Текст книги "Горечь таежных ягод"
Автор книги: Владимир Петров
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Может, воды принести? – Ефрейтор подергал лейтенанта за обгоревший рукав. Тот недовольно отмахнулся: не надо.
Белкин лежал с закрытыми глазами. Дышал медленно, редко, и каждый вздох отражался в мучительной и горькой складке губ.
На лбу капитана розовели, вспухали слабые струйки крови из глубоких порезов.
– Может, вот этим заклеить? – неуверенно предложил ефрейтор, показывая моток синей изоляционной ленты. – Целлофановая лента. Лучше любого пластыря. Я вот залатал себе. Очень хорошо. – Он показал на своей щеке синий крестик заклеенного пореза.
Ему никто не ответил, никто не взглянул даже, не повернул головы в его сторону. Он был еще слишком молод, этот ефрейтор, и не умел молчать в трудные минуты. В минуты, когда кажется, что слова приносят облегчение, но когда на самом деле они излишни. Он просто не понимал этого.
– Да… Плохо дело… – Ефрейтор пригорюнился на камне, уткнув подбородок в колени.
– Да замолчи… – не выдержал Прибылов. – Раскаркался…
Белкин попросил, чтобы ему приподняли голову. Худяков мигом наломал пихтовых веток, положил их в изголовье, дал капитану попить из фляги. Минуту спустя Белкин почувствовал себя лучше, в глазах его появился живой блеск.
– Главное, без паники, – сказал он. – Ну я, понятно, выбыл из строя. Значит, кто теперь у нас командир?
– Я за командира, – сухо сказал Прибылов.
Белкин удивленно прищурился, потом покосился на своего борттехника. Тот как-то уж слишком поспешно кивнул в знак согласия и тут же отвел взгляд.
– Ясно, – сказал Белкин. – Значит, полный ажур. Начинать надо с ночевки. Костер, ужин и все такое прочее. Ночь проведем здесь. А утром будет видно. Как говорят, утро вечера мудренее.
– А с утра двинемся к нам, в Верховье, – подал голос ефрейтор Варенников. – Соорудим носилки – и в путь. Тут не так уж далеко: километров семьдесят.
– Нет, – сказал Прибылов. – Пойдем вниз по реке, на плоскогорье, там будем ждать вертолет. Я уверен: нас будут искать, а здесь, в ущелье, никто не найдет.
– Почему на плоскогорье? – неуверенно спросил Худяков.
Лейтенант резко повернулся к нему:
– Надо спасать человека…
Ночь упала в ущелье внезапно. Почти без перехода белесая мгла налилась чернотой, в которой растворились очертания осин, молодой пихтач с еще дымившимся остовом вертолета, темнота подступила к самому костру.
По-прежнему моросил холодный мелкий дождь. Под пихтой было сухо, но мокрый валежник в костре горел плохо, шипел и дымил.
– Варенников, – тихо позвал Белкин. – Накрой-ка, друг, мешок с почтой лапником. Чтобы не промок.
Ефрейтор отложил в сторону вещмешок, в котором что-то разыскивал, поерошил жесткие волосы, стряхнул с них хвоинки (пилотку свою он потерял).
– Слушаюсь, товарищ капитан!
Варенников наломал у соседнего дерева охапку лапника и аккуратно накрыл коричневый пакет.
– Товарищ капитан, а товарищ капитан. У меня вот в мешке медикаменты отыскались. Бесалол и кальцекс. Ну, бесалол не годится, а кальцекс я месяц назад принимал, когда простудился. Хорошо действует для усиления энергии организма. Может, примете?
Белкин усмехнулся, благодарно прикрыл глаза: какой славный парень! Солдат понял это по-своему, обрадованно кинулся к «сидору», но его остановил суховатый голос Прибылова:
– Варенников, не отвлекай раненого. Я тебе чем велел заниматься?..
Белкин прикрыл глаза, попытался представить лицо жены и не смог: виделось нечто расплывчатое, неопределенное. То глубокие, ясные Зойкины глаза, то мочка уха, то мягкий завиток волос у виска. Он никогда не мог припомнить, представить Зойкино лицо. Это было странно, потому что он знал и помнил каждую морщинку, каждую ее родинку.
Когда он вернулся из длительной командировки, у нее был неловкий, виноватый вид. Чудачка… Ему не за что винить ее, он уверен в этом. Интересно, что же ведет человека к другому, когда уходит любовь?.. Доброта, душевная щедрость?
Это из «неучетного». Из того, что бывает у человека, из того, что часто не замечают, не учитывают другие люди, самой жизнью приученные к поверхностной, скоропалительной арифметике. А «неучетное» обычно лежит глубоко, подспудно и появляется на свет божий редко, при крайней необходимости.
Вот как сегодня с этими ребятами. Разве мог он несколько часов назад предугадать эту решительность у юного лейтенанта или доброту и заботливость скуластого ефрейтора Варенникова! И откуда этот душевный надлом у разбитного, самоуверенного Худякова, словно он сделал что-то непристойное, унизительное? Значит, он сделал, и те двое видели это, а он, командир, не видел. И хорошо, что не видел – очень горько открывать вдруг плохое в человеке, которого давно знаешь и ценишь.
5
Они сели в единственный в городе рейсовый автобус «Центр – аэродром». Зойка ежилась, чувствовала себя неуютно, оттого что в спешке не успела припудриться и покрасить губы: на черном автобусном стекле лицо ее отражалось усталым, припухшим, как после бессонной ночи.
Костя сидел рядом, рассеянно смотрел вперед, в его широко раскрытых глазах, в черных зрачках то вспыхивали, то гасли отблески фар идущих навстречу машин. У него был классический профиль: с небольшой горбинкой нос, четкий и твердый овал подбородка.
Была у него привычка: молча сидеть, уставившись отсутствующим взглядом в одну точку. Зойку, помнится, сначала это раздражало – пришел человек в гости, а сидит бирюком-молчуном, витает где-то в своем поднебесье. Но потом она сделала для себя неожиданное открытие: в такие минуты от сильной, спокойно замершей Костиной фигуры исходило какое-то приятное и тихое умиротворение. Она даже сказала ему однажды: «Ты как скала, о которую разбиваются житейские волны».
Они едут на аэродром, чтобы узнать о судьбе белкинской «четверки». Об этом и надо бы сейчас думать. А она думает о Косте. Странно. И нехорошо.
– Который час?
Часы она тоже забыла в спешке. Как забыла и пропуск в авиагородок. Белкин когда-то выписал ей пропуск, на всякий случай.
Котя, очнувшись, ожесточенно потер лоб.
– Сколько сейчас времени?
– Ах, время… Время детское, четверть девятого.
– Я забыла пропуск.
– Какой пропуск?
– Ну какой, свой. Могут и не пропустить в авиагородок.
– Да, могут. Но я поговорю.
На КПП аэродрома солдат-контроллер Зойку не пропустил.
– Подожди здесь, я позвоню, – сказал Костя Зойке и толкнул дверь в дежурку, откуда белыми клубами повалил табачный дым, как пар из предбанника. Минут через пять он вышел, отозвал ее в сторону, виновато щуря глаза.
– Понимаешь, ерунда получается… Вроде парень неплохой Бахолдин. Не бахвал. А заладил: не положено, и все.
Зойка улыбнулась: «не бахвал» – самая приличная у Кости оценка. Он всех делит на две категории: «бахвал» и «не бахвал» – по каким-то одному ему известным признакам.
– Что же делать?
– Слушай, а ты пойди пока в аэрофлотское кафе. Посиди там с полчасика.
– Ладно, я подожду тебя там, только побыстрей возвращайся.
…Майор Бахолдин встретил Костю в коридоре у дверей комнаты дежурного.
– Ты извини, Самойлов. Я тебя туда не приглашаю – полно бумаг всяких. Поговорим здесь. Не возражаешь?
– Давай здесь, – пожал Костя плечами. Другой бы на месте Бахолдина, может, и пригласил бы в комнату, хоть посторонним быть здесь и не положено, но не Бахолдин. Они служили когда-то вместе в одной эскадрилье. Правда, недолго, всего с полгода. Бахолдин еще тогда отличался неистребимой аккуратностью.
Костя присел на подоконник, закурил, а Бахолдин остался стоять, чуть-чуть покачиваясь на носках, напоминая этим, что ему некогда.
– Насчет «четверки», Костя, порадовать ничем не могу, – сказал он. – Наверняка сидят на вынужденной.
– А связь?
– Может, стукнулись, повредили рацию. Всякое бывает… Не тебе объяснять.
– Это верно. Ну, а Верховье что-нибудь сообщило?
– Почти ничего. Радист уловил кусок фразы: речь шла о Варнацкой пади. Но ничего конкретного – были большие помехи. По-моему, не стоит беспокоиться, все будет о’кэй.
– О’кэй… – проворчал Костя, со злостью сбрасывая пепел с сигареты. – Я уверен – дело там дрянь. Ты же видишь, какая погода.
– Там Белкин. А это марка, – сказал Бахолдин.
– Вот потому я и говорю. Никакая непогода не заставит Белкина сесть на вынужденную. И если он пропал, значит, причина серьезная.
– Брось, брось, Самойлов! – отмахнулся Бахолдин. Он поглядывал на Костю иронически, поскрипывал новыми сапогами, всем видом своим словно бы говоря: знаем, в чем дело.
И от этого откровенного намека Костя сразу растерял всю воинственность, хотя ощущение правоты своей оставалось. Костя неловко сполз с подоконника, сказал, пряча глаза:
– Трепач ты, Валька. Демагог.
– Не Валька, а Валерка, – посмеиваясь, сказал Бахолдин.
– Все равно.
– Допустим, что все равно – это неважно. Ты вот лучше ответь мне, как старому товарищу, на один вопрос. Хотя можешь и не отвечать.
– Ну, ну…
– Тебя не смущают эти разговоры в гарнизоне: ну, насчет тебя и… Зои Николаевны. Уже два года судачат.
Костя вздрогнул, медленно побагровел.
– А ты кто мне, поп, что ли?
– Не хами. Можешь не отвечать.
– Это никого не касается.
– Как сказать. Я вот считаю, что меня касается. Ведь я тоже старый товарищ Белкина, если ты помнишь.
– Ну и что?
– Ничего. Но явиться с его женой сюда, да еще в такое время. Ну, знаешь! У меня бы, например, не хватило смелости.
– Ты ему товарищ, притом старый. А я и Зойка – его друзья. Улавливаешь разницу?
– Разницу… разницу… – сказал Бахолдин, растягивая слова. Пристально и насмешливо посмотрел на Костю, махнул рукой, пошел к двери. Но остановился у порога: – Слушай, Самойлов, не хочу с тобой ссориться. Но все-таки скажу, не могу не сказать. Тем более это не мои слова, а древняя мудрость: избави бог меня от друзей, а от врагов я и сам избавлюсь…
6
В кафе было дымно и многолюдно. Зойка с минуту постояла у входа в зал, придерживая нити бамбуковой шторы – свободных мест не видно.
Слева от углового столика к ней направился высокий щеголеватый офицер, она узнала его – лейтенант Эмдин, метеоролог. Один из активистов полкового клуба, «самодеятельный тенор», В прошлом году они как-то с Зойкой исполняли дуэт.
С шутливой галантностью Эмдин стукнул каблуками, тряхнул рыжеватой шевелюрой.
– Зоя Николаевна, прошу!
Провожая Зойку к своему столу, Эмдин успел на ходу «организовать» стул, торжественно представил ее:
– Педагог-физик. В творческом отношении лирическое меццо-сопрано.
С лейтенантом за столом сидела собеседница: юная, с распущенными льняными волосами, модная до сиреневых кончиков отлакированных ногтей. Держалась она с завидной уверенностью, на Зойку посмотрела с интересом и уважением, но не шевельнулась, когда Зойка бросила взгляд на ее смело открытые ноги. Неглупа, а вот, поди ж ты, клюнула на рыжие бачки Сени-пустомели, как шутливо звали Эмдина офицерские жены из полкового самодеятельного хора.
– Представляю: Юлия Прибылова, художник-декоратор. В нашем провинциальном Энске проездом. Точнее, пролетом.
Девушка подала руку, узкую, холодную, вялую. Глубоко затянулась сигаретой.
– А еще точнее: застряла. Из-за этой проклятой падеры, как тут говорят.
Голос у нее был низкий, глубокий, очень уверенный и спокойный блеск синих глаз. От этой девчонки, от ее огромных глаз исходила внутренняя сила. Можно было позавидовать человеку, которого она любит.
– Да, – сказала Зойка. – Это у нас обычно надолго.
– Совершенно верно, – кивнул лейтенант Эмдин. – Могу засвидетельствовать как специалист. Сплошной и затяжной фронт облачности. Страто-кумулюсы с высокопроцентным содержанием влаги. – Он оглядел женщин, точно сравнивая их, радостно улыбнулся: – А знаете, девочки, вы чем-то очень похожи. Чертовски похожи. Будто две сестры. Я просто счастлив в вашей компании.
Зойку смутила восторженность лейтенанта. А художница и бровью не повела, равнодушно отхлебнула кофе из чашечки: какое ей дело, что кто-то смотрит на них?..
– Мы пьем кофе с ликером, – сказал Эмдин. – Желаете, Зоя Николаевна?
Наливая кофе, Эмдин произнес фразу, видимо рассчитанную заранее. Произнес невозмутимо, с безразличным видом.
– А знаете, Юленька, ведь Зоя Николаевна – жена капитана Белкина, который не взял вас сегодня на вертолет.
– Очень приятно…
Зойка-то видела, насколько было ей это приятно. Милая симпатичная злючка! Интересно, зачем ей понадобилось лететь в Верховье? Скорее всего жена какого-нибудь офицера из локаторщиков.
– Вы к мужу?
– Нет, с мужем, – ответила Юля, картинно выпуская дым…
Зойка присмотрелась к ней, внутренне ахнула! Выдумала тоже: спокойствие, выдержка. Ничего этого нет, девчонка просто играет в невозмутимость, причем из последних сил…
Зойка положила руку на ее ладонь-ледышку и почувствовала, как расслабилась сразу молодая женщина, опустила голову, а на прикрытых ресницах медленно накапливалась черная слезинка. Боже, она размажет сейчас всю свою косметическую тушь!
Зойка достала платок, протянула Юле.
– Муж улетел, а она осталась, – сказал Эмдин, обращаясь к Зойке. – Вы ж понимаете?
– Да, я так и подумала. Но Белкин не виноват. Значит, нельзя.
– Ничего страшного, – сказал Эмдин, отхлебывая кофе. – Но Юля беспокоится за мужа. Он будет переживать, он ее очень любит. Мы тут до вашего прихода говорили на эту тему. Философски приподнимали. Хорошо это или плохо, когда тебя любят?
– Ну и что же? – улыбнулась Зойка. Удивилась: неужели Юля всерьез приняла «самодеятельного тенора».
– Это смотря как подходить к вопросу. Абстрактно или диалектически. Если диалектически, с учетом житейских ухабов, то иногда и плохо. Помните стихи: «Будьте на страже, если вас любят: любимых кусают, любимых губят»? Аполлинер.
– Помню, – серьезно сказала Зойка. – Стихи о блохе.
Юлия взглянула сначала на Зойку, потом на покрасневшую физиономию Сени Эмдина, не выдержала, расхохоталась. Эмдин тоже смеялся, однако глаза его глядели на Зойку укоризненно, недоброжелательно: принес же тебя черт некстати, уважаемое меццо-сопрано!
– Вы где остановились? – спросила Зойка.
– Пока нигде. В гостинице мест нет, – ответила Юля. – Вот Сеня обещал что-нибудь придумать.
– Ночевать вы, Юленька, будете у меня. Будете жить, пока не пойдет вертолет на Верховье.
– Но позвольте, Зоя Николаевна! – лейтенант Эмдин возмущенно привстал. – С какой стати?
– Не надо шуметь, Сеня. Тем более, видите, у входа нас ждет капитан Самойлов. Я могу пожаловаться.
Эмдин в отчаянии махнул рукой.
– Спасибо за угощение. Не забудьте уплатить, – сказала Зоя, поднимаясь из-за стола и пропуская вперед Юлю.
Возвращались в пустом автобусе. Ехали молча, машину трясло, звенели оконные стекла, дребезжали помятые дверцы.
Костя сидел насупленный, натянув фуражку на самые брови. Когда садились в автобус, он успел буркнуть Зойке: «Ничего нового…»
Юлей он не интересовался, не спросил даже, как ее зовут. А познакомить их Зойка забыла.
В центре на конечной остановке они вышли и с минуту постояли, наблюдая, как весело и яростно атаковали автобус девчата, видимо, из ночной смены.
– Юля, а где ваш чемодан? – спохватилась Зойка.
– Улетел с мужем.
Дома было тепло и уютно, пахло смородиновым листом – Зойка с утра занималась консервированием. Первым делом она забралась на диван, насовала под бока подушечек, поджала озябшие ноги.
Юля, осторожно шлепая старыми Зойкиными тапочками, ходила по комнате.
– Ну и как? – спросила Зойка.
– У вас есть вкус, – сказала Юля. – Но чисто женский. Тогда квартира напоминает уютное гнездышко.
– А мне нравится, – рассмеялась Зойка.
– В квартире должен быть свой, оригинальный интерьер. Хотите, я завтра набросаю эскиз?
– Нет, – сказала Зойка. – Я люблю так, как я люблю.
– Я тоже, – вздохнула Юля. – Можно закурить, Зоя Николаевна?
– Пожалуйста. Пепельница на серванте.
– А кто этот угрюмый капитан, – спросила Юля, – что ехал с нами?
– Друг моего мужа.
– И ваш друг?
– Конечно. Это естественно.
– Нет. Не всегда. Например, мой муж терпеть не может моих друзей.
– Значит, ревнует. Значит, сильно любит.
– Любовь и ревность – это противоположности?
– Нет, зачем же. Скорее всего это причина и следствие.
– Мой муж страшно ревнивый.
– Все смолоду ревнивы. Потом это проходит.
– Тогда проходит и любовь?
– Очевидно.
Осмотр комнаты гостья закончила у зеркала-трельяжа. Причесываясь, она надолго молча приникла к своему отражению, и Зойка не мешала ей, не отвлекала разговорами.
Сухо потрескивала расческа, волосы струились серебристыми прямыми прядями, рассыпаясь на плечах и по спине. Они, пожалуй, были чуть жестковаты у нее.
– Мой Миша стриженый… – задумчиво сказала Юля. – Всегда стриженый. Все время под нулевку. Это ему нравится, мне тоже. Так он выглядит мужественнее и взрослее.
Упомянув о муже, Юля весь разговор повела только о нем.
Они с Мишей были знакомы еще по школе – учились в одном классе. Были обычными школьными товарищами. Потом он уехал в военное училище, она поступила в институт, и пошли письма. Целый поток писем. У нее дома, у матери, хранится целый чемодан с Мишиными письмами – двести двадцать четыре письма. Это много. Но она ведь еще сожгла не менее тридцати, тех, которые чем-либо обидели ее. Она сожгла их на медленном огне.
– Знаете, Зоя Николаевна, что такое любовь? Я на первом курсе троечницей была: ну нет у меня особых способностей к живописи. Потом, когда пошли Мишины письма, я будто заново родилась. И рисовать стала лучше. Знаете, сижу над работой, и вдруг какое-то находит безудержное озорство. Беру кисть или карандаш, смеюсь, балуюсь. Смотрю – выходит! И здорово – словно совсем не мое. Вот тогда у меня возникло пристрастие к зелено-черной гамме, это и сейчас мой конек. Две мои дипломные работы были на городской выставке. Предложили мне интересное место в одном институте. Отказалась. Удивляются: почему? И знаете, что я им ответила? Потому что люблю!
Юля долго смеялась, и весело прыгал-смеялся оранжевый мотылек над раскладушкой. Зойка тоже смеялась.
– Любовь – это самопожертвование, самоотречение. Вот что я поняла, Зоя Николаевна. В этом главное. Я сказала Мише: за тобой – хоть на край света. Он даже испугался: а как же диплом, работа? А я могу работать везде: и в Верховье, и на любой из этих точек. Хоть за тридевять земель. Везу с собой заказы на пятнадцать эскизов, за зиму все их выполню. А летом полетим с Мишей в отпуск – сдам. Вы не спите, Зоя Николаевна?
– Не сплю, Юленька. Слушаю.
– А еще – это вера в людей. Какое-то открывается сверхзрение. Вот я посмотрела на человека, только раз посмотрела на человека и сразу вижу – он хороший. Вот вы, ваш муж – вы очень хорошие. Я на вашего мужа ни капельки не обижаюсь. То, что меня не взяли, – это даже лучше. Пусть мой Мишка понервничает, пощелкает зубами. А то он немножко воображать стал. Конечно, мужчины, они все чуточку сухари. Взял и полетел. Я бы на его месте просто выпрыгнула из вертолета.
– А откуда вы знаете лейтенанта Эмдина?
– Ах, этот рыжий чудак! – рассмеялась Юля. – В аэропорту познакомились. Воображает себя сердцеедом. Впрочем, он хороший, добрый парень. Кстати, он сказал, что этот рейс «четверки» довольно опасный в такую погоду. Это правда?
Зойка помолчала, чтобы обдумать ответ. Голос ее прозвучал сонно, буднично:
– Вряд ли, Белкин – опытный летчик. Я думаю, все будет хорошо. Давайте, Юленька, спать.
Но заснуть Зойка долго не могла. Что-то тоскливое и тревожное сдавливало грудь. Все яснее и яснее нарастало чувство жалости. И не было слез, потому что она поняла: ей жалко себя.
7
Масюков проводил их до постового грибка, где начинался таежный проселок, и попрощался:
– Ни пуха ни пера!
Тихонов искренне послал его к черту. Он был не в духе – начало поисковой группы по всем статьям заваривалось очень плохо. С Масюковым они по-настоящему поругались, потому что вместо трех человек в состав группы он назначил двух и, главное, выделил не сержанта Воронова, крепкого, сильного, смышленого парня, а говоруна Вострухина. О Вострухине речи не было, когда они спорили с Масюковым в канцелярии. Сержант Вострухин как раз вошел по делу, краем уха услышал их разговор и стал напрашиваться. Конечно, Масюков тут же ухватился за это, даже обрадовался: согласен, даю командирское добро…
Раскисшая дорожная глина чавкала под сапогами, ноги то и дело разъезжались, а огромный, набитый до отказа охотничий рюкзак бросал Тихонова из стороны в сторону.
Вострухин пока молчит, изредка виновато сопит, натыкаясь сзади на спину Тихонова. Можно было бы сказать ему, чтоб шел рядом – дорога-то пока широкая, – так наверняка заведет свои байки «из жизни сельского киномеханика».
А вообще надо ему сказать. Все-таки у Вострухина за спиной рация – поскользнется, трахнет об землю, и пиши пропало. Придется возвращаться. Сбоку же, ежели что, можно его и поддержать.
– Вострухин!
– Я, товарищ старший лейтенант!
– Иди-ка лучше рядом. Вот слева. И держись рукой за меня.
– Нам, гусарам, все равно, – хохотнул сержант. – Как в песне говорится: «Встань со мною рядом, рассказать мне надо…»
– Во-первых, не «встань», а «сядь», – перебил недовольно Тихонов. – А во-вторых, не надо.
– Что не надо?
– Рассказывать.
– А… Понятно, товарищ старший лейтенант.
Долго шли молча. Тихонов старался припомнить, что они еще забыли, что еще было плохо подготовлено, не продумано за эти два часа скоропалительных сборов. Медикаменты, сухой паек, котелок, кружки, термос, плащ-палатки… Ракетницу и десять сигнальных ракет тоже взяли. Пистолет-ракетницу он не успел почистить, снять с нее масло. Да и сунул, кажется, на самое дно рюкзака, придется, видно, его потрошить весь – ведь у дома лесника они должны дать первую зеленую ракету: все в порядке, идем дальше.
– Вострухин, ты свою задачу понимаешь?
– Так точно, товарищ старший лейтенант!
– Как ты ее понимаешь? Обрисуй.
Вострухин любил поговорить. На собраниях никогда не укладывался в регламент. Однако сейчас он долго думал, прежде чем ответить, да и ответил непривычно коротко, односложно:
– Понимаю как почетную и благородную.
Что-то в его голосе прозвучало такое, что заставило Тихонова удивленно повернуть голову, и ему почудился в темноте горячий блеск в глазах сержанта.
– Правильно, – сказал Тихонов.
Первый раз за весь этот сумасшедший вечер он ощутил спокойствие и уверенность. И подумал, что постоянное смутное беспокойство рождено было в нем не мелочами-недоделками, не забытой запасной батарейкой и не пустяковыми придирками и упрямством Масюкова. Он все это время не очень верил в Вострухина и не слишком полагался на его добровольческую восторженность.
Но он ошибался, только сейчас понял, что ошибался.
– Не тяжело? – спросил Тихонов.
– Терпимо! – ответил сержант. – Для меня это мероприятие как праздник. Ей-богу, товарищ старший лейтенант! А вот скажите, почему так бывает: когда человек человеку помощь оказывает, он как бы гордостью наполняется, сам себе лучше кажется?
– Ну, это далеко не все испытывают.
– Все, почти все, товарищ старший лейтенант. Вот у нас в деревне существует такой обычай, называется «помочь». Например, у Теренькиных покос поспел – косить надо. Идет полдеревни, и все дело за один день. Или огород убрать, картошку выкопать. Взялись миром – все готово. Так это как праздник считается.
Тихонов в своем экипаже не очень-то жаловал говорунов. Ему по душе больше были такие, как ефрейтор Варенников, – молчаливые, сосредоточенные парни. Вострухина он, в общем-то, знал просто как способного оператора из смежного расчета. Но больше как балагура и говоруна. Может, он и в самом деле из тех редких людей, которые умеют и красно поговорить, и толково сделать? Ну, в этом еще надо убедиться.
…Ночь набухла влажной и упругой темнотой. Дождя не было, даже и мороси не чувствовалось, но все пропитано было сыростью: и кусты, и придорожный пихтач, и одежда, и скользкая глина под ногами. Воздух казался наполовину разбавленным промозглой осенней влагой, которая сочилась из туч, нависших прямо над головой.
На просеке старший лейтенант неожиданно свернул влево и потянул за собой Вострухина. Тот заупрямился:
– Рано же сворачивать! Поворот в конце просеки.
– Тут ближе, – буркнул Тихонов.
Может, тут и не было ближе, но захотелось ему вдруг пройтись, протопать по знакомой стежке-дорожке. Очень знакомой с прошлого лета. Хаживал он по ней августовскими вечерами. Было. И давно и, кажется, недавно.
Сквозь пихтач слабенько мелькнул огонек, послышался собачий лай. Тропка неожиданно выпрыгнула на обширную квадратную вырубку, в глубине которой смутно вырисовывался рубленый дом-пятистенник. Сквозь оконную занавеску приветливо мерцала лампа.
Тихонов подошел к изгороди, устало прислонил рюкзак к осиновой жерди. Прислушался к собачьему лаю, злобному, настороженному. Не узнал, значит… А раньше узнавал задолго, еще на таежной тропинке.
– Зайдем? – неуверенно спросил Вострухин.
Тихонов помолчал, сплюнул горькую липкую слюну и решительно оттолкнулся от прясла.
– Незачем.
Они прошли поперек поляны и уже ступили на дорожку, ныряющую в таинственную темень тайги, как Вострухин жалостливо произнес:
– Товарищ старший лейтенант…
– Ну? – остановился Тихонов.
– Может, все-таки зайдем? Ногу я натер. Давеча попал в эту колдобину, полный сапог воды. Хлюпает и трет. Прямо спасу нет. Портянку бы переменить.
Вернувшись, они минут пять простояли у крыльца. Огромный кобель яростно рвал цепь. Потом кто-то вышел на крыльцо с керосиновым фонарем, и женский голос спросил:
– Кто там?
– Свои, Настасья Арсентьевна! Это я, Тихонов.
В избе Вострухин прямо у порога стал переобуваться, а Тихонов молча сел на лавку у двери, положив к ногам рюкзак.
Лесника Ивана Алексеевича дома не оказалось – третьего дня уехал в райцентр. Хозяйка кинулась было в сенцы разогревать самовар, но Тихонов попросил: не надо.
Она вернулась, перевесила лампу в ближний угол, присела рядом с Тихоновым.
– Куда же вы, миленькие, на ночь-то глядя? Да еще в такую падеру?
– В Варнацкую падь идем, – сказал Тихонов.
– Знать, по приказу?
– По приказу. Людей разыскивать.
Настасья Арсентьевна охнула, горестно обхватила подбородок морщинистыми ладонями.
– Миленькие, да как же доберетесь-то? Ведь три брода спереди. Медведка да Шагалиха. В полую-то воду, да ночью, да с ношей тяжелой!
– Преодолеем! – усмехнулся Вострухин, довольно хлопнув себя по сапогу. – Готово, товарищ старший лейтенант. Теперь хоть в Антарктиду.
Не медля, они поднялись, стали прощаться. На крылечке, зябко кутаясь в платок, Настасья Арсентьевна вдруг предложила:
– Юра, бери нашего мерина. Он и на броду ходкий, и по россыпям привычный. Алексеич не будет в обиде, не сомневайся. Бери Чалку.
Тихонов стал отказываться, но вмешался Вострухин. Решительно заявил, что лошадь они берут безусловно и со всей ответственностью. Дело не в них двоих – они и дойдут и все, что надо, донесут. Может возникнуть сложная обстановка. А лошадь – это лучший вид транспорта в условиях горно-лесистой местности.
– Ладно, – сказал Тихонов. – Берем Чалку. Спасибо, Настасья Арсентьевна.
Пока Вострухин седлал мерина и хозяйка наставляла сержанта, где, когда отпускать или подтягивать подпругу, Тихонов вышел на пригорок и дал сигнальную ракету. Она повисла над поляной изумрудным новогодним шаром, потом с треском упала.
Тропинкой, уходящей в гору от кордона, поднимались споро и бойко. Впереди, изредка присвечивая фонариком, шел Тихонов, сзади деловито пофыркивал, цокал копытами навьюченный Чалка, а шествие замыкал сержант Вострухин, насвистывавший веселый мотивчик.
Да, это был уже другой коленкор, это напоминало настоящую экспедицию.
– Напрасно вы на них обижаетесь, – неожиданно сказал Вострухин. – Ну, на стариков.
Тихонов удивился, но промолчал.
Вострухин неуверенно потоптался, посопел и все-таки не выдержал:
– Я насчет ихней дочки. Видел на стене ее фотографию с мужем. Неплохая девушка.
– Ну и что?
Сержант осторожно шмыгнул носом.
– Мнение мое: любовь – это как в кино. Есть билет – проходи, нету – не обижайся. Такая получается философия.
– Слушай, Вострухин, – едва сдерживаясь, произнес Тихонов. – Ты неплохой парень, но свои киномудрости лучше попридержи при себе. Понял?
– Слушаюсь, товарищ старший лейтенант! Вы не обижайтесь, я чистосердечно. А почему? Потому что я в любовных делах человек опытный. Я этих любовных картин накрутил и насмотрелся столько, что другой с ума сошел бы. Помню, «Соблазненную и покинутую» раз десять крутил – молодежь требовала. Главное в любовных драмах что? Выдержать оптимизм. Это уж точно.
Тихонову очень захотелось включить фонарик и посветить сержанту в лицо. Вострухин, конечно, искренен. Забавный парень, по-своему правильный.
– Так, значит, говоришь, как в кино? – Тихонову стало легко и весело.
– Именно, товарищ старший лейтенант. А киномеханик в этом деле вроде тещи – больше портит, чем показывает.
Тихонов рассмеялся, подумал: откуда Вострухин узнал про его увлечение? Ведь в прошлом году он здесь еще не служил. Наверняка ребята рассказали. Такое ведь не утаить.
На первый перевал вышли в полночь. Ветер бесился, завывал в голых скалах. Свет фонарика слепнул на расстоянии вытянутой руки, и в его призрачном робком луче, будто дым, клубился холодный пар. Дышалось тяжело, ноги дрожали.
Надо было пустить вторую ракету, однако Тихонов, махнув рукой, спрятал ракетницу снова в рюкзак: бесполезное дело. Перевал в тучах, ракету не увидишь и за сто метров.
Потом был крутой каменистый спуск, на котором даже Чалка кряхтел и екал селезенкой, потом, оглохшие от недавней высоты, мокрые от дождя и пота, они переходили вброд леденящую Медведку.
Вострухин оказался невезучим до крайности. Сначала обронил топорик, торчавший за поясом, потом Чалка наступил ему на ногу, на ту самую, которая и без того уже была натерта до кровяной мозоли. И в заключение умудрился потерять во время переправы сапог. Тихонов на берегу его отчитывал: надо же соображать, черт возьми!
Сержант невозмутимо ухмылялся, перематывая запасной парой портянок ногу. Вместо подошвы он привязал бечевкой обломок толстой листвяжной коры.
Тихонов светил ему фонариком, сердито ворчал: куда теперь с ним, с таким? Чалка и так еле дышит, паром исходит.
– Преодолеем, – сказал Вострухин. – Это, я вам скажу, даже лучше. Ведь нога-то какая? Опять же левая, пострадавшая. В сапоге было больно. А теперь, пожалуйста – топай.
– Далеко не утопаешь.
– А почему? Вон я читал: римские легионеры в таком виде пол-Европы отшагали. В одних сандалиях на босу ногу…
Небо стало светлеть, когда они вышли к Березовому седлу, последнему перевалу. Он был невысок, но тропа к нему лежала через каменные зубья россыпей.
Эти несколько километров оказались самыми тяжелыми – два часа они карабкались к вершине. Конечно, могли пойти обходной дорогой, но потеряли бы полдня. А им надо было спешить – за Березовым седлом открывалась Варнацкая падь.