Текст книги "Прошли времена, остались сроки"
Автор книги: Владимир Крупин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Крупинки
Рассказы разных лет
От первого лица
Как колокольный звон поднимает наш взгляд от земли к небесам, так и мысли о родине отрешают меня от суеты и возвышают к радости. Милая моя Вятка, знаю, что у тебя много сыновей и дочерей, любящих тебя беспредельно, причисли и меня к ним. Ты вырастила меня, ты дала мне язык, дала мне отца и мать, братьев и сестер, подарила первую любовь. Все это упало как с неба, ни за что, ни за какие мои заслуги, чем отблагодарить тебя, родина?
И все-то мне кажется, что Вятка – одно из последних мест в России, где наиболее сохранились добросердечие и сострадание людей друг к другу. Говорю это оттого, что много-много гоняла меня судьба и по стране, и по заграницам, и уже есть что с чем сравнивать. Конечно, и грусти много в мыслях о родине, ибо и ее не могли не коснуться всяческие перемены, ибо доселе живет она под чужим именем, ибо появилась в ней порода людей, которых можно назвать бывшими русскими, бывшими вятскими, людей, которые обладают «желудочным» мышлением и считают, что экономика всесильна. Нет, полнота жизни только в душе. Только в душе сыщется покой и смирение. А тело спасти невозможно, можно спасти только душу.
Искренне мне кажется неинтересной жизненная канва человеческих биографий. Но у нас так повелось, что герои современности: временные шумные обитатели дымных эстрад, или спортсмены с каменными мышцами, или преступники, а у нас уже и они герои, – вытеснили из общего сознания тот образ, которым жив любой народ, крепко любое государство, – образ человека труда, человека на земле, человека-кормильца, человека – двигателя истории. Это ли не страшно. Сейчас, когда вся природа просится на больничную койку, когда зажмурь глаза и ткни в карту пальцем и попадешь в место, где все катастрофически рушится, – теперь ли плясать? Надо спасать землю и спасаться ею, другого пути нет.
С годами мне все более становится дорого Отечество, только любовь к нему может спасти от усталости и способствует смирению.
Родина-мать, говорим мы, и это точно. Она у нас одна, другой не будет, запасной родины у нас нет. Помню, меня оставили домовничать с младшими, а старшие ушли на покос и сильно припозднились. Мы ждали их на улице, темнело. В дом, в темный дом, в котором некому было зажечь лампу, мы боялись входить. Младшие лепились ко мне и со страху и от голода ревели, дергая меня за рубаху. И я бы ревел, да ведь сколь ни был слаб, а был для них старшим братом, и я крепился. Только тихо скулил про себя: «Мама, приди скорей, мама, приди скорей!» Всем своим сжавшимся сердчишком молил я, чтобы скорее вернулась мама, и до дрожи, до смертельного озноба трясся от страха, что она не придет. Она, конечно, пришла.
Теперь я взрослый. И хотя я по-прежнему старший брат для кого-то, для родины я маленький, и сердце мое, как тогда, полно тревогой: если мы не сохраним родину, мы погибнем раньше смерти.
... Книга «Крупинки» перед вами. Она для меня как очередной крестник, который уходит от меня и идет неизвестными мне дорогами, которыми мне уже не пройти.
«Ол райт», – сказал Емеля
Чем сильнее иностранец изучает Россию, тем сильнее влюбляется в нее. В России есть магнитная притягательность женственности, вековая мудрость, добрый юмор и спокойное терпение. Особенно любят Россию те, кто занимается русским языком, – филологи и переводчики. Мне везло на переводчиков, хотя даже лучшие из них часто ставили меня в тупик своими вопросами.
– А что такое голик? А что такое рига? Разве это не столица Латвии? И почему коса для травы – литовка? И почему у вас написано: ограда до Петрограда ветру рада?
Я терпеливо объяснял:
– Ну, значит, нет никакой ограды. Бедность. Или мужик такой ленивый или пьяница, что даже ограду не может сделать.
Но вообще мы всегда как-то выкарабкивались, находя похожие слова или выражения. Но, конечно, я понимал, что читатели за рубежом так никогда и не поймут, что подберезовик – это обабок, и что есть еще обабок, бабка – суслон, а что суслон – это снопы, составленные особым способом, а снопы – это связанные свяслом колосья, а свясла – это те же колосья, скрученные для крепости жгутом. Конечно, и слово «голик» они понимали как бывший веник. Так оно и было: бывший веник, потерявший листья на службе в избе и выселенный на крыльцо для несения героической службы по обметанию валенок от снега. И что еще до работы в избе веник работал в бане, выбивал из хозяев разнообразные хвори. Где уж там было объяснить, что последний ребенок в семье – заскребышек, что это вовсе не оттого, что ближе к весне приходится «по амбарам помести, по сусекам поскрести». И почему в амбаре метут, а в сусеке скребут? И как объяснить, что подполье – это не только большевистское, но и место для хранения картошки?
Это нам, русским, сразу все понятно, до иностранцев все доходит медленнее, а чаще всего не доходит, и они ищут облегченную замену для понимания.
– Вот у вас такая фраза, – спрашивала меня немка-переводчик. – «Этот Витя из всех Витей Витя». Как это понять?
– Ну да, из всех Витей Витя.
– Это у нас не поймут. Надо как-то иначе.
– Ну-у... – думал я. – Давайте: этот Витя еще тот Витя. Да, пожалуй, так даже лучше: еще тот Витя.
– Это тем более не поймут. Подумают, что этот Витя похож на того Витю. То есть их два: этот и тот.
– Вот то-то и оно-то, – говорил я, – что он не тот, хотя он еще тот. Он еще тот Витя.
Мы начинали искать общеупотребительное слово, синоним выражения, перебирали слова: шаромыжник, прохиндей, мошенник... Нет, Витя под эти мерки не подходил, это был еще тот Витя, переводу не поддавался и уходил за границу сильно упрощенным.
– Вот я назову повесть, – сказал я переводчице, – и тебе снова не суметь ее перевести. Вот переведи: «Как только, так сразу».
Переводчица тяжело вздыхала, а я ее доколачивал:
– И в эту повесть включу фразу: «Шлялась баба по базару распьяным-пьяна-пьянехонька», – как переведешь? Да никак. Ни по какому базару у вас не шляются, да и базара нет. И она, заметь, не ходит, не слоняется, не шлендает, она именно шляется. И хотя распьяным-пьяна-пьянехонька, но какую-то цель обязательно имеет. Иначе зачем бы шлялась.
– Может быть, – вспомнила переводчица выражение, – она погоду пинает?
– Это для нее пройденный этап. Вчера пинала, сегодня шляется. Да, товарищи немцы, были мы для вас непонятны, такими и остаемся. Но в утешение тебе скажу, что для англичан мы еще более непонятны. Вот сидит у меня дочь, учит английский, обратный перевод русской сказки с английского. Сказка называется «Приказ щуки».
– У вас есть такая сказка? – заинтересовалась переводчица. – Я очень много занималась фольклором, такой не помню.
– Это сказка «По щучьему веленью».
– О да, есть.
– Вот. У них же, на английском веленья, видимо, нет. Так вот, читает, переводит: "Жены братьев говорят Емеле: «Организуй доставку воды с реки, иначе наши мужья, твои братья, не зайдут в городе в супермаркет, не привезут тебе презента». Каково? Нет у них, оказывается, ни гостинчика, ни ярмарки. «„Ол раит“, – сказал Емеля и пошел организовывать доставку воды».
– Трудно, – вздохнула переводчица. – Я бы ближе перевела, но на гостинчике бы запнулась. Хотя гостинец у нас есть. Подарок.
– Нет, тут именно гостинчик.
Переводчица задала интересный вопрос:
– А вот Витя, о котором мы говорили, он мог бы в свое время быть Емелей?
– Вряд ли, – протянул я, – вряд ли. Емеля бесхитростней, он, как Ванюшка. Кстати, слово Ванюшка тоже для вас непереводимо, у вас только Иван да Ваня. А как же Ванек, как же такая фраза: «Сашка-то ухорез, ухарь, на ходу подметки рвет, а Петька ваньковатый»? Так вот, Ванюшка из сказки «Конек-горбунок» у вас, наверное, в переводе маленький конь с большим горбом, а?
– Я не помню, переводили ли ее у нас, – задумалась переводчица.
– Бесполезно и переводить. Так вот, этот Ванюшка говорит братьям, когда они его обманули: «Хоть Ивана вы умнее, да Иван-то вас честнее». И по выводу сказки именно честному Ване достается царство. Для меня в этом Ване одна загадка: когда он достает для царя царь-девицу, то очень критически оценивает ее красоту: «А ножонка-то, ножонка, тьфу ты, словно у цыпленка, пусть понравится кому, я и даром не возьму». Вот. А когда превращается в добра молодца – не доброго, хотя добрый молодец, конечно, добрый, – так вот, когда превращается в добра молодца, то эту царь-девицу берет в жены. Ну, тут уж она его сама не отпустит, вкогтилась. Вот, опять же, вкогтилась вы переведете как вцепилась. Она же вкогтилась. Сильнее глагол. А у вас спросят: разве у нее когти, а не ногти? Она ж с маникюром.
Переводчица засмеялась.
– Ну-у, – почесал я в затылке, – о женщинах только начни. У вас, наверное, только фрау да вайб, женщина и баба?
– Вайбляйн – маленькая баба, – добавила переводчица.
– Ростом маленькая, значением? Чем? О, у нас обилие этих баб. Можно сообщить?
– Записываю.
– Записать можно, перевести невозможно. Вот бабенка – это веселая, разбитная. К ней где-то близко бабешка – шальная, может быть, не очень усердная на хозяйство, но на веселье всегда пожалуйста. Бабища – это не обязательно габариты, не полнота, не вес, это, может быть, характер. Не путать с бабехой – это дама бесцеремонная, громогласная. Вот бабочка – это не мадам Баттерфляй, это, может быть, и аккуратная бабочка, может быть, и заводная.
– Заведенная?
– Нет, заводная. Или вот на мужском жаргоне, когда обсуждают достоинства женщин, говорят про иную: «Отличный бабец!» Или: «Бабенция без комплексов». Или ласково: «Веселый бабенчик». Не бубенчик под дугой, а бабенчик. Но почему в мужском роде – не знаю. Может быть, это юношеское про общую подругу: «Наташка – свой парень». Но бабеночек опять же, не бабеночка, бабеночка постарше. Да, вот, кстати, для улыбки, литературный анекдот. Исаак Бабель написал «Конармию». К командующему Первой конной Буденному приходят и спрашивают: «Семен Михайлович, вам нравится Бабель?» Он отвечает: «Смотря какая бабель».
Но серьезно хочу сказать, что богатство русского языка – это не так просто, это богатство мышления. Чем у человека больше слов, тем он глубже и разнообразнее мыслит. Так что сочетание «русский ум» – это не пустые слова.
Вот оттого, что переводы русских трудны, Запад переводит не русских писателей, а русскоязычных. Наш ПЕН-клуб, например. Конечно, зная русский, ты понимаешь, что в просторечии он не пен, а пень-клуб.
Всегда мы были богаты, сорили богатством. Вася не Вася, семь в запасе, то есть полно всего, а я вот схватился за полное собрание русских загадок, читаю, а из них три четверти умерли. Не слова умерли, выражения, явления умерли, предметы, только словесная оболочка, идея предметов. Двор, поле, упряжь, сельхозработы, лес, вообще образ жизни – все изменилось. Страшное нашествие уголовных терминов: вертухай, запретка, пали малину, шлангуешь, замастырить, стибрить, слямзить, свиснуть, стянуть, скоммунизмить... А связанное с пьянством: косорыловка, табуретовка, сучок, бормотуха, гнилуха, стенолаз, вмазать, втереть, жахнуть, остограммиться... неохота перечислять, срам. А еще срамнее всякие консенсусы, саммиты, ваучеры... все это, конечно, проваливается в преисподнюю, но возникают всякие менеджменты. А менеджер, кстати, по-русски это приказчик – прекрасное слово.
И еще нашествие идет; главное нашествие – на язык церкви, церковно-славянский. Очень простой, доступный, божественный язык. Называется богослужебный. И на него атаки – заменить на современный. Это же прямая измена всей русской истории, на этом языке молились наши предки. Как менять? Вот это и будет пропасть, в которую нас влекут. Прости меня, но злоба к нам, русским, именно из-за того, что мы ближе к престолу Небесному.
Переводчица, вздохнув, закрывала исписанный блокнот. Утешая ее, я сказал на прощанье:
– А в чем разница между молодушкой и молодяшкой? Этот вопрос труден уже и для русских. Молодушка – это недавно вышедшая замуж, а молодяшка – это молодая кобылка. Уже не стригунок, но и не кобыла, еще не жеребилась. А зеленая кобылка – это вообще кузнечик. И это не маленький кузнец, не подручный в кузнице, а насекомое такое, на него хорошо голавль берет.
– Спасибо, – с чувством благодарила замученная мною переводчица.
Я же, войдя во вкус, отвечал:
– Спасибо не булькает. Спасибом не укроешься. Спасибо в карман не положишь. От спасиба не откусишь. Спасибо – много, хватит и рубля. Из спасиба шубу не сошьешь. Спасибом сыт не будешь. Так что, фан мерси.
Солнце играет
На Святую Пасху Христову солнце играет на небе. Смещая все законы зримого мира, солнце просто прыгает, резвится в небесах от счастия Воскресения Иисуса Христа. И это очень легко увидеть и верующим и неверующим рано утром, в каждую Пасху каждого года.
Но я слышал, что солнце играет и на Благовещение. И нынче в первый раз это увидел. После причастия в день Благовещения вышел из храма и оглянулся на его крест. Солнце над ним свершало непонятное для моего разума. То увеличивалось, то сжималось, светлые ленты пересекали его, цвет оранжевого круга сменялся желтым, потом белым, языки пламени выкидывались во все стороны.
«День спасения нашего главизна», – говорится в молитве празднику благовещения. То есть Благовещение – главный день в нашем спасении: архангел Гавриил возвестил Пречистой Деве Марии весть о рождении Ею Иисуса Христа, Сына Божия. Страшно представить, что было бы, не будь этого дня. Не было бы нас, не было бы Божия мира. Ведь уже был один мир, первый, допотопный. Где он?
В этот день я приехал в свой дом, в Никольское, и, хоть и знаю, что в Благовещение девица косы не плетет, птица гнезда не вьет, стал сгребать прошлогодний мусор, говоря себе, что это не работа, а счастье. Счастье сделать нарядными и чистыми хотя бы эти две сотки земли.
И нагреб груду сухого мусора. К ночи решил его сжечь. Надумал сжечь у ворот, на траве, с которой всегда борюсь. Это было жестоко для травы. Я знал, что ожог от костра не проходит на земле три-четыре года. То есть фактически я выжигал дорогу к дому.
Мусор запылал. Так вскинулся огонь, что отогнал меня в сторону. Но скоро утих, стал дожирать горстки и то, что я подгребал с краев. Вскоре огонь и вовсе погас, редкие лоскутки пламени цеплялись непонятно за что, но и они гасли, и остались уголечки. Уголечков в разных местах пожарища было много. Будто это пожарище было живой картой мироздания. Такие на ней были созвездия, мерцающие и гаснущие, такой цвет закатного солнца, будто я присутствовал при кончине миров.
Я сидел у ворот, сидел так отрешенно, что не смог бы сказать, долго ли сидел. Очнулся и вдруг услышал много звуков окружающего мира. Где-то далеко проезжали машины, где-то близко лаяли собаки.
И уже было темно. Только алые светлячки среди пепла и звезды вверху.
Но будет же утро. И хотя бы завтра не будет луна как кровь, не сместятся завтра звезды со своих мест. Еще пробавит Свою милость Господь к нам, грешным. Он, колеблющий море и сушу. Он, призвавший нас одухотворить материальный мир, Он, ждущий нашего покаяния и обращения.
Солнце взойдет. Скворцы вылетят за кормом. Но нет, уже не скворцы, а скворец. Уже не вылетит скворчиха – села на яйца, высиживает птенцов. Нынче они очень ранние. Вылупятся, встанут на крыло, осенью улетят в Африку. А весной вернутся. Они летят по звездной карте. И пока она неизменна, они найдут дорогу.
Как погибает память
В одном из псалмов Давидовых говорится о том, как погибает память о человеке. С шумом. «Запретил еси языком, и погибе нечестивый... погибе память его с шумом» (Псалом 9-й).
Я вовсе не хочу сказать, что память, обрушившаяся при мне, есть память нечестивого, но то, что я присутствовал при скачке секундной стрелки истории, – несомненно.
Рано утром я шел от Пушкинской площади вниз, к Кремлю. Но что-то заставило меня свернуть с Тверской на бывшую улицу Немировича-Данченко, на еще прежде бывший Глинищевский переулок. Прошел мимо бывшей опять же гостиницы «Англия», в которой Пушкин посетил Адама Мицкевича, о чем свидетельствовала мемориальная доска, прошел и чуть далее.
И вдруг краткий грохот ужасной силы, наподобие взрыва, заставил содрогнуться и бывшую улицу, и нынешний переулок. Метрах всего в двадцати от меня обвалилась часть стены. Когда пыль от обвала улеглась, я понял, что это не стена обрушилась, а мемориальная доска. Но такая огромная и толстая, что обломков и пыли от нее хватило на весь переулок.
Досок на фасаде дома было очень много. Явно не предусмотренные проектантами здания доски отягощали его во всех смыслах. И утяжеляли, и привлекали внимание только к себе. Среди досок была одна самая скромная. «На этом месте стояла церковь святителя Алексия. 1621 – 1934 годы». Остальные доски были с эпитетами: выдающийся, известный, великий.
Так чья же доска рухнула с таким шумом? Она как раз упала лицом кверху, и можно было прочесть, что это такая-то актриса. Годы жизни. Жена писателя, пережившая мужа на пятьдесят пять лет. Но ведь, в конце концов, могла и не ее доска упасть, их рядом сколько угодно. Конечно, тоже упадут. Не по отдельности, а вместе с домом. Сколько ему стоять? Ну пятьдесят, ну сто лет. Это же крохотная часть вечности. И не часть, не частичка, а вскрик в ночи.
Нынче никто уже не реставрирует дома, их просто ломают и строят новые. Дешевле. А память об актрисе? О режиссере? Смешно. Эпоха, будто покрытый коростой больной, чешется, сдирая с себя чешую имен и фамилий. Чешуя остается во времени, высыхает и разносится ветром. И это справедливо.
Назавтра утром я специально прошел по переулку, посмотреть, что свершилось за сутки. Осколки мрамора были вывезены, тротуар подметен, а на место мемориальной доски рабочий в желтой куртке примазывал керамические плитки. Они как будто так и были, дожидались своего места. Конечно, и они не вечны, но подержатся.
Не знаю, будет ли восстановлена церковь святителя Алексия. Хорошо бы. Тогда бы не разрушалось ничего. Но, может, уже упущено время. Как знать.
Как знать. Просыпаешься среди ночи от грохота. Это движение времени, которое освобождается от тяжести.
А у Господа вообще нет времени. Для нас столетие, для Него секунда.
Сижу в деревне, переживаю за скворцов. Это такое нежное время ожидания птенцов. Сижу, читаю Плутарха:
«... Он успел умереть раньше, чем в жизни римского государства настали те перемены, которые уже тогда уготовлялись ему роком в междоусобных войнах, и окончил дни свои в отечестве, пораженном недугом, но еще свободном».
Гроб с музыкой
Давно хотел записать поразивший меня рассказ о похоронах постперестроечного бандюги. Хоронили авторитета Васю с музыкой, с салютом над могилой, но это все могло быть и не для Васи, а для любого, даже и не мафиозного, начальника. Но Васю, в отличие от других покойников, не оставили без музыки и после смерти.
Как? А так: в его гроб, естественно, из краснейшего дерева, с прозрачной крышкой, были помещены: а) разноцветные мигающие фонарики, долженствующие напоминать Васе счастье детства; б) аудиокассеты с любимыми Васиными песнями и мелодиями. Батарейки в проигрывателе были рассчитаны на сорок дней, как и мигание гирлянд. Теперь даже закоренелые безбожники знают, что после сорокового дня с душами умерших происходит нечто, после чего звуки и краски земного мира им не нужны.
А что нужно? Тут Васины кореша и братки не разбирались и не задумывались.
Но тогда я не записал этот рассказ, наивно полагая, что это предел кощунства по отношению к смерти и что дальше этого зайти уже невозможно.
Оказалось, возможно. Вот новый рассказ. Как известно, во всех бедах бывших союзных республик виноваты клятые москали. Советских москалей, в чем очень помогали москали демократические, уже вываляли в грязи, но что-то дела в бывших республиках не пошли лучше, опять нет в жизни счастья. А-а, сообразили в Молдове, так ведь москали еще были в семнадцатом аж веке. Тогда один молдавский письменник оженился на москальской княжне. Как такое вытерпеть? И вот – присягаю, что я не выдумал, – вот в Кишиневе расторгают брак умершего два века назад молдаванина с русской княжной, находят ему невесту из нынешних (кажется, певичка) и... заключают брак. Посаженными отцами невесты и жениха выступают очень видные политики. Не верите? Поезжайте в Кишинев, спросите. Там все об этом знают. И свадьба была. И музыка. Плясал ли покойник, не знаю. Вот такие дела. Такая вот музыка.
Лист кувшинки
Человек я совершенно неприхотливый, могу есть и разнообразную китайскую, или там грузинскую, японскую, арабскую пищу, или сытную русскую, а могу и вовсе на одной картошке сидеть, но вот вдруг, с годами, стал замечать, что мне очень небезразлично, из какого я стакана пью, какой вилкой ем. Не люблю пластмассовую посуду дальних перелетов, но успокаиваю себя тем, что это по крайней мере гигиенично.
Возраст это, думаю я, или изыск интеллигентский? Не все ли равно, из чего насыщаться, лишь бы насытиться. И уж тебе ли – это я себе, видевшему крайние степени голода, – думать о форме, в которой питье или пища?
Не знаю, зачем зациклился вдруг на посуде. Красив фарфор, прекрасен хрусталь, сдержанно серебро, высокомерно золото, но завали меня всем этим с головой, все равно все победит то лето, когда я любил библиотекаршу Валю, близорукую умную детдомовку, и тот день, когда мы шли вверх на нашей реке и хотели пить. А родники – вот они, под ногами. Я-то что, я хлопнул на грудь, приник к ледяной влаге, потом зачерпывал ее ладошкой и предлагал возлюбленной.
– Нет, – сказала Валя, – я так не могу. Мне надо из чего-то.
И это «из чего-то» явилось. Я оглянулся – заводь, в которой цвели кувшинки, была под нами. Прыгнул под обрыв, прямо в ботинках и брюках брякнулся в воду, сорвал крупный лист кувшинки, вышел на берег, омыл лист в роднике, свернул его воронкой, подставил под струю, наполнил и преподнес любимой.
Она напилась.
И мы поцеловались.
Так что же такое посуда для питья и еды? Ой, не знаю. Не мучайте меня. Жизнь моя прошла, но не прошел тот день. Родники и лист кувшинки. И мы под небом.