не то удивлен, не то взволнован и хочет поделиться со мной, но, видимо, не решается.
– Ты что, Семен? – спросил я.
– Да нет, я вообще-то ничего, – сказал он. – Я только хотел сказать, что Федька целковый-то мне отдал.
– Неужели? – удивился я.
– Вот тебе крест святой, – перекрестился Семен и посмотрел на меня с видом победителя.
– А, – понял я его радость. – Ты хочешь сказать, что божья воля проявилась!
– А то как же, – кивнул головой Семен.
– Ну, стало быть, заработал где или украл, – сказал я. – Может, отдал просто по совести и без всякой господней воли.
– Нет уж, барин, – покачал головой Семен, – так он не отдал бы. Уж я этого Федьку знаю.
На третий день Рождества я к девяти часам утра был обязан повесткою явиться в здание Дворянского собрания, где прибывший из Петербурга сенатор должен был ознакомить нас с задачами нового суда.
После заседания я встретил в коридоре Костю Баулина, который, как оказалось, давно приехал и дожидался меня. Костя сказал мне, что труп Правоторова эксгумирован и теперь находится в помещении анатомического театра, где я и могу произвести обследование вместе с медицинскими экспертами.
– Ну что, – спросил я по дороге. – Нашел что-нибудь интересное?
– Кажется, – усмехнулся Костя.
– Что именно?
– Приедешь – увидишь.
Анатомический театр представлял собой довольно большую залу с окнами, закрашенными до половины белой краской, на которой какие-то любители заборной литературы из студентов нацарапали свои имена и всяческие изречения. Посреди залы и у стен стояло несколько столов с тяжелыми мраморными крышками. На столах лежали трупы людей, обезображенные смертью и скальпелем студентов. Костя подвел меня к столу, на который я сначала не обратил никакого внимания. Там лежал скелет с налипшими на нем остатками разложившихся мяса и кожи.
– Вон он, твой извозчик Правоторов, – сказал Костя.
Со смешанным чувством грусти и омерзения смотрел я на эти жалкие останки.
– Что-нибудь видишь? – спросил Костя.
– Ничего интересного, – буркнул я.
– Следователю надо быть наблюдательней. Обрати-ка внимание на носовую кость. – И он протянул к носу скелета мизинец с длинным, остро отточенным ногтем.
Я глянул и ахнул. Носовая кость была сломана. Сейчас проявилось то, что не видно было при осмотре живого Правоторова и при осмотре его свежего трупа. Вот что значит эксгумация! Иногда она бывает гораздо полезнее осмотра свежего трупа.
– Ну хорошо, – сказал я. – Я вижу, что носовая кость сломана. А что нам дает это сведение?
– Видишь ли, перелом этой кости довольно часто ведет к воспалению мозга. Если кость была сломана в драке, то картина болезни, приведшей к летальному исходу, становится более очевидной. Не так ли?
– Да, но каким способом можно установить, что она сломана именно в драке?
– На таком утверждении я бы не решился настаивать, но что кость сломана за несколько дней до смерти, сомнений нет никаких.
– Почему ты так думаешь?
– Потому, что если бы она была сломана раньше, то здесь должны быть выраженные признаки срастания кости.
Это было весьма ценное сведение.
– Можно ли эту кость сломать кулаком?
– Вряд ли, – покачал головой Костя. – Для этого надо обладать нечеловеческой силой. В данном случае… вот посмотри… видно, что кость не только раздроблена, но даже как бы надрублена. Видишь эти следы?
Прямо из анатомического театра я отправился в участок на Ново-Комиссариатскую улицу.
– Очень хорошо, что вы пришли, – сказал уже знакомый мне пристав. – Перстенек ваш найден, он, действительно, оказался у столяра, чинившего мебель. Этот сукин сын хотел его продать, но, не найдя покупателя, отдал сынишке, и тот с ним играл.
С этими словами пристав открыл ящик стола и достал из него перстень, завернутый в кусок старой газеты. Это был большой чугунный перстень с приклепанным к нему чугунным же цветком с загнутыми лепестками. Может быть, именно следы этих лепестков и остались на носовой кости Правоторова.
– Дать вам расписку в получении перстня? – спросил я, несколько волнуясь.
– На что она мне, – махнул рукой пристав. – Перстень этот оприходован не был и мне без надобности. А вам он зачем?
– Как вы думаете, – спросил я, – ежели эту штуку надеть на палец и ударить человека в лицо, нос можно переломить?
– Да можно, пожалуй, не то что нос переломить, а и вовсе без головы человека оставить, – сказал пристав со знанием дела.
Следующий мой визит был к господину Анощенко. Мы сидели друг против друга в его кабинете. Он – за массивным столом, под большим, писанным маслом портретом государя, я – напротив, в кожаном кресле, настолько продавленном, что подбородок мой едва доставал до края стола. Все здесь меня подавляло. Большой кабинет, большой стул, большой портрет и обладатель всего этого тоже большой, грузный, возвышался над столом, как величественный монумент.
– Ну-с! – сказал он и вопросительно прищурил на меня свои и без того маленькие, заплывшие жиром глазки, в которых была настороженность и вместе с тем уверенность в том, что все сойдет ему с рук.
– Степан Петрович, – сказал я, – как вам уже известно, вдова избитого вами два года назад и вскоре умершего извозчика Правоторова возбудила против вас уголовное дело, следствие по которому поручено вести мне.
– Если не ошибаюсь, следствие по этому делу уже было вскорости после происшествия, однако оно не дало никаких результатов. Мало ли с кем я повздорю, а потом этот человек умрет, так что ж, я должен за это отвечать?
– Если человек от вашего «вздора» помер, так отчего бы вам не ответить?
– Однако первое следствие, которое велось по этому делу, установило мою полную невинность.
– Не совсем так, – поправил я. – Прежнее следствие, не имея по прежним законам возможности пользоваться косвенными уликами, не установило вашу виновность и оставило вас в подозрении. По нынешним же законам следствие может пользоваться как прямыми уликами, так и косвенными.
Он внимательно посмотрел на меня, и в глазах его первый раз промелькнуло серьезное беспокойство.
– И что же, у вас есть новые улики? – спросил он, помолчав.
Я вынул свою улику из кармана и показал Анощенко:
– Этот перстень ваш?
– Нет, – ответил он быстро.
– Вы даже и взглянуть как следует не успели.
– А что мне на него смотреть, раз я вижу, что вещь не моя.
– Стало быть, не ваша?
– Нет.
– И вы в этом уверены?
– Абсолютно.
– И все же я просил бы вас провести вместе со мной небольшой опыт для того исключительно, чтобы я мог убедиться в правоте ваших слов.
– Я не знаю, какой опыт вы имеете в виду…
– Очень просто. Не будете ли вы столь добры, – сказал я, – надеть этот перстень на палец правой руки.
– Ежели это доставит вам удовольствие, пожалуй. – Он пожал плечами. – Но пальцы мои слишком толсты, и боюсь, что опыт вам не удастся.
Он взял у меня перстень и попробовал надвинуть его на указательный палец правой руки.
– Нет, нет, – остановил я его. – Попробуйте надеть его на безымянный.
– Пожалуй, – равнодушно сказал он, но мне показалось, что на лице его отразилось легкое, почти мимолетное замешательство.
Он снял перстень с указательного пальца и попробовал надвинуть его на безымянный. Перстень легко прошел первую фалангу, но на второй застрял, хотя Анощенко двигал его с видимым усердием.
– Позвольте мне попробовать вам помочь, – предложил я.
– Попробуйте, раз это вам так уж необходимо.
Он протянул мне свою пухлую руку. Я двигал кольцо так и эдак – оно не двигалось с места.
– Ну, хватит, – сказал наконец Анощенко, – так вы мне, чего доброго, и вовсе палец сломаете. Вы же отлично видите, что перстень не мой.
Я чувствовал, что терплю полное фиаско, но пытался сохранить хорошую мину при плохой игре.
– Однако же на вашем пальце есть след от носимого раньше кольца.
– Да, есть, – согласился он. – Здесь я носил обручальное кольцо, которое впоследствии где-то обронил. Оно было слишком велико. В отличие от вашего перстня, – добавил он с неприкрытым злорадством. – И вообще, господин хороший, – он поднялся из-за стола, – как человек старший по возрасту и более опытный в жизни и по службе, позволю себе посоветовать: оставьте вы это дело. Засадить меня в тюрьму вам вряд ли удастся, а себе можете нажить очень большие неприятности.