Текст книги "Янтарная комната (сборник)"
Автор книги: Владимир Дружинин
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Отдыхайте. – Он взял у меня тетрадку. – Теперь я сам.
Главного сообщения он не уступил никому. Он оповестил об убийстве Буба, прочел его письмо к отцу, а затем, уже не по тексту, повинуясь внезапному наитию, закричал:
– Убитый – ваш товарищ! Вы знаете его? Если знаете, дайте трассирующую очередь!
Немцы притихли. Даже вспышки пулемета стали реже. Но ответа нет. Минута, другая – и вот уже алые прутья хлещут ночное небо.
У меня захватило дух. Нам ответили! Да, пули посланы прямо вверх. Вероятно, офицер спит в блиндаже, и солдат осмелился… Узнал по письму, о ком речь, улучил удобный момент и ответил.
Майор читал письмо снова, когда звуковка вдруг умолкла. Тишина словно обрушилась на нас, расплющила репродукторы. Голос майора, по инерции произносивший фразу, донесся, как шепот.
Что случилось? Я шагнул к выходу и столкнулся с Шабуровым, вылезавшим из машины.
– Подвижные системы, – бросил он.
Эх, мать честная! Значит, надо лезть на крышу звуковки, налаживать эти проклятые подвижные системы. Но как лезть? Ведь горб землянки едва закрывает звуковку! Лезть нельзя…
Шабуров уже на крыше. И Коля поднимается туда же.
Шабуров управился бы и один. Но вдвоем быстрее, конечно. Оба нагнулись над рупорами, капитан орудует ключом. Дела на несколько минут, но как они тянутся, эти минуты!
Две фигуры отчетливо видны в лунном свете. Да, землянка не закрывает их целиком. Немцы, наверно, заметили их.
«Нагибайтесь же! – хочется мне крикнуть. – Ниже, ниже… Черт возьми, неужели так трудно нагнуться?»
Тот берег молчит. Не видят или… Даже шальные пули залетают как будто реже. Майор улыбается мне и что-то говорит, показывая в сторону врага. Да, это тишина ожидания!
Вот когда задело их! Хотят дослушать до конца иисьмо убитого. Офицеров, должно быть, разбудили.
«Креатуры» Фюрста, нацисты из самых отпетых, соглядатаи, тоже прислушались, ждут, им не терпится знать, что же затеяла красная пропаганда… Кто из них решится выдать себя, послать пулю или мину? Нет, затаились.
Наконец динамики в порядке, звуковка снова обретает голос. Майор дочитывает письмо.
– Вот до чего дошло у вас! – говорит он. – Убивают своих же солдат. Надеются с помощью террора удержать вас. на месте. Удержать на обреченном рубеже, в безнадежно проигранной войне. Напрасно!
В тетрадке этих слов нет. Он отбросил ее, говорит свободно, горячо. Я любуюсь им, как ни жаль мне моих пропавших трудов. Немецкий язык он знает с детства – это певучий баварский говор села Люстдорф, что под Одессой.
– Напрасно! – грохочут трубы звуковки. – Красная Армия гонит оккупантов. Где были ваши траншеи, теперь там могилы. Там березовые кресты.
Одинокая вереница трассирующих пуль взметнулась над буграми. Что это, еще один запоздалый ответ? Или знак одобрения?
– Березовые кресты! – гремит наш берег. – Березовые кресты, поражение… Гитлер губит вас!
Отрывисто затявкал пулемет.
– Офицеры пугают вас советским пленом. Будто мы убиваем пленных! Тогда зачем же нацисты убили вашего товарища? Какой в этом смысл, если мы убиваем пленных? Значит, нацисты сами не верят тому, что твердят вам!
Гитлер проиграл войну. Креатуры Фюрста не смогут помешать вам, если вы примете единственно правильное решение…
Когда я уже смотал шнур микрофона, а Охапкин заводил мотор, на том берегу снова ударили минометы. Мины, не долетая, врезались в лед.
Обратно я ехал снова в кузове, вместе с невыносимо безмолвным Шабуровым.
Здорово! – сказал я. – Здорово выдал им майор!
Мне сдается, я вижу: в темноте кривятся жесткие губы капитана.
– Из-за одного фрица столько шуму, – зло выдавливает он.
«Ничем его не проймешь, – думаю я. – Упрям. Подаст еще один рапорт и так будет долбить в одну точку, пока не добьется своего».
На этот раз Охапкин как будто еще быстрее одолевает опасный перегон.
4
В ту же ночь наше боевое охранение задержало двух перебежчиков – солдата и ефрейтора. Я застал их в крестьянской избе, разоренной, но теплой. Русская печь обогревала комнату с изорванными обоями, устланную соломой.
Немецкий солдат, курносый, розовый коротышка, потирал руки и улыбался, радуясь теплу и тому, что остался невредим. Идти в плен было как-никак боязно. Если в лагере русские относятся к пленным так же благородно, тогда, что же, жить можно…
– И там не обидят, – сказал я.
– Значит, выбрался из дерьма. – Солдат скорчил гримасу и почему-то подмигнул.
Ефрейтор – длинный, костлявый, бледный, с синевой под глазами – лежал на соломе. Он страдал от какого-то недуга или притворялся больным. Фамилия у него оказалась не простая, с приставкой «фон».
– О да, именно благородно, – произнес он. – Ты, Гушти, совершенно прав.
При этом он косил глаза на солому, где лежал его серебряный портсигар с монограммой. Нет, именитый ефрейтор не мог поднять глаз на солдата. Не мог смотреть на него иначе, как сверху вниз.
– А вы имеете право мстить нам, о да! О боже мой, конечно, имеете!
Однако ефрейтор решил не дожидаться нашей мести. Обоих страшила перспектива нашей атаки – со шквалом снарядов, с «катюшами». «Катюши» – ужасное оружие! Советские листовки не лгали: удары Красной Армии усиливаются. Да, они читали листовки, а однажды возле Колпина – ефрейтор произнес «Кольпино» – русские агитировали с самолета. Он летал над траншеями, и оттуда, с неба, говорила женщина. Да, женщина! Подумайте только…
Увы, ни тот, ни другой не могли сообщить мне ничего нового о преступлении «креатур» Фюрста. Дело было в соседней части. Что же касается самого Фюрста, то он известен в дивизии. О его смерти было объявлено в приказе.
– Фюрст сатана! – воскликнул солдат. Он встрепенулся, откинул голову, стал будто выше ростом, шире в плечах. Сильно сгибая колени, он тяжелой медвежьей походкой пошел по соломе.
Теперь ефрейтор удостоил солдата взглядом. Поднял брови, потом задохнулся от смеха.
– Ферфлухтер! Да, да, Эрвин Фюрст, хоть и нехорошо смеяться над покойником.
Эрвин? Но ведь и тот Фюрст тоже Эрвин. Обер-лейтенант Эрвин Фюрст, командир третьей роты. Я запомнил его имя, так как часто читал у микрофона перечень офицеров, находящихся у нас в плену.
– Мы слыхали, – сказал солдат. – Только у нас никто не верит.
– Почему?
– Фюрст в плену? Невозможно!
– Но почему же?
– Такой человек, как Фюрст, – с чувством проговорил ефрейтор, – не мог сдаться в плен.
Оказывается, нашлись свидетели, которые видели, как обер-лейтенант защищал свою честь. Он убил пятерых русских и последним выстрелом покончил с собой. В дивизии его чтят, как героя.
– Ну-ка, Гушти, – снисходительно молвил «фон», – изобрази господину офицеру еще кого-нибудь.
– Рейхсмаршал Геринг, – бойко объявил Гушти, зашипел, выпятил живот и начал надуваться, словно резиновый шар.
– Хватит, – остановил я его. – У меня еще есть вопросы.
Гушти мне понравился. Надо побольше разузнать о нем, об этом весельчаке, сыплющем хлесткими солдатскими словечками, актере, живчике. Юлия Павловна будет в восторге. Да и майор тоже.
Немец выпустил изо рта воздух, обмяк и смотрел на меня с улыбкой. Он был встревожен и все-таки улыбался, переминаясь с ноги на ногу. Я спросил его, откуда он родом, в какой части служил.
– Я эльзасец, – ответил Гушти. – Трофейный немец! Второй сорт. – Он притворно вздохнул.
Стукнула дверь. Гушти согнал с лица улыбку и рывком, едва не подпрыгнув, встал «смирно». Вошел капитан Бомзе из разведотдела.
– Вольно, Гушти! – сказал он по-немецки, смеясь.
Немец выглядел уморительно – толстый, низенький, в нарочито бравой позе.
– Вы знакомы? – спросил я.
– Отчасти, – ответил Бомзе. – Полезный тип. Что он вам травит?
До войны Бомзе служил в торговом флоте, усвоил морские словечки. Даже стоя на месте, он чуть покачивался, словно на палубе в ветреную погоду. Во время боя его место на рации. Никто, как Бомзе, не умеет перехватить и расшифровать вражескую депешу, а вмешаться в разговор радистов, притворившись немцем, – на это способен один Бомзе.
– Я забираю Гушти, – заявил он. – Айда, подвезу вас до КП.
Выяснилось, что Гушти служил чертежником в тылу, около Пскова, в штабе армейской группы. На передовую попал совсем недавно, в наказание: осмелился передразнить майора. В плену, на первом же допросе, Гушти вызвался нарисовать план оборонительной линии немцев. Уверяет, что память у него великолепная, укажет все точно: окопы, доты и дзоты, расположение минных полей.
То, что гитлеровцы предвидели наше наступление и загодя начали строить оборону в тылу, – для нас не новость. Разведка по крупицам собирает данные о рубежах врага, и каждая новая деталь, разумеется, драгоценна.
Что ж, пусть Гушти чертит. Он уже помог нам.
«Стало быть, о Фюрсте сочинили легенду, – думал я, трясясь в «виллисе». – Новость важная, очень важная. Да, кисло немцам! Пришлось выдумать героя, чтобы поднять воинский дух. А Фюрст целехонек, сидит у нас в плену. Этот самый Фюрст.
Спешил я к майору.
Лобода беседовал в машине с Колей.
– Что выше? – спросил Коля. – Слава первой степени или Красная Звезда?
– Трудно сравнить, – посмеивался майор, отлично понимая, куда клонит Охапкин. – Орден Славы, видишь ли, солдатский…
– Короткову орден Славы дали, – произносит Коля в сторону и как бы невзначай.
– За что же? – притворно удивился майор, уже не раз слышавший про Короткова.
– Такой же шофер, как и я. В автороте. Снаряды возит на передок. Эх, пойти, что ли, шину накачать! – сказал Охапкин, но не двигался с места.
Лобода рассмеялся. Ну можно ли сердиться на Колю! Он наивно выпрашивает себе награду, как мальчишка коньки или велосипед.
Я доложил майору. По-моему, медлить нечего, Фюрста надо взять в оборот. Он-то, наверно, знал убитого. И надо, чтобы Фюрст выступил у микрофона. Это ошеломит немцев. Легенда рассеется как дым.
Но странно, майор рассердился. Он крякнул, отбил пальцами дробь на ларе, потом стал выговаривать мне.
Легенда? Кстати, Фюрст дрался как черт, ранил троих наших бойцов, и взяли его полумертвого. Недешевая добыча! Пруссак, твердое дерево! Взять в оборот? Но есть же конвенция о военнопленных. Понуждать их к чему-либо запрещается.
– За-пре-щается! – повторил Лобода. – Эх, писатель! Повоевали бы вы с таким Фюрстом, как это делал я…
Лобода часто наезжал в лагерь для пленных «повоевать», то есть поспорить с пленными.
– Предположим, он назовет вам фамилию убитого. Дальше что? – кипел майор, бросая на меня свирепые взгляды. – Всё одним махом хотите, да? И наломаете дров.
Он отвернулся к оконцу и вдруг запел.
– «На земле-е весь род людской», – проревел он так, что задребезжало стекло, и умолк, погрузившись в размышления. Дальше первой фразы арии он обычно не шел в таких случаях. Пение означало: Лободе надо побыть одному.
Я вышел из машины.
Коля накачивал шину. Чудно действует на меня его пухлое мальчишеское лицо: огорчения делаются как-то легче. Но сейчас он расстроен. Награждение Короткова, его сверстника и приятеля, мучает Колю.
– Товарищ лейтенант! – услышал я. – Васька-то Коротков, а?
– Орден, – кивнул я. – Знаю.
– У меня тоже свой нерв, – вздохнул Коля. – Меня давно в автороту зовут. Тут не езда. Капитан Шабуров говорит: мы гастрольщики, артисты. Верно, нет? А таким дают в последнюю очередь. Чувствуете?
– Брось, Коля, – начал я и кинулся к машине: майор стучал мне в окно.
– Что он там насчет Шабурова? – спросил майор!
Я объяснил.
– Вот, вот! Две башки надо иметь с вами. – Большие карие глаза под чернью бровей искрились. – Поедешь в Славянку, в лагерь, где Фюрст. Но сперва…
Повеселевший, полный радости открывателя, он почти пропел мне свой план.
5
Я держал путь на Колпино, где наша база, а затем уже в Славянку.
Когда на равнине показался город, в мозгу возникло слово «Кольпино». Так называли его все пленные немцы. «Эмга» вместо Мга, «Кольпино»… Издали город кажется живым, нетронутым. Мираж длится недолго. Это не дома, одни стены в багровой оспе выбоин. Скорбный, черный от гари снег.
«Кольпино»… Они исковеркали город и его русское имя. Сыпали бомбы, обдавали шрапнелью. «Кольпино» – это звучит, как пуля в рикошете, как лязг мятого железа, как скрип двери, обыкновенной квартирной двери с голубым ящиком для почты, распахнувшейся там, наверху, на высоте четвертого этажа. Дверь скрипит над провалом, над грудами кирпичей, она как будто зовет жильцов, которые никогда не придут…
«Контора жакта» – написано на табличке у входа.
Волна табачного дыма накатилась на меня, как только я открыл дверь. В тесной комнатенке, у окна, курит и стучит на трофейной «Эрике» с латинским шрифтом Юлия Павловна.
– Вы потрясли немцев, – говорю я. – Небесная фрау! До сих пор вас не забыли. Только что видел двух перебежчиков.
Про Фюрста я тоже рассказал ей. И про забавника Гушти.
– Шура, вы золото! – воскликнула она. – Kolossal! Прелестно! Machen sich keine Sorgen[6]6
Грандиозно! Будьте спокойны (нем.).
[Закрыть], он от нас не уйдет.
Она тянется за новой папиросой.
Из железного сундука с бумагами я извлекаю записи бесед с пленными. Ага, вот! Эрвин Фюрст, обер-лейтенант, командир третьей роты. Взят в плен во время разведки боем, отчаянно сопротивлялся. Да, троих ранил, сам получил несколько ранений, месяц лежал в госпитале. Возраст – 32 года, родился в Инстербурге. Отец – портной. Во время войны отец переехал в Дрезден, открыл собственную мастерскую. Там же, в Дрездене, на Кирхенгассе, 12, живет жена обер-лейтенанта, Гертруда, с двумя дочерьми – Моникой и Лисси.
Как можно больше подробностей! О Фюрсте я должен знать больше того, что записано в офицерском удостоверении. То, чего не скажут и пленные однополчане.
Мы должны объявить немцам, что Фюрст, герой дивизии, жив и находится у нас в плену. Большой вопрос, согласится ли он сфотографироваться для листовки.
В Славянку, в лагерь военнопленных, со мной поехал армейский фотограф, маленький человек с крохотной головой, которой он непрерывно вертит, словно приглядываясь и принюхиваясь. Фамилия у него литературная – Метелица.
«Пикап» подскакивает на обледенелых рельсах. Мы в Славянке. В наступивших сумерках проносятся за оконцем понурые вагоны на запасных путях, мертвый паровоз. Им не было хода отсюда, со станции, замороженной блокадой.
Часовой у ворот лагеря вызывает дежурного, тот показывает нам офицерский барак.
Железные кровати в два этажа, густой табачный дух и еще какой-то запах, должно быть после дезинфекции. Метелица, завидя немецких офицеров в форме, вертит головой. Как бы прицеливаясь, он оглядывает железные кресты, демянские, крымские и прочие «щиты».
Прежде всего мне нужен Лео Вирт, тот самый саксонец, лейтенант, который вместе с Михальской работал на звуковке в новогоднюю ночь. И плакал, слушая пластинки.
У Вирта впалые бледные щеки, большой лоб, круглые очки в тонкой черной оправе. Садясь, он кладет на колено книгу. Книга для него дороже хлеба, табака, он читает с жадностью, недосыпает, необходимо наверстать все упущенное по вине Гитлера… Книги Бебеля, Либкнехта, Тельмана… Сочинения Ленина… Вирт был слишком юн, когда эти книги были доступны в Германии. Плен открыл ему бездну неведомого.
– Старик Вильгельм, – он называет видного немецкого коммуниста-эмигранта, – прислал мне из Москвы целый ящик книг. Изумительно!
Я показал саксонцу письмо убитого перебежчика, рассказал легенду о Фюрсте-герое.
– О негодяи, проклятые наци! – Вирт вне себя от гнева. – Значит, Фюрст – герой дивизии? И вы думаете устроить им сюрприз?
– Да.
– Хорошо бы, – вздохнул Вирт. – Теперешний Фюрст – это уже далеко не тот Фюрст, но… микрофона не возьмет. Нет, нет! Совершенно немыслимо.
Мы беседуем в клетушке, которая служит и библиотекой и канцелярией. «Ваш ход, господин барон», – раздается за стенкой. Там играют в карты.
– Я пытался вербовать Фюрста в комитет. Боже мой, как он ругался! Он прусский офицер, пруссак до корней волос. Имеете представление об этих типах?
В среде пленных набирает силы комитет «Свободная Германия». Создали его сами немцы, бывшие военнослужащие вермахта и эмигранты, люди разных убеждений, но жаждущие покончить с войной, создать Германию без Гитлера.
– В семье Фюрста молятся на Гитлера. Да, Фюрст – сын портного, простого трудящегося человека. В Германии есть и рабочие-нацисты… Для вас странно?
Он снял очки. На меня смотрят умные глаза, усталые от ночного чтения, немного печальные. Я сказал себе: вероятно, такими были первые немецкие социалисты, те, кто окружал Маркса.
– Ленин, – Вирт бережно погладил книгу, – предостерегает против догматизма Нужно считаться с действительностью. Что ж, Гитлер дал портному работу – шить офицерские мундиры. Чем больше офицеров, тем больше мундиров. Логично?
Он жадно проник во все детали биографии Фюрста. Тот вырос среди мундиров, напяленных на манекены. От погон, от золотого шитья исходило, сияние власти, силы. Папаша Фюрст мечтал, конечно, вывести сына в люди. Сын стал офицером! До Гитлера это и не снилось. Сказочное время настало для старого портняжки, когда его Эрвин, офицер армии фюрера, красовался в Париже, потом в Осло, когда почта приносила посылки с диковинной заграничной снедью, с вином, шелками.
В своей роте Фюрст свирепствовал почище иного барончика. Сам всюду совал нос. Поражения его только ожесточили.
– Да, он уже не верит в победу. Если вы ему скажете, что Гитлер не сдержал своих обещаний, он согласится, Где молниеносная война? Пшик! Где изоляция России? Тоже блеф. Да, но признать это вслух? Исключено! Присяга, офицерская честь и тому подобное. А хуже всего вот что: Фюрст считает, что вся Германия гибнет… Айн момент, я позову его.
Утлая перегородка затряслась. Вошел Эрвин Фюрст и встал навытяжку, выставив грудь, откинув крупную голову. Крепкая нижняя челюсть, нос с горбинкой, холодок голубых глаз, копна белокурых волос. Он напомнил мне арийских молодчиков в военной форме, изображениями которых пестрят немецкие журналы. «Здоров! – подумал я с неприязнью. – Отъелся на чужих хлебах».
Я коротко сказал, что мне нужно. Хотя мы оглашаем списки пленных, на той стороне его, Фюрста, все-таки считают мертвым и прославляют его. Мы хотим опровергнуть легенду. Для этого со мной прибыл фотограф.
Фюрст не изменил позы. Я напрасно пытался поймать его взгляд. Он смотрел куда-то поверх моего плеча, в одну точку. Я не ощутил в нем враждебности. Нет, скорее безразличие. Он как будто и не слышал меня.
– Вашей семье, я полагаю, не безразлично, живы вы или нет, – прибавил я.
Он шевельнулся.
– Вы слышите? – спросил я.
Метелица уже бегал вокруг Фюрста, целился, подталкивал плечом.
– Хорошо. Ради них, – произнес Фюрст глухо.
– Снимайте, – приказал я.
Метелица щелкнул фотоаппаратом.
– Еще не все, – сказал я. – Прочтите это.
Я дал Фюрсту письмо, подписанное «Буб». Он читал медленно, чуть двигая губами.
– Вас интересует его судьба? – произнес он недоверчиво и опять отвел взгляд. – Да, был такой. Мои креатуры?
Он повел плечом.
Я протянул руку, чтобы взять бумагу у Фюрста. Он еще не расстался с ней. Он читал снова, лицом к окну, как будто разглядывал листок на свет. Потом нехотя подал мне. Пальцы его дрожали.
– У меня есть копия, – сказал я и открыл планшетку. – Могу подарить на память.
Фюрст смешался. Он поблагодарил нерешительно и даже с испугом. Собрался сказать что-то, но не смог и четко, истово откозырял.
В тот же вечер Михальская отстукала текст листовки о Фюрсте. Федя Рыжов, наш «первопечатник» (очень уж архаично выглядела его ручная «американка»), к утру сдал весь тираж.
А утром задребезжали стекла: наши ударили по Саморядовке. Немцы бежали.
Поток наступления, задержавшийся там, хлынул дальше на запад, к зубчатому лесному горизонту, над которым вздымались черные обелиски дыма. Черные, зловещие обелиски над горящими деревнями.
По пятам ринулись танки, самоходные пушки. Летчик, взявший на борт связки листовок, с трудом нашел отступающие остатки немецкой авиаполевой дивизии. Медленно разжимая пальцы, он выпустил из пачки наши листовки одну за другой. Крутой воздух вырвал их, и они долго плыли, прежде чем опустились на землю.
Достигли ли они цели? Читают ли их немцы? Как подействовала на них новость? Эти вопросы я задавал себе уже в звуковке.
Теперь вся надежда на тебя, Коля! Давай газ, ищи, как можно выгадать время, обойти главные, запруженные машинами дороги. Дошла листовка до цели или нет, все равно надо нагнать солдат из авиаполевой гитлеровской дивизии.
6
– Хана! – сказал Охапкин. – Приехали. Волоча ноги, нахохлившись, он ходил вокруг звуковки, именно вокруг, хотя препятствие выросло впереди, шагах в пяти от радиатора.
Мы вышли из машины: майор, Шабуров и я. Коля продолжал свое круговое движение – признак крайней растерянности. Карта сулила нам здесь мост. Но то, что мы увидели, было скорее скелетом моста или его призраком. Под дырявым, как решето, перекрытием синели проталины. От мартовских оттепелей река размякла, было бы сумасшествием довериться льду.
Путь один – через мост. Но мыслимо ли?… Какие-то смельчаки уже проехали. Внизу, на льду, валяются обломки настила, сбитого колесами. Наверно, каждый шофер, оглядываясь назад, называл себя счастливцем.
Лобода подбежал к мосту. Брови его поднялись. Он круто повернулся.
– Решай! Ты хозяин.
Эти слова произвели поразительное действие. Коля подтянулся, поправил ушанку, застегнул куртку и, лихо подмигнув мне, ступил на мост. Прошелся, потрогал носком сапога полусгнившие доски, потом, не говоря ни слова, влез в кабину. Дверца захлопнулась. Майор открыл ее.
– Нет, – сказал Охапкин. – Без вас.
– Не дури, – ответил Лобода и занес ногу на ступеньку.
– Все. – Коля выскочил на дорогу. – Не пойдет дело, товарищ майор.
– Да ты что!..
– Раз я хозяин…
Лобода готов был рассердиться, но вдруг лицо его просветлело.
– Ладно, – кивнул он. – Езжай.
Шабуров шагнул к машине. Майор удержал его.
– Распоряжается водитель, – промолвил он раздельно и необычно тихо.
Сейчас Коля не храбрился, не подмигивал. Он шагнул в кабину и нажал стартер. Ноющий звук родился где-то в недрах машины. Она словно жаловалась нам, трясясь от страха. Со стуком откинулась левая дверца.
Было немного стыдно стоять на дороге и провожать глазами машину. Опасность большая. Иначе Коля не оставил бы нас тут. Дверцу он открыл, чтобы можно было выпрыгнуть, если машина начнет падать. Но успеет ли он? И куда прыгать?
Ломались, проваливались, сыпали на лед труху хлипкие доски, кроваво-рыжие на изломе. Обнажался переплет балок, тоже подточенных гнилью. Коля рассчитал точно: машина двинулась по ним, как по рельсам. Но вот путь все уже. Взрывом авиабомбы перекрытие выкушено до середины, надо податься влево, еще влево…
Прыгать некуда, разве что в реку. В полынью. С многометровой высоты. Перила снесены, звуковка идет по самому краю.
Мост отчаянно трещит. Кажется, наступил его конец. Сейчас немногое отделяет машину и водителя от гибели – какой-нибудь дюйм. Правее, Коля, хоть чуточку правее! Я вижу, как задние колеса порываются уйти от карниза, но срываются, откатываются опять влево. Машина уже не двигается дальше. Левое колесо повисло над пропастью, оно судорожно вертится, и я с ужасом думаю о том, что будет, если оно перестанет вертеться…
На миг все ушло из глаз, кроме того отчаянно кружащегося, мокрого, отмытого талым снегом колеса. Машина напрягалась, стонала. Вот-вот ее силы иссякнут, и тогда…
Я зажмурил глаза, и как раз в это мгновение колесо поднялось на балку. Снова с ледяным звоном захрустело дерево. Машина двинулась.
Минут пять спустя мы добрались до машины. Я стал приводить в порядок вещи, сдвинутые качкой на мосту и сброшенные на пол кузова. Чувство у меня было такое, словно я вернулся в родной дом.
«Мы целы, целы, черт побери!» – пело внутри, хотя опасности подвергался один Коля. Таково слияние судеб у друзей на войне. Даже тряска в родной машине была хороша. Радовало все: и печурка, помятая в одном месте осколком, и сияние приборов, и мешки с сухим пайком – хлебом, гречей, фасолью, мукой – на полочке под самым потолком.
Шабуров молча осматривал усилитель. Я не выдержал.
– Сегодня он заслужил орден, – сказал я. – Честное слово! Талант наш Колька!
– Парень золотой! – отозвался Шабуров. – И мог пропасть ни за что! Ни за грош, ни за денежку. Из-за гастролей этих… Из-за проклятой чепухи… Люди воюют, а мы – тру-ля-ля… Фрицев потешаем…
Я смешался. И вдруг в памяти ожило недавнее: Шабуров порывается сесть в машину…
– Однако если бы не майор, – сказал я, – вы бы поехали вместе с Охапкиным.
– Ах, вот вы о чем!.. Так я ради него, чудака… Оказать помощь в случае чего… И вообще, – голос его стал резче, – не обо мне речь. Меня-то все равно нет.
Он опустился на ларь рядом со мной. Нас подбрасывало на выбоинах, сталкивало, он дышал мне табаком в лицо.
– Очень просто, нет, – повторил он. – Оболочка одна… Вот как они…
Он смотрел в окно. Там, качаясь, проплывал редкий лес, и на талом снегу среди нетронутых, свежих березок лежали убитые. Наши убитые.
– Наступление, – услышал я дальше. – А им уже все равно. Вот и я… Ну, доедем до Берлина! – крикнул Шабуров и сжал кулаки. – Мои-то не воскреснут.
Видение за окном уже исчезло. Лес пошел гуще, черным пологом задернул мертвых. Шабуров все смотрел туда.
– У каждого потери, – жестоко перебил я, так как очень боялся, что Шабуров разрыдается. – У меня отец умер в блокаду. А мы все-таки существуем и должны существовать.
«Меня нет», – повторялось в мозгу. Эти слова неприятно кололи. Потом протест сменился жалостью.
Жить на войне трудно. И надо, чтобы человеку было чем жить на войне. Шабурову нечем, и это страшно. Пожалуй, это самое страшное на войне. Он мог бы жить местью, если бы ему дали гранату, поставили к орудию…
– Ну снова рапорт напишу. Что толку! Уперся майор, как… Ничего, я добьюсь!
Что-то новое шевельнулось во мне.
– Правильно! – сказал я. – И добивайтесь, коли так. Меня-то майор не послушает, а то…
Он схватил мои руки:
– Нет, нет!.. Не понимаете вы… Он всегда со смехом к вам: писатель, мол… А по сути, уважает вас.
– Ладно, – сказал я, отвечая на пожатие. – Ладно… Я все, что смогу…
До сих пор я был на стороне Лободы. Сейчас я уверял себя, что Лобода несправедлив к Шабурову.
А Лобода тем временем беседовал в шоферской кабине с Охапкиным. Чаще доносился глуховатый, иногда срывающийся тенорок Коли, он что-то с воодушевлением рассказывал майору.
Окно темнело, близился час ужина. Я обдумывал, как лучше завести разговор с майором о Шабурове. Но все сложилось по-другому.
Мы въехали в Титовку.
Эта лесная деревушка не упоминалась в сводке боевых действий. Известна она стала теперь, когда наши вошли в нее и увидели догорающие костры на месте домов.
Теперь костры погасли. Они лишь дымили кое-где. Тянуло гарью, и к этому примешивался еще какой-то запах, тошнотворный, сладковатый. Я ощутил его, как только вышел из машины. Из мрака вынырнул коренастый белесый лейтенант в угловатом брезентовом плаще.
– Вижу, машина ваша… – сказал он, переводя дух. – Генерал Лободу ищет.
Он увел майора куда-то в темноту, наполненную скрипом орудийных колес, хлюпаньем шагов.
– Ряпущев, адъютант генерала, – сказал Шабуров. – Николай, рули-ка подальше.
Однако мы не могли отвязаться от томящего запаха. Он настигал всюду, вся сожженная Титовка дышала им.
Шабуров мрачнел. Мы догадывались, отчего такой запах. Коля, отпросившийся разузнать, сообщил: на краю деревни сгорел сарай с людьми. Фашисты заперли жителей Титовки, не успевших убежать в лес, и подпалили.
– Наш майор там, – сказал Охапкин. – Он в комиссии, акт пишут… Там одна женщина с ума сошла. – Глаза Коли округлились. – Сына сожгли.
Обычно Коля вечером, перед сном, читал, шевеля губами, затрепанный томик рассказов Чехова и поминутно спрашивал у меня значение загадочных слов: «горничная», «акции», «исправник». Сегодня ему не читалось. Он покопался в моторе, потом подсел ко мне.
– По-немецки хощу ущиться, – заявил он. – Товарищ лейтенант, поущите меня.
– Зачем тебе?
– А я бы им сказал, чтобы не смели… Найдем, кто это сделал, так плохо будет.
Я взглянул на Шабурова. Он желчно кривил губы.
– Мы предупреждали, Коля, – ответил я.
И объяснил ему: решено привлекать к ответу военных преступников – поджигателей, грабителей, палачей.
Майор вернулся ночью. Впопыхах выпил кружку чаю; от оладий, разогретых Колей, отказался. Некогда. Надо ехать в Вырицу, на новый КП, куда сейчас перебирается наше хозяйство.
– Генерал приказал срочно дать листовку, – прибавил он. – Об этом… Ох, мерзавцы! – Он зажмурился. – Это все-таки нужно видеть, писатель. Ну, в добрый путь!
Он простился с нами и выбежал.
На ночлег мы стали на сухом, свободном от снега пригорке, среди елей. Ветер теребил их, на крышу звуковки падал дождь, минутный весенний дождь. А запах из Титовки все еще чудился мне. Он словно сочился в машину. И, закрыв глаза, лежа на своем ларе, я видел мысленно то, чего не успел увидеть в Титовке.
Среди ночи мы вскочили. Что-то огромное, оглушающее разбило сон, машина качалась, большая еловая ветка мягко и грузно легла на крышу, потом соскользнула на землю, царапнув по стеклу.
Похоже, немцы из дальнобойных на ощупь обстреливали дорогу. Мы оделись, но взрывы уже заглохли, противник переносил огонь.
Утром Охапкин, прежде чем сесть за руль, развернул новую карту, еще чистую, не тронутую цветными карандашами. Ленинградская область вот-вот кончится, начнется Псковщина. Где-то там, в болотистых лесах, отступают солдаты и офицеры немецкой авиаполевой дивизии.
К обеду мы нагнали воинскую часть, которая только что завершила прочесывание леса. Бойцы отдыхали, сидя на пнях, на поваленных стволах у походных кухонь. За соснами чавкали топоры, вонзаясь в сочную древесину. Саперы чинили мост. Мы сыграли им несколько пластинок. Нам захлопали.
– Еще венок сплетут, – язвил Шабуров. – Офицерам патефонной службы.
Убрав пластинки, он достал из планшетки блокнот и старательно, крупным ровным канцелярским почерком написал очередной рапорт Лободе.
К нам постучали. Вошел капитан в казачьем башлыке, откинутом на спину, в кубанке, сдвинутой на затылок, – знакомый мне командир разведроты.
– Здравия желаю! – весело возгласил он. – Уши болят от вашей музыки. Ох, сила! У вас «Очи черные» есть?
– Никак нет, – сурово отрезал Шабуров.
– Жаль. Замечательная вещь! Добре, я Кураева сначала к вам направлю, – прибавил он неожиданно. – Может, почерпнете что-нибудь?
– Отлично, – ответил я, усвоив лишь то, что увижу сейчас Кураева.
– Штабной драндулет фрицевский, – сказал капитан. – В воронке застрял. Гитлер капут! – Он засмеялся.
Вскоре к звуковке приблизился конвой – три наших солдата во главе с сержантом Кураевым – и двое тощих пленных в зеленых шинелях. На одном шинель была длинная, чуть не до пят, у другого едва покрывала колени. Кураев поздоровался без тени удивления. Будто именно сегодня, в этот час он ждал встречи со мной.