Текст книги "Деревянное яблоко свободы"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 10
Друг мой Костя!
Давно собирался тебе написать, да все как-то не получалось. И не оттого, что служба заела, а совсем от другой причины, которая состоит в том, что влюбился я, брат мой, по уши, так влюбился, что и не ожидал сам от себя. Вот ведь бывало и прежде, как будто тоже влюблялся, и казалось даже, что сильно, но теперь-то я вижу, что прежнее все было не то, не любовь, а в крайнем случае увлечения, но такого, как сейчас, чтобы все время только этим и жил, никогда не бывало. По долгу службы обязан я жить в Тетюшах, где мне дана казенная квартира, но в ней я почти не бываю. Как только выпадает свободное время, сажусь на лошадь и еду в Никифорово, и еду, надо сказать, каждый раз как на праздник. В доме Фигнеров я стал уже как бы своим человеком, они встречают меня с неизменным радушием и гостеприимством, относясь ко мне, как к родному. Точно так же отношусь к ним и я, хотя и не закрываю глаза на отдельные недостатки отдельных представителей этого рода. Но попробую описать все семейство.
Николай Александрович – отец Веры. Это высокий, стройный, худощавый человек с темными, но уже подернутыми изрядной сединой волосами, темной же некурчавой бородкой, с глазами бутылочного, как он сам говорит, цвета и с правильными чертами лица, которые он передал всем своим детям. Ходит уверенно, говорит громко, несколько истеричен и в спорах с крестьянами часто срывается на крик. Одевается просто: красная рубаха навыпуск, широкие шаровары и высокие сапоги. Детей держит в строгости. Вставай и ложись спать в определенное время, одевайся всегда одинаково, как бы в форменное платье, причесывайся так-то, не забывай здороваться с отцом и матерью по утрам и прощаться перед сном, крестись и благодари их после еды, никогда ничего не проси, не требуй ни прибавки, ни убавки, не отказывайся ни от чего, что тебе дают, доедай всякое кушанье без остатка, если даже тебя от него воротит, не привередничай, приучайся с детства быть неприхотливым ни в еде, ни в одежде, ни в бытовых условиях, спи на жесткой постели, довольствуйся молоком вместо чая и черным хлебом вместо белого. «Держи живот в голоде, голову в холоде, ноги в тепле. Избегай докторов и будь здоров» – вот любимая его поговорка. Ни малейшего снисхождения к детским слабостям. Раньше чуть что – драл нещадно плетью треххвосткой (Вера рассказывала, что ее, шестилетнюю, в свое время чуть не искалечил), но теперь стал немного либеральнее, плетью не пользуется, но уж зато так посмотрит своими «бутылочными» глазами, что даже меня, взрослого и видавшего виды человека, дрожь изнутри продирает. При всем том неглуп, начитан (в домашней библиотеке «Отечественные записки», «Слово», «Дело», впрочем, не пренебрегает и Понсон дю Террайлем), по-своему честен. Я говорю «по-своему», потому что сами мысли его не всегда кажутся мне достаточно честными, но следует он им безо всякой видимой корысти. На крестьян кричит часто, но только в тех случаях, когда они, по его мнению, не понимают своих же интересов, по отношению к начальству держится независимо. Отец мой отзывался о нем как о человеке щедром и великодушном. Прожектер, постоянно носится с какой-нибудь пустой затеей; то строит крупорушку, то требует топить печи исключительно гречневой шелухой, то устраивает в Никифорове базар, хотя некому там торговать, держит на Казанском тракте постоялый двор, не приносящий никакого доходу, разводил пчел, строил и не достроил кирпичный завод. Последняя его идея: использовать силу небольшого ручья, протекающего в саду, для точения на станке деревянной посуды. Для завершения его портрета добавлю, что любит иногда перекинуться в картишки по мелочи, в чем я ему с удовольствием составляю компанию. В былые годы проигрывал сотни рублей, хотя сам себя за это не сек.
Екатерина Христофоровна – полная противоположность своему мужу. Красивой ее, пожалуй, не назовешь, но лицо у нее хорошее, привлекательное и всегда светится мягкой кроткой улыбкой. Выйдя замуж почти девочкой и народив с тех пор восемь детей (два первых мальчика умерли во младенчестве), она доныне сохранила неплохую фигуру, во всяком случае, Носов вполне мог бы еще за ней поволочиться. Она среднего роста, волосы черные, глаза карие, добрые. Кажется, она довольно религиозна, сентиментальна, любит цветы и деревья, в литературе предпочитает беллетристику критике и публицистике. На детей никогда не повышает голоса, позволяет им делать все что им вздумается, надеясь на то, что природные добрые качества сами возьмут в них верх.
Сестра Лида всего на год моложе Веры. Только что окончила Родионовский институт. Внешностью и характером пошла, кажется, в отца. Резка, прямолинейна, любит говорить правду в глаза (не считаю это качество всегда безусловно положительным), книги читает только ученые, меня как будто недолюбливает по идейным соображениям, считая, что женщине, а стало быть, и Вере, при нынешних представлениях о браке выходить замуж унизительно, ибо мужчины, что бы они ни говорили, всегда относятся к женщине не как к другу и товарищу, а как к рабыне, стремясь подавить ее волю и растворить в себе ее личность, сделав ее только своим отражением.
Далее следуют два разбойника-гимназиста, о которых ничего толком сказать не могу. Знаю, что оба терпеть не могут всякое ученье, один мечтает стать инженером, другой моряком, думаю же, что из них не получится ни того, ни другого, а что получится, знает только бог.
Затем еще две сестрички, но эти совсем еще малышки. Одной двенадцать лет, другой пять.
Особое место в этой семье занимает няня Наталья Макарьевна, маленькая подвижная старушонка в больших очках в медной оправе. Это странное существо является неотъемлемой частью всего семейства. Она вырастила три поколения. Несмотря на преклонные лета (на вопрос о возрасте она отвечает, что ей седьмой десяток, хотя Вера утверждает, что этот счет слышит с тех пор, как себя помнит), нянька с утра до ночи вертится по хозяйству: варит варенье, пастилу, брагу, делает наливки, запасает фрукты и ягоды, солит грибы, вяжет тончайшее кружево – словом, мастерица на все руки. При всем том получает она от господ нищенское жалованье: полтора рубля серебром, четверть фунта чаю да три четверти фунта сахару в месяц. Все ее богатство содержится в сундуке, который представляет необыкновенный интерес и является предметом вожделения для всего младшего поколения дома. Чего здесь только нет! Какие-то старые, полусгнившие лоскуты материи, подаренной в разное время от всех поколений господ, табакерки, коробочки, пуговицы, булавки, шпильки, и историю каждой вещи старуха помнит и охотно рассказывает. Но нет для нее большего удовольствия, чем предложить нюхательного табаку, который держит она в серебряной табакерке. И если ты вместе с ней понюхаешь его да почихаешь вместе с ней от души, то она рада безумно, и старческие глаза ее светятся удовольствием.
Что сказать еще об обитателях дома? Приезжают иногда родственники: Петр Христофорович Куприянов, мировой судья, Верин дядя по материнской линии, и тетка Елизавета Христофоровна с мужем, помещиком по фамилии Головня. Все это тоже весьма интересные люди и уж никак не ретрограды. Дядя вполне разбирается в литературе, поклонник Чернышевского и Писарева, так что с ним мы быстро нашли общий язык. Иногда (находя, разумеется, во мне полную поддержку) подтрунивает над Верой, питающей слабость к безделушкам.
Мечеслав Фелицианович Головня – поляк. Так же, как мой и Верин отцы, был лесничим. Служил, ни в чем плохом замечен не был. Шесть лет тому вдруг накатили жандармы, перерыли весь дом, схватили хозяина, увезли в Казань, продержали три месяца в крепости и выпустили, запретив заниматься государственной службой. В чем дело? Оказывается, его мать, брат и сестры, жившие в Варшаве, были замешаны в польском восстании. А он-то при чем? А при том! И весь сказ. Вот так-то. Вводим мы уставы, пытаемся соблюдать законность по мелочам, а как дело доходит до таких вещей – молчи. Политика! Сунешься – гляди, и сам по шапке получишь. А уж если закон в одном деле не соблюдается, то нет к нему достаточного доверия и в другом. Так-то, брат.
Но я тебе все о второстепенных персонажах своего романа, а о главном действующем лице молчу. А что говорить? Люблю я ее, да и все. Каждый день с ней – счастливое мгновение, день без нее (приходится бывать и на службе) – пытка. Все собираюсь сделать предложение, да трушу ужасно. Вдруг откажет? Этого я, кажется, не переживу. При всем своем критическом уме, считаю ее совершенством. Ты будешь смеяться, но я вот временами смотрю на нее и думаю: «Ну какие же в ней недостатки?» И не нахожу никаких. Красива, ты и сам видел. Что лицо, что фигура – безупречны. Умна, остроумна, добра. Часто подсмеивается над моим высокопарным «штилем», но за иронией ее, я уверен, скрываются глубокий ум и высокие побуждения.
Смотрю на нее иной раз и думаю: «Вот то, что искал я всегда: гармоничное сочетание красоты, женственности и ума, плюс „души прекрасные порывы“. Это ли не совершенство?»
Иногда вспоминаю Лизу и думаю: «Неужели это я собирался жениться на этой курице, у которой на уме ничего, кроме замужества и своего гнездышка, за которое она вместе со своими mother and father горло готова перегрызть любому, кто посягнет?»
Вот, друг мой сердечный, какие дела. Пиши мне, и я тебе буду писать, если не помру к тому времени от счастья.
Обнимаю тебя. Твой Алексей.
Глава 11
– Ну, вы прочли статью о Сусловой? – спросил я, налегая на весла. В том месте, в котором мы плыли, Волга делала крутой поворот, а на повороте течение, как известно, бывает быстрее, и надо приложить значительные усилия, чтобы плыть против него.
– Да, я прочла эту статью, – вздохнула Вера, – но, к сожалению, она не имеет ко мне никакого отношения. Батюшка, при всех его либеральных взглядах, по существу остался тем, кем был раньше, и за границу меня ни за что не отпустит.
– Для начала можно попробовать и в России, – сказал я, впрочем, не очень уверенно. Мне удалось одолеть поворот, и теперь лодка заметнее продвигалась вперед вдоль песчаного берега.
– Алексей Викторович, – сказала она с упреком, – не говорите заведомую глупость. Вы не хуже моего знаете, что в России женщину к высшему учебному заведению не подпускают на пушечный выстрел.
– Времена меняются, – сказал я, пожав плечами. – Официально женское обучение не поощряется, но неофициально… можно попробовать. У меня в Казани есть друг, да вы его знаете – Костя Баулин, он преподает в университете патологическую анатомию и мог бы вам посодействовать, если бы ваше желание было достаточно сильным.
– Вы знаете, что оно достаточно сильно, – сказала она с досадой. – Я ждала, пока Лидинька окончит институт, но теперь она его окончила, и мы обе готовы учиться дальше. Но что может для нас сделать ваш Костя?
– Многого не может, но в университете его уважают. Для первого раза вы могли бы довольствоваться ролью вольных слушательниц.
Я повернул лодку и уверенно повел ее на середину реки, ориентируясь на одинокую иву на том берегу.
– А почему вы так заботитесь о моем будущем? – спросила вдруг Вера.
– Потому, что я вас люблю, – неожиданно вырвалось у меня.
– Что? – оторопела Вера.
– Ничего, – рассердился я. – Вы очень хорошо сами знаете, для чего я постоянно приезжаю в ваше Никифорово, для чего постоянно за вами хожу.
Она посмотрела на меня внимательно и вдруг звонко расхохоталась. Она смеялась до слез, откинувшись на корму.
– Если вы будете так сильно смеяться, – хмуро заметил я, – вы можете свалиться за борт, а при том, что вы, насколько мне известно, плаваете не лучше утюга…
– А вы меня не смешите, – сказала она, вытирая платочком слезы.
– А я и не собираюсь вас смешить, – пробурчал я.
– Алеша, – она весело посмотрела на меня. – Как понять ваши слова? Значит ли это, что вы делаете мне предложение?
– Да, значит, – сказал я все так же хмуро, сердясь на самого себя за этот дурацкий тон.
Она опустила в воду правую руку и стала водить ею взад и вперед. Потом посмотрела на меня из-под соломенной шляпы и серьезно спросила:
– А почему вы делаете мне предложение таким странным тоном, как будто объясняетесь не в любви, а во вражде?
– По глупости, – сказал я, смутившись. – И потому, что боюсь отказа.
– А-а.
Она замолчала и не проронила больше ни слова, пока мы не доплыли до противоположного берега. Здесь, на перевозе, я вернул лодку хозяину, хмурого вида мужику, и дал ему рубль серебром. От перевоза до Никифорова было версты полторы, и мы пошли тропинкой, петляющей по редкому сосновому лесу. Было жарко, я снял сюртук и перекинул его через руку. Мы вышли на поляну, усыпанную ромашками.
– Устала, – сказала Вера и присела на сваленную сосну.
Я сел рядом. Она нагнулась, сорвала ромашку и стала молча отрывать лепестки, лукаво и многозначительно поглядывая на меня.
Я подвинулся к ней и положил руку на ее худенькое плечо.
– Алеша, – сказала она, поежившись. – А как же насчет женской эмансипации, образования и всего прочего?
– А разве нельзя учиться, будучи замужем?
– Может быть, можно, но… – Она смутилась и покраснела.
– Но?
– Алеша, – она говорила с трудом. – Мы ведь взрослые люди, мы знаем…
– …что от этого бывают дети?
– Да, – сказала она, краснея еще больше.
– Глупая, – сказал я, притягивая ее к себе и покрывая поцелуями теперь уже совсем родное лицо. – Ты совсем еще глупая.
В светлый осенний день 1870 года лысый попик отец Никодим обвенчал нас в никифоровской церквушке.
Родители мои и невесты хотели устроить веселую свадьбу, но мы объявили, что шумные торжества не соответствуют нашим желаниям. Поэтому была только ближайшая родня с обеих сторон, которой, однако, тоже набралось порядочно. Отец мой приехал в сюртуке, сшитом еще, если не ошибаюсь, до моего рождения и с тех пор почти не носимом. Сюртук был слегка побит молью, но выглядел еще довольно прилично. Приехав на свадьбу, отец сказал, что, если бы не такое событие, пожалуй, он сына еще бы несколько лет не увидел. Что касается матушки, то она была просто рада и ни в чем меня не упрекала.
Несмотря на всю скромность торжества, выпито и съедено было довольно много. Тосты произносились один за другим. Не обошлось и без курьеза. После того как было выпито и за молодых, и за старых, и за будущих детей, встала Лида.
– Я хочу сказать тост. – Глаза ее сверкали. – Вера, – сказала она взволнованно. – Пусть мне все простят. Простите, Алексей Викторович, но я хочу произнести этот тост за мою старшую сестру. Вера, я пью за тебя, я надеюсь, что замужество не превратит тебя в замужнюю женщину, в том смысле, в котором мы привыкли это видеть, в рабыню своего повелителя…
– Это, кажется, камень в мой огород, – улыбаясь, сказала Екатерина Христофоровна. – Да, я всегда была младшей в доме своего мужа и нисколько этого не стыжусь и не считаю себя в чем-нибудь ущемленной.
– Маменька, – посмотрела на нее с упреком Лида. – Вы же знаете, как я к вам отношусь, как мы все, ваши дети, к вам относимся. Но вы жили в другое время…
– Да, я жила в другое время, но женщина во все времена была, есть и будет создана для того, чтобы помогать мужчине, которому всегда труднее…
– Катя, – Петр Христофорович положил руку на плечо сестры. – Не мешай дочери, она дело говорит.
– Нет, – обиделась Лида, – я не хочу больше ничего говорить. – В глазах ее показались слезы, она поставила рюмку и села.
– Нет, ты уж договори, – мягко попросил Петр Христофорович.
– Просим! Просим! – закричал Мечеслав Фелицианович и захлопал в ладоши.
– Просим! – поддержала его Елизавета Христофоровна и тоже захлопала.
Лида снова поднялась.
– Я хотела сказать… я хотела сказать, – волнуясь и еле превозмогая желание заплакать, проговорила она, – я надеюсь, что после замужества ты не погрязнешь в ежедневной суете, которая называется семейной жизнью, и сохранишь в себе личность. Я очень уважаю Алексея Викторовича, но я не хотела бы, чтоб ты стала только его тенью, а чтоб ты была ему другом, и другом, равным во всех отношениях.
– Браво! – крикнула Елизавета Христофоровна и снова захлопала в ладоши.
– Молодец, племянница, – поддержал и Петр Христофорович.
– Коля, – повернулся он к Николаю Александровичу, – дочь-то твоя дело говорит.
– Слишком востры все на язык, – хмуро заметил Николай Александрович.
– Новое поколение, Коля, – глубокомысленно заметил Петр Христофорович. – Как сказал поэт, «племя младое, незнакомое». А вы что скажете, Алексей Викторович? – обратился он ко мне.
– А я скажу то, что Лида права, – сказал я и, наполнив рюмку, встал.
– Браво! – опять захлопала в ладоши Елизавета Христофоровна.
– Так что, Екатерина Христофоровна, – повернулся я к матери своей молодой жены, – это камень не в ваш огород, а прямым попаданием в мой. Но я с Лидой полностью солидарен. И я вовсе не хочу, чтоб Вера была моей тенью или моей рабыней, я хочу, чтоб она была моим преданным и вполне равноценным другом.
– Бардзо добже! – закричал Мечеслав Фелицианович. – Горько!
– Горько! Горько! – закричали со всех концов стола.
Свадьба была как свадьба. Пили, кричали, спорили о политике. Мечеслав Фелицианович, захмелев раньше других, бил себя кулаком в грудь, плакал и жаловался на злых людей, которые сделали ему много вреда.
– За что? – выкрикивал он и лез ко мне через стол.
– Мечеслав, – тянула его за рукав Елизавета Христофоровна, – не надо. Пойдем спать.
– Не хочу спать! – воздевая руки к потолку, кричал Мечеслав Фелицианович. – Я сплю! Вы спите! Мы спим! Пора проснуться! Откройте глаза! Завтра же пошлю телеграмму царю. Я выскажу ему все, что думаю.
– Хорошо, хорошо, – ласково уговаривала мужа Елизавета Христофоровна. – Завтра пошлем телеграмму, а пока пора спать. Пойдем. Дай руку. – Она подставила свое щупленькое плечо, обвила его руку вокруг своей шеи.
Бунтарь сразу притих и обмяк.
Глава 12
Через несколько недель умер Николай Александрович. Накануне вечером он был вполне здоров, сидел за столом, шутил с домашними. Утром все вышли к завтраку, его нет. Послали Наталью Макарьевну, не достучалась. Пошла Екатерина Христофоровна, стучала, не достучалась, кричала, не докричалась. Послали за конюхом Порфирием, тот, недолго думая, плечом вышиб дверь. Николай Александрович спал, повернувшись лицом к стене. Спал вечным сном.
Тот же батюшка Никодим, который еще недавно надевал мне и Вере обручальные кольца, теперь махал кадилом, отпевая усопшего.
День был слякотный, и глина на кладбище плыла под ногами. Конюх Порфирий с бесчувственным лицом заколачивал гвозди. Екатерина Христофоровна кричала и рвалась к могиле. Ее держали за руки и совали в нос флакон с нюхательной солью. Вера стояла чуть в стороне, прямая, серьезная, и смотрела на происходящее пристально, как будто желая до конца убедиться, что так бывает. Гроб опустили. Вера нагнулась и бросила в могилу горсть глины. И опять стояла прямо.
Екатерину Христофоровну под руки повели с кладбища. Ушли Лида с Женей, ушли мальчики Петя и Николенька, ушла и Наталья Макарьевна, Вера стояла и смотрела на крест, на котором одинокой слезинкой выступила смола. Я подошел к Вере сзади и взял ее под локоть.
– Пойдем, – сказал я. – Опять дождь начинается.
Она послушно пошла по тропинке между могилами.
Ее оцепенение пугало меня. Я, пытаясь утешить ее, сказал, что теперь больше, чем раньше, хочу быть для нее опорой в жизни, хочу быть мужем, отцом и старшим товарищем.
– Алеша, – сказала она тихо. – Мы с Лидой решили ехать в Казань. Попробуем пробиться в университет. Ты не будешь против?
– Не только не буду против, но буду очень рад за тебя, – горячо поддержал я.
Хотя еще недавно я сам внушал Вере, что она должна непременно учиться, хотя сам побуждал ее отправиться в Казань, та легкость, с которой она меня оставила, несколько меня удивила и покоробила. «Если она так легко уехала, – думал я, – значит, она не очень-то меня любит, значит, я ей нужен не во всякое время». Однако я старался заглушить в себе этот легкий ропот недовольства, ловя себя на том, что и сам я несколько приустал от ежедневной и еженощной любви и непрерывного счастья. Впрочем, если говорить совершенно честно, это счастье не было вполне совершенным, потому что Вера, ни в чем мне не отказывая, не испытывала того восторга тела и души, каким надеялся воспламенить ее я. Когда я думал о ней, мне невольно приходили на память строки ходившего по рукам и приписываемого Пушкину стихотворения, заканчивавшегося, как мне помнится, словами «…стыдливо холодна, восторгу моему слегка ответствуешь, не внемля ничему, и оживляешься затем все боле, боле и делишь наконец мой пламень поневоле».
С Вериным отъездом я переехал в Тетюши и жил на своей казенной квартире с казенным столом, казенной кроватью и казенным цветком на подоконнике. У меня вдруг неожиданно оказалось много свободного времени, которое я не знал на что употребить. Как-то вечером побывал у мирового судьи, у которого собиралось почти все здешнее общество, но оно мне показалось еще более пустым и скучным, чем то, к которому я привык в Казани.
После этого вечера я избегал ходить по гостям, предпочитая проводить вечера в одиночестве. Пробовал заняться немецким языком, поставив себе нормой изучать в день по десять новых слов, но уже на третий день мне это наскучило, и я либо читал книги, либо просто лежал на спине, смотрел в потолок и думал о Вере. Однажды надумал я вести дневник, купил тетрадку в красном переплете, написал на обложке «Дневник». Затем, поставив на первой странице число, описал свой день подробно: когда встал, что ел, кого встретил в течение дня, о чем говорили, но, перечитавши все это, увидел, что ничего интересного в этой записи ни для потомства, ни для себя самого в будущем нет, и бросил. Потом я решил, что вместо дневника буду писать письма Вере. В день по письму. Так гораздо больше стимула, потому что дневник пишешь неизвестно кому и для чего, в письме же получается видимость двухстороннего разговора, кроме того, ей, наверное, будет приятно. Сначала я писал каждый день, потом через день, потом от случая к случаю. Сочиняя эти письма, я думал о том, что любовь дает человеку радость не только близости с любимым человеком, но и радость разлуки. Я думал о том, что вовсе не обязательно, чтобы любимый человек был всегда рядом, есть особое наслаждение думать о том, что он где-то вдалеке, занят своими делами и все же иногда думает о тебе, вспоминает тебя. Иногда мне казалось, что если я буду долго и сильно думать о Вере, то мысль моя о ней обязательно дойдет до нее и она тоже станет думать обо мне, и ее мысль вернется сюда, и мы будем как бы вместе.
Недели через две после отъезда Веры получил я от нее письмо, в котором она писала о своей жизни. Надежды на то, что им с Лидинькой удастся поступить в университет, не оправдались. Профессор Марковников, к которому Костя по моей просьбе дал им рекомендательное письмо, принял их любезно и разрешил заниматься в своей лаборатории после занятий со студентами. Но этим его участие и ограничилось, Вера и Лидинька приходили по вечерам в лабораторию, смешивали в колбах какие-то реактивы, кипятили их, но, кажется, без всякого смысла. «Есть здесь, – писала Вера, – некий профессор Лесгафт, молодой ученый, говорят, восходящее светило в медицинской науке, он будто бы стоит за женское обучение; мы с Лидинькой решили пробиться к нему, чтобы получить разрешение присутствовать на лекциях и посещать анатомический театр. В анатомический театр однажды даже заглянули. Там стоял такой запах, что с трудом выдержали. Во всем университете, кажется, только две женщины, все смотрят на нас как на какую-то диковину, но мы не обращаем внимания – пусть думают, что хотят». Письмо было написано в обычной ее сдержанной манере, без всяких уверений в любви, без междометий и восклицательных знаков, которыми я в своих письмах, может быть, даже злоупотреблял. Меня даже слегка обидела эта холодность, но потом я подумал, что это не холодность, а простая сдержанность, свойственная ее характеру.
Во втором письме Вера писала, что познакомилась с Лесгафтом, который оказался очень приятным и приветливым человеком. Он сразу же и без всяких условий разрешил им посещать его лекции вольными слушателями и наравне со студентами работать в анатомическом театре. Письмо было опять деловое, без всякой лирики. Я ответил, что очень рад, что им удалось так хорошо устроиться в университете, что в конце концов важна не бумага, которую дают после обучения, а знания, что впоследствии, вероятно, университетское начальство, увидев, что у них не женский каприз, а серьезное стремление к знаниям, разрешит им перейти на положение настоящих студентов, что первые шаги на любом поприще всегда бывают трудными и находят сопротивление в среде людей, которые боятся всего нового.
Изложив эти прописные истины, я написал, что очень по ней скучаю и мне кажется, что она за своими занятиями совсем забыла своего «провинциального родственника» и что в следующих ее письмах я хотел бы получить опровержение своим догадкам. На это письмо Вера ответила мне, что любит меня по-прежнему, но скучать некогда, очень много времени отнимают занятия. И что вообще считает излишние объяснения в любви вовсе ненужными, ибо настоящая любовь в словах не нуждается; что же касается занятий, то все идет пока хорошо, но против Лесгафта затевается какая-то интрига. Старые профессора считают, что он слишком либерален со студентами и держит себя с ними безо всякого превосходства, на равной ноге, а это, по их мнению, недопустимо с точки зрения педагогической.
В ответном письме я написал, что наша жизнь на том и построена, что всякая бездарность как огня боится таланта и, как только заметит проявления его в любой области, сразу же, не дожидаясь губительных для себя последствий, начинает принимать меры; тут нельзя объяснить все одной завистью, а скорее могучим инстинктом самосохранения бездарности. Что же касается любви, то она, конечно, проявляется не в словах, но, когда люди находятся далеко друг от друга, слова являются единственным способом подтверждения, что чувство не прошло и осталось прежним.