355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Орлов » Гамаюн. Жизнь Александра Блока. » Текст книги (страница 26)
Гамаюн. Жизнь Александра Блока.
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 13:01

Текст книги "Гамаюн. Жизнь Александра Блока."


Автор книги: Владимир Орлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 52 страниц)

РОССИЯ
1

В январе 1908 года Блок поделился с матерью своими ближайшими планами и намереньями. Главным была «Песня Судьбы». Далее: «Я должен установить свою позицию и свою разлуку с декадентами». Сделать это он собирался в новых задуманных работах – о театре, о критике, об Ибсене.

Собственно, он уже установил свою позицию, взволнованно заговорив о той литературе, над которой символистская критика поставила знак табу. Но ему еще нужно было изобличить самый дух декаданса.

Для открытия сезона 1907 года у Комиссаржевской Мейерхольд поставил «Пробуждение весны» Франка Ведекинда – образцового немецкого декадента, предшественника экспрессионистов. Известность его была велика: он эпатировал чинную буржуазную публику пьесами, в которых элементарно и грубо трактовал «проблемы пола». Мещанам и филистерам это казалось неслыханным потрясением основ, – они валом валили на Ведекинда.

Блок, посмотрев спектакль Мейерхольда, выразился коротко и ясно: «Скука пересилила порнографию». Затем – выступил со статьей, в которой возню с Ведекиндом поставил в прямую связь с общественно-нравственной обстановкой, сложившейся в России. Болезненный интерес к «проблеме пола» характерен для наступивших «досадных, томительных, плоских дней»: «Никогда этот вопрос не стоял так у нас, в России; если же и становится так теперь, то только в замкнутых кругах, обреченных на медленное тление, в классах, от которых идет трупный запах». Так зачем же слушать благоразумно-цинического немца, изнемогающего от сытости? «Мы – голодные, нам холодно».

Не прошло и месяца, как Мейерхольд поставил «Пеллеаса и Мелизанду» Метерлинка с Комиссаржевской в главной роли. Блок отозвался о новом спектакле безжалостно. Он хотел бы, чтобы все было «проще, проще, проще», а тут какие-то кубики и цилиндры, «желто-грязная занавеска», какие-то «декадентские цветы или черт его знает что», пестрая мазня – «чего-то наляпано и набрызгано». На сцене – ни человеческих голосов, ни человеческих движений, одна вульгарно-декадентская «дурная бесконечность».

Но это было только увертюрой.

В статье «Литературные итоги 1907 года», которая завершила и его собственный литературный год, Блок перешел от вопросов собственно литературных к более общим.

И тут он обрел настоящий публицистический пафос и заговорил не просто жестко, а грубо. Нестерпима выспренняя болтовня об искусстве и религии, осточертели стилизованные спектакли и «вечера свободной эстетики». Над всем этим стоит знак неблагополучного времени. «Реакция, которую нам выпало на долю пережить, закрыла от нас лицо жизни, проснувшейся было, на долгие, быть может, годы. Перед нашими глазами – несколько поколений, отчаивающихся в своих лучших надеждах». А самодовольные эстеты и «религиозные искатели», окончательно потеряв чувство ответственности, даже не задаются вопросом: «Как быть с рабочим и мужиком?»

Незадолго перед тем, в октябре 1907 года, были возобновлены Религиозно-философские собрания. Когда-то, до революции, Мережковские и их присные самоуверенно возвещали «гордые истины», «сладострастно полемизировали с туполобыми попами». И вот теперь, в обстановке насилия и безнадежности, они «возобновили свою болтовню». Снова закружились в хороводе высокоумные интеллигенты, поседевшие в спорах о Христе и Антихристе, благотворительные дамы «в приличных кофточках», жирные попы. Все это «словесный кафе-шантан», кощунственная форма самоуслаждения испуганных людей. Они не решатся сказать Столыпину и Синоду никаких настоящих слов, хотя все еще не прочь рядиться в ветхие одежды либерализма, который полностью изжил себя «в наше время, когда сама подлость начинает либеральничать».

«А на улице – ветер, проститутки мерзнут, люди голодают, людей вешают, а в России – реакция, а в России – жить трудно, холодно, мерзко. Да хоть бы все эти нововременцы, новопутейцы, болтуны в лоск исхудали от собственных исканий, никому на свете, кроме „утонченных“ натур, не нужных, – ничего в России не убавилось бы и не прибавилось!»

Вот как он заговорил.

Можно было бы впасть в полное отчаянье, если бы не примеры другого рода. Блок приводит в своей статье выдержки из полученного им письма «молодого крестьянина дальней северной губернии, начинающего поэта».

Оказывается, пока литераторы «ссорятся и сплетничают», чиновники служат, «религиозные искатели» предаются утонченным словопрениям, а поэты кропают стихи, во глубине России происходит глухое брожение и накопление еще не приведенных в действие сил.

Письмо прислал из далекого Заонежья Николай Клюев, колоритнейшая личность и богатое творчество которого до сих пор освещены и изучены недостаточно.

Воспитанный в древлем благочестии и «истинной вере», впитавший в себя дух и предания народно-религиозной культуры русского Севера, человек сложный, очень себе на уме, Клюев в ту пору был еще совсем молод, но позади у него были уже скитания по монастырям и скитам, «спасение» в Соловках, хлыстовские «корабли», солдатчина, связи с революционным подпольем, тюрьма, а главное, сознание предназначенной ему миссии народного поэта-пророка, обличающего грехи и пороки прогнившей дворянской клики и бездушных книжных людей. Сектантский экстремизм причудливо совмещался в нем со стихийно-бунтарскими настроениями.

Клюев был начитан не только в духовной литературе, но и в современной поэзии. Покоренный музыкой и «райскими образами» блоковской лирики, он подражал ей в своих ранних стихотворных опытах. Именно ощущение близости и родственности поэтических переживаний дало ему повод обратиться к Блоку не только с комплиментами, но и с обличениями. Письмо Клюева дышало откровенной ненавистью к барству – ко всем, кто чуждается «нашего брата».

«О, как неистово страдание от „вашего“ присутствия, какое бесконечно-окаянное горе сознавать, что без „вас“ пока не обойдешься! Это-то сознание и есть то „горе-гореваньице“ – тоска злючая-клевучая, кручинушка злая, беспросветная… Редко-редко встречаются случаи холопской верности нянь и денщиков, уже достаточно развращенных господской передней. Все древние и новые примеры крестьянского бегства в скиты, в леса-пустыни есть показатель упорного желания отделаться от духовной зависимости, скрыться от дворянского вездесущия. Сознание, что „вы“ везде, что „вы“ „можете“, а мы „должны“, вот необоримая стена несближения с нашей стороны…» А со стороны господ – только глубокое презрение и «телесная брезгливость», только позорное равнодушие к многовековой борьбе и страданиям народа.

На Блока письмо Клюева произвело сильное впечатление. Он сопроводил его в своей статье словами: «Что можно ответить и как оправдаться? Я думаю, что оправдаться нельзя, потому что вот так, как написано в этом письме, обстоит дело в России, которую мы видим из окна вагона железной дороги, из-за забора помещичьего сада да с пахучих клеверных полей, которые еще А.А.Фет любил обходить в прохладные вечера, „минуя деревни“».

В красноречивых признаниях и обличениях сектанта Блок уловил (так показалось ему) голос народной России, которой он, в сущности, совсем не знал. К тому же его, конечно, тронуло отношение Клюева к «Нечаянной Радости».

«Мы, я и мои товарищи, читаем Ваши стихи… Нам они очень нравятся. Прямо-таки удивление. Читая, чувствуешь, как душа становится вольной, как океан, как волны, как звезды, как пенный след крылатых кораблей. И жаждется чуда прекрасного, как свобода, и грозного, как страшный суд».

Оказывается, вот как принимают его стихи «во глубине России», и до чего же это не похоже на анафемствующую критику соловьевцев. Значит, Россия все-таки услышала его…

Вот почему он придал письмам Клюева такое преувеличенное значение. Они довольно интенсивно переписывались (письма Блока безвозвратно пропали), потом встречались. И Блоку нужно было многое продумать, прежде чем он убедился, что мир Клюева это еще не Россия, а только малый, глухой и темный угол ee.

Но сейчас все было по-другому. После первого же клюевского письма у Блока возникает мысль, что лет через пятьдесят, а может быть, и через сто, появится наконец истинно великий писатель «из бездны народа» – и «уничтожит самую память о всех нас». (Эту мысль он последовательно развивал многие годы, вплоть до самой Октябрьской революции.) У него складывается четкое представление о пропасти, разделяющей маленькую кучку мятущейся и запутавшейся в своих метаниях интеллигенции – и громаду многомиллионного народа с его упорной думой о своем. «Письмо Клюева окончательно открыло глаза».

Изведав дыхание свободы, увидев лицо реакции, разуверившись в химерах, расставшись с друзьями и покровителями, Блок наконец обрел почву, судьбу и волю.

В декабре 1907 года он пишет Л.Я.Гуревич по поводу ее документальной книжки о событии 9 января: «Сейчас, ночью, я прочел ее не отрываясь, с большим напряжением. Хочу сказать Вам, что услышал голос волн большого моря; все чаще вслушиваюсь в этот голос, от которого все мы, интеллигенты, в большей или меньшей степени отделены голосами собственных душ… Но, верно, только там – все пути. Может быть, те строгие волны разобьют в щепы все то тревожное, мучительное и прекрасное, чем заняты наши души».

Если даже разобьют, то и это нужно принять – во имя высшей правды и высшей ценности, которые несет с собой жизнь.

В предисловии к третьему сборнику стихов «Земля в снегу» Блок сказал о «неумолимой логике» своих книг, которая отвечает «неизбежной, драматической последовательности жизни». Судьба правит душой поэта. Но «не победит и Судьба» – потому что есть еще и Воля, воля к жизни, к правде, к борьбе, к деянию и подвигу. И есть некая точка притяжения всех пробудившихся душевных сил, некая вечная, неизменная сущность (Блок называет ее Единой Звездой), влекущая к себе, как Земля Обетованная: «…в конце пути, исполненного падений, противоречий, горестных восторгов и ненужной тоски, расстилается одна вечная и бескрайная равнина – изначальная родина, может быть, сама Россия».

2

"Россия… Страна, пережившая подъем и поражение революции и переживающая мучительное «переходное время», когда вокруг еще темно, но уже разгорается «далекое багровое зарево событий, которых мы все страстно ждем, которых боимся, на которые надеемся».

Ждем, боимся, надеемся – вот сложное чувство, охватившее Блока, вот формула, в которую облек он свое предчувствие неизбежно надвигающегося нового исторического катаклизма. «Да, мы накануне „великого бунта“. Мы накануне событий, и то, что не удалось один, другой и третий раз, – удастся в четвертый».

Он говорил это (в марте 1908 года) сытой и нарядной публике, собравшейся на его лекцию в лепном и раззолоченном зале Юсуповского особняка, где расположилось Театральное общество. Предметом лекции было настоящее и будущее русского театра, но он уже не мог даже по частному поводу не заговорить о том, что жгло душу.

И еще он сказал, что перед человеком, заблудившимся на перекрестках «рокового времени», лежит единственная дорога – «дорога к делу», а «для того, кто изведал сладость, а потом горечь старых дум и старых дел, остается живым только одно новое дело».

Для этого нового дела в России, во всех областях русской жизни, общественности, искусства, есть такая благодарная почва как ни в одной другой стране.

Его дело – литература. Он – русский писатель. И он не упускает случая, чтобы не разъяснить, каким должен быть писатель, как он обязан служить русской литературе.

Писатель – дитя народа. «Народ собирает по капле жизненные соки для того, чтобы произвести из среды своей всякого, даже некрупного писателя». Писатель – должник народа. Он обязан передать людям то, что нужно им как воздух и хлеб, более того – «должен отдать им всю душу свою, и это касается особенно русского писателя» – потому что «нигде не жизненна литература так, как в России, и нигде слово не претворяется в жизнь, не становится хлебом или камнем так, как у нас».

Значение писателя проверяется только его правдой, искренностью, исповедальностью, готовностью к самопожертвованию. И – опытом всей русской литературы, не только ее великанов – Пушкина и Гоголя, Лермонтова и Некрасова, Толстого и Достоевского, но и Глеба Успенского, Гаршина и еще меньших, даже Надсона, с их «бедными недолговечными невсемирными», но идущими от души и сердца правдами.

В замечательной статье «Три вопроса» (февраль 1908 года) Блок, высказавшись о форме и содержании искусства («как» и «что»), задается третьим «самым опасным, но и самым русским вопросом: зачем?» Ради чего существует искусство, как примирить красоту и пользу, как достичь единства прекрасного и должного? На первый план выдвигаются понятия – назначение искусства и долг художника. «В сознании долга, великой ответственности и связи с народом и обществом, которое произвело его, художник находит силу ритмически идти единственно необходимым путем».

В обоснование своих мыслей Блок ищет опору в традициях русской классической литературы и передовой общественной мысли. Он увлеченно перечитывает Пушкина, Некрасова, Толстого, Тургенева. Напоминает своим читателям о «бескорыстной любви» и «бескорыстном гневе», которыми горели Герцен и Белинский, Добролюбов и Чернышевский. Обращается к тем временам, когда в квартире Некрасова на Литейном шли горячие споры в демократическом папиросном дыму. Мечтает о журнале с традициями «Современника», с «широкой общественной программой» и массовой аудиторией.

Всякого рода вечера «нового искусства» – это «ячейки общественной реакции». Они вредны, потому что «нельзя приучать публику любоваться писателями, у которых нет ореола общественного, которые еще не имеют права считать себя потомками священной русской литературы». То ли дело было в прошлом. Не говоря уже о Достоевском (его речь о Пушкине была «торжеством неслыханным»), спрашивается – почему «потрясали сердца» сухой и изящный Майков, торжественный Полонский с «романтически дрожащей рукой в грязной белой перчатке», Плещеев в серебряных сединах, зовущий «вперед без страха и сомнения»? Да потому, что у них был гражданский ореол, потому что они будили высокие, благородные чувства. Недавно сам он испытал нечто подобное, когда слушал, как читал свои неважные стихи шлиссельбуржец Н.А.Морозов, которому тоже было что сказать людям.

Александр БлокЕвгению Иванову (13 сентября 1908 года): «Если бы ты знал, какое письмо было на днях от Клюева… Это – документ огромной важности (о современной России – народной, конечно), который еще и еще утверждает меня в моих заветных думах и надеждах. Сейчас много планов, соображений и видов на будущее у меня… Растет передо мной понятие «гражданин», и я начинаю понимать, как освободительно и целебно это понятие, когда начинаешь открывать его в собственной душе».

… Выступления Блока не прошли ему даром. О том, как реагировал Андрей Белый и его друзья – Сергей Соловьев, Эллис, мы уже знаем. Теперь на Блока ополчились «религиозные искатели», с которыми так неуважительно обошелся он в «Литературных итогах».

В черносотенном «Новом времени» появился хлесткий фельетон «Автор „Балаганчика“ о петербургских религиозно-философских собраниях». Подписано: В.Варварин. Это был постоянный псевдоним скандально известного В.В.Розанова, писателя острого таланта и самобытного стиля, занятого одновременно проблемами религии и «пола», неслыханного циника с чертами Иудушки Головлева (сходство подметил Вл.Соловьев), беззастенчивого двурушника (в либеральном «Русском слове» он выступал под своей фамилией). Блок знал Розанова с новопутейских времен, относился к нему заинтересованно, но отчужденно: «Редкий талант отвратительнее его». В фельетоне Блок был обруган грубо, с передержками и намеками на его личную жизнь (о которой Розанов назойливо выпытывал у Андрея Белого).

Выступил против Блока в кадетской «Речи» и главный столп Религиозно-философского общества – Мережковский. В его фельетоне «Асфодели и ромашка» о новых темах Блока говорилось в непристойном тоне: «И Александр Блок, рыцарь „Прекрасной Дамы“, как будто выскочивший прямо из готического окна с разноцветными стеклами, устремляется в „некультурную Русь“… к „исчадию Волги“, хотя насчет Блока уж совершенно ясно, что он, по выражению одного современного писателя о неудавшемся любовном покушении, „не хочет и не может“».

Брюзгливый эстет Д.Философов, перелагая с больной головы на здоровую, демагогически обвинил Блока в эстетстве, антиобщественности и принижении человека. Зинаида Гиппиус писала, что Блок попросту «смешон» в своих «детских, несчастненьких статьях», что он «ничего ни в какой общественности не понимает». Даже сдержанный Брюсов попытался уколоть Блока не слишком, признаться, острой эпиграммой «Не писал бы ты статей об интеллигенции…».

Грубые нападки, издевательские намеки, плоские шуточки, демагогические выходки не слишком задевали Блока. «Я машу рукой, и без того дела много…» Чем больше его преследовали, тем увереннее обретал он мужество, которое впоследствии так ему пригодилось.

И, наконец, ему было просто не до того. На столе лежала «Песня Судьбы», над которой он бился уже год. Он хотел сказать в ней все, о чем думал, чем мучился, на что надеялся.

3

Лирическое чувство родины проснулось в нем рано, в самые юные годы. Изначальный и безотчетный восторг, охватывающий душу непонятно почему – от одной грустной прелести родной земли, узнал он, блуждая по шахматовским лесам и полям, кривым проселкам, Таракановской дороге, мимо «низких, нищих» деревень со скучными однообразными названиями: Гудино, Шепляково, Толстяково, Лукьяново, Костюнино, Лисино, Федино, Семино.

 
И помнит Рогачевское шоссе
Разбойный посвист молодого Блока…
 

Но пусть лучше скажет об этом сам молодой Блок.

«На утре дней всего обновленнее и привлекательнее смотрится росистая земля. Гладь ее видна далеко и знаешь, что дальше еще тоже нет границ, а такие же дымки, деревья, деревни, беленькие колокольни… Оттого мне грустно и приятно проезжать летом десятки верст и видеть необычайное многообразие мхов, болот, сосен и лиственного леса, и вдруг – мшистое бревно, потрескавшаяся паперть, красная решетка, лица мужчины и женщины, ребятишки, утки, петухи, кузнецы с лошадьми – и всегда тропинка или дорога – главное, среднее, спереди и сзади, оставленное и манящее в гору и под гору. Тут особенные мысли… Тут – я у себя. Цвету я ночными мечтами бездыханной вселенской души» (письмо к С.В.Панченке, конец 1902 года; последняя фраза – цитата из стихов Федора Сологуба).

Так рождалось и крепло «совсем особенное, углубленное и отдельное чувство связи со своей страной и своей природой». Земля Обетованная. «От Харрана, где дожил до поздних седин, и от Ура, где юные годы текли…»

Родная глина, родные пески, мокрые долы, груды битого камня вдоль прямого шоссе, неоглядные дали… «Это и есть Россия». Что-то громадное, бескрайнее, чего не измерить и не понять. «В Россию можно только верить!» – неотступно звучали ему слова любимого поэта. Поверь – и она успокоит сжигаемую тревогой, истерзанную, хмельную душу.

 
Запою ли про свою удачу,
Как я молодость сгубил в хмелю…
Над печалью нив твоих заплачу,
Твой простор навеки полюблю…
 
 
Много нас – свободных, юных, статных —
Умирает, не любя…
Приюти ты в далях необъятных!
Как и жить и плакать без тебя!
 

Много было в этом остром, щемящем чувстве родины и от тютчевской жалости к «смиренной наготе», к народному «долготерпенью», и от славянофильских и почвеннических иллюзий об отдельном пути и особой судьбе боголюбивой и богоизбранной России.

Сперва у Блока это даже не Россия, а дремучая, «почиющая в тайне» Русь с колдунами, ворожеями и ведьмами, буйными вьюгами и горящими селами,

 
Где все пути и все распутья
Живой клюкой измождены,
И вихрь, свистящий в голых прутьях,
Поет преданья старины.
 

Блок хорошо знал эти преданья и поверья, изучал их, они отозвались в его стихах. Но главное в них – тот же мотив: родина исцеляет и оберегает своего измаявшегося сына.

 
Живую душу укачала,
Русь, на своих просторах ты,
И – вот она не запятнала
Первоначальной чистоты.
 

Родина – как вечно прекрасная, не стареющая возлюбленная, которая все поймет и все простит и разве что только спросит: «Где был, пропадал?» – и впустит в свой тихий дом, и обнимет, и скажет: «Здравствуй».

 
Как бывало, забудешь, что дни идут,
Как бывало, простишь, кто горд и зол,
И смотришь – тучи вдали встают,
И слушаешь песни далеких сел…
 
 
Заплачет сердце по чужой стороне,
Запросится в бой – зовет и манит…
Только скажет: «Прощай Вернись ко мне» —
И опять за травой колокольчик звенит…
 

В дальнейшем тема наполняется реально-историческим смыслом, сохраняя свою лирическую окраску и метафорический язык. Смысл этот улавливается в стихотворении «Когда в листве сырой и ржавой…», где поэт как бы сораспинается вместе с «суровой родиной», осененной столыпинскими виселицами. Кровавые грозди рябины, костлявая рука палача, предсмертные слезы, печаль «родного простора» – весь образный строй стихотворения подсказывает истолкование его в историческом контексте.

Несколько позже Блок скажет: «Чем больше чувствуешь связь с родиной, тем реальнее и охотнее представляешь ее себе как живой организм».

В блоковском ощущении родины как живого существа больше всего было от лирической патетики Гоголя. Как никто другой, Гоголь почувствовал и выразил личную, кровную связь русского писателя с его прекрасной и единственной, нищей и полной могучих подспудных сил Россией.

«Русь! Русь! Открыто-пустынно и ровно все в тебе; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и широте твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? – Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть где развернуться и пройтись ему?»

Эти тревожные, вопросительно-заклинательные слова Блок поставил эпиграфом к «Песне Судьбы», указывая одновременно и на источник, и на природу своих раздумий о родине.

Необъятный простор, рыдающая и зовущая песня, дальняя дорога, бубенцы тройки…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю