355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Нефф » У королев не бывает ног » Текст книги (страница 3)
У королев не бывает ног
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 12:25

Текст книги "У королев не бывает ног"


Автор книги: Владимир Нефф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)

ТРИ ЖЕНЩИНЫ

Итак, в ту прохладную апрельскую ночь в доме у Куканей спали все – пан Янек, которому снился гомункулус; брат Августин, кому, без сомнения, грезилось нечто благочестивое; дитя, которому, как нам думается, не снилось пока ничего, и маменька, молоденькая, но деятельная дочка бедного кастратора; ей, применительно к незатейливости ее мысли, мерещилось нечто сбивчивое, что-то о золотых каретах, в которых когда-нибудь покатит ее сын. Меж тем над колыбелью – неведомо откуда возникнув – наклонились три женщины.

Откуда они взялись – оттуда и взялись, взялись – и все тут: да, да, только так, и никак иначе. Явились, откуда всегда являлись с незапамятных времен, и теперь собрались в одном месте. Все три были прекрасно сложены, стройны, облачены в блестящие, вольно ниспадающие одежды и словно просвечивали – то больше, то меньше. В те поры их называли Парки, богини судьбы, за ними и до сих пор сохранилось это прозвание, но в действительности это были древние мойры языческих верований – Клото, Лахесис и Атропос, дочери бога-громовержца. Клото и Лахесис были светлые или светловатые, Атропос – чернявая, то есть до такой степени черная, что, если бы не угольки, еще тлевшие в очаге камина, ее вообще нельзя было бы заметить.

Прежде чем исполнить свое предназначение, ради которого они пустились в путь, богини рассмотрели ребенка, чью судьбу им предстояло определить. Клото и Лахесис, склонившись над колыбелью, честно и с полной ответственностью размышляли, чем добрым наградить, что доброго присудить этому усердно посапывавшему во сне мальчугану, который с первого же взгляда покорил их сердца – не важно, что сердца эти были прозрачными. Зато Атропос удовольствовалась одним-единственным мельком брошенным взглядом и не задумалась ни на минуту. Да и не было в том нужды. По ее мнению, сверх меры резкому, любой человек – будь то мужчина или женщина, белый или черный, плебей или вельможа, такой либо сякой – все заслуживают лишь самого худшего. Зло понятней добра.

– Как по-вашему, сестры, не пора ли начать? – наконец спросила она.

– Ну, начинай, – согласилась Клото.

– Ладно, начинай, – присоединилась к сестре и Лахесис.

Они по опыту знали, что для дитяти выгоднее, если первой выскажется Атропос, чернявая, потому что даже если она и присудит ему самые что ни на есть злосчастья, они, добрые богини, смогут еще как-нибудь поправить дело. Классическим примером тому может служить широко известная сказка о принцессе Rose d'Eglantine, то бишь Спящей Красавице, которой Атропос напророчила, что в возрасте пятнадцати лет она уколется о веретено и умрет. Но поскольку – к счастью! – Клото еще не произнесла своего приговора, в ее силах оказалось несколько изменить это мрачное пророчество в том смысле, что хоть принцесса и уколется, и умрет – тут уж ничего не поделаешь, – но смерть эта будет лишь мнимой, и спустя сто лет принцесса проснется снова. Как нам известно из частных, но вполне достоверных источников, Лахесис, когда все свершилось, горько упрекнула свою светленькую сестренку за то, что такую незадачливую судьбу она не сумела улучшить более изысканным и для принцессы более выгодным способом, просто употребив вполне невинное, но, благодаря своей обтекаемости, куда более многозначное и емкое словечко «разумеется». Принцесса, – могла бы сказать Клото, – разумеется, уколет пальчик о веретено, если веретено вообще попадется ей в руки, но поскольку такие предметы, как веретена, в королевских замках не водятся, принцесса избегнет своей судьбы, во всех прочих случаях неотвратимой, и скончается в возрасте девяноста лет, так и не увидав никакого веретена, не то что не уколовшись. Памятуя это, Атропос не любила начинать первой.

– Нет, только после вас, – сказала она, отвернувшись к окну, и сделалась такой прозрачной, что казалось, будто ее и нет вовсе.

– Ну, значит, за работу, – проговорила Клото, и прозрачности ее убыло.

– Ты первая, сестра, – попросила Лахесис, которая тоже стала менее прозрачной, чем вначале.

– Будешь высоким и стройным, как тополь, плечистым, тонким в поясе, а ликом подобен будешь архангелу Михаилу, чей образ украшает боковой алтарь в костеле миноритов, – начала Клото.

– И это обстоятельство, то есть сходство с архангелом Михаилом, сыграет в твоей жизни существенную роль каузального фактора, – добавила Лахесис.

– Пожалуйста, не прерывай меня, сестра, – проговорила Клото с неудовольствием. Она не любила, когда Лахесис корректировала ее пророчества и, особенно, когда она делала это своим непомерно ученым образом, чем, по мнению Клото, лишь понапрасну осложняла судьбы человеческого рода.

– Извини, сестра, – попросила прощения Лахесис, – но я считала это уточнение весьма существенным.

«Да ну тебя с твоими уточнениями», – подумала про себя Клото и продолжала пророчествовать на свой бесхитростный манер.

– Будешь мужественным и ловким в фехтовании и в борьбе деревянной пикой, а что до стрельбы – меткость твоих попаданий будет непревзойденной. По части любовной – инструмент любви у тебя всегда будет игрив и всегда наготове.

И поскольку Атропос часто уже приводила в негодность дары несокрушимого телесного здоровья, присужденные младенцам, тем, например, что сулила им чахотку, Клото торопливо произнесла:

– А здоровьем будешь так крепок, что не страшен тебе ни рак, ни слоновая болезнь, с прокаженными – если понравится – можешь хоть целоваться без опасения подхватить заразу, и если во время моровой язвы все вокруг будут помирать, корчась в смертных судорогах, ты останешься свеж, будто жаворонок. – И поскольку Клото не желала отстать от Лахесис, которая, вынося свои приговоры, всегда смотрела в корень вещей, она добавила: – А умом и духом будешь так резв, что учителя твои подивятся твоей памяти и способности здраво и верно судить и выносить решения.

Клото умолкла и уступила место Лахесис.

– Теперь говори ты, – молвила она и сделалась прозрачно-незримой.

Лахесис заговорила так:

– А теперь самое главное, милый Петр Кукань, без чего дары, которыми осыпала тебя моя сестрица, были бы и напрасны и бесполезны.

«Как бы не так», – подумала разгневанная Клото.

– Ибо к чему тебе развитое тело, ежели его красота служит лишь маской ничтожного и подлого характера, к чему резвость ума, ежели она – лишь орудие грязных, низких побуждений, годное лишь для достижения низменных целей? С тобою, Петр из Кукани, ничего, ничего подобного не случится, скорее даже совсем, совсем наоборот.

Помолчав, Лахесис продолжала:

– С добродетелями, перечисленными и записанными на скрижалях небезызвестного Моисея, архиплута из архиплутов, ты будешь в разладе, поскольку безоговорочная покорность этим заповедям показалась бы тебе ханжеством или святотатством. Никогда тебе не понять и не принять, что должно веровать лишь в единого Бога, а не в разных или же, если бы до этого дошло, – ни в одного из них. Никогда тебе не понять и не принять, что родителей своих нужно чтить больше, нежели они того заслуживают. Никогда тебе не понять и не принять, что нельзя желать жены ближнего своего, даже если она сама того захочет и предпочтет тебя, пригожего, своему безобразному супругу. Никогда тебе не понять и не принять, что не вправе ты убить преступника и пакостника. И – напротив – никогда не посмеешь ты ни украсть, ни солгать, даже если от той кражи или лжи взойдет для тебя польза великая, потому что красть или лгать было бы противу твоей гордости и совести; а с совестью своей и гордостью ты, Петр, всегда будешь жить в ладу и согласии. И так же, как Фома неверный, ты ничему не поверишь на слово, покуда не убедишься на собственном опыте, и никогда не признаешь принципа, что у королев не бывает ног, – потому только, что принцип этот не соответствует истине.

«Бог-громовержец, отец наш, да что же это такое? К чему это она приплетает сюда каких-то увечных королев?» – подумала Клото.

А Лахесис продолжала:

– Таким ты станешь, Петр из Кукани, вольный и независимый, и людям не так-то легко будет тебя провести.

Высказавшись, она сделалась прозрачнее и спросила у своей светленькой сестры:

– Не желаешь ли ты чего-нибудь добавить?

– Да уж мне и добавлять нечего, – ответила Клото. Попрозрачнев, она обратились к чернявой:

– А теперь ты, сестра.

И с тревогой взглянула на Атропос. Однако чернявая, загадочно усмехаясь, хранила молчание.

– Что же ты молчишь, наша драгоценная, мудренькая, несравненная? – спросила Лахесис; она, хоть боялась чернявой как черта и в душе признавала ее превосходство, но не лишала себя удовольствия иногда поиронизировать над ней. – Сегодняшней ночью у нас еще очень, очень много работы.

Она тоже чувствовала себя неспокойно, ибо нисколько не исключалось, а, напротив, было более чем вероятно, что Атропос, рассерженная столь щедрыми дарами, которыми она, Лахесис, вместе с простодушной Клото наделила младенца, разразится пророчеством страшным и губительным. Она могла бы, к примеру, напророчить встречу с роковой женщиной, которая сведет парня с ума и вынудит его совершать безумства, грозящие виселицей, или объявит, что, благодаря исключительному, редкому уму, чем одарила его Клото, он достигнет видного положения в кругах еретиков и окончит жизнь, как Ян Гус[2]2
  Ян Гус (1372—1415) – чешский религиозный реформатор и поборник национальной независимости; был сожжен на костре.


[Закрыть]
либо Джордано Бруно, а то возьмет да и ляпнет, что его высокие достоинства возбудят к нему ревнивую зависть власть имущих, что, естественно, изо всех зол самое худшее, и он еще сможет поздравить себя, коль палач просто отрубит ему голову вместо того, чтоб швырнуть в котел с кипящим маслом или же посадить на кол и так далее, – ну, уж это как водится.

– Ты сказала, сестричка, что он ни за что не поверит, будто у королев не бывает ног, – промолвила наконец чернявая.

– Да, я так сказала и не отступлюсь, – Лахесис вызывающе тряхнула головой.

– И что он всегда будет жить в ладу со своей совестью?

– Да, и это тоже сказано мною, поскольку логически вытекает из того, чем его наделили раньше, – ответила Лахесис.

Атропос некоторое время еще довольно усмехалась, а потом, к безмерному изумлению обеих светленьких сестер, объявила, коротко и просто:

– Мне нечего к этому добавить. Полностью с вами согласна и подписываюсь подо всем, что вы тут наговорили.

И медленно стала расплываться. Какие-то темные блики еще сверкнули чернью на ее черном одеянье, и она растворилась совершенно.

– Что это должно означать? – прошептала Лахесис.

– Тут я не разбираюсь, это тебе лучше знать, ты умнее меня, – отрезала Клото и растаяла в воздухе; Лахесис последовала за ней, чрезвычайно обеспокоенная.

В этот момент на дворе прокукарекал петух.

Возглас глупой птицы, которая, как известно, полагает, будто своим пением вызывает солнце, пробудил брата Августина. Когда святой отец, выбравшись из-под шкуры, перегнулся через край полатей – посмотреть, что творится внизу, – то узрел нечто чудовищное: пан Янек Кукань из Куками, улыбаясь своим мечтаньям, дрых как полено, а из печки «атанор» исходила тьма тьмущая, чернота, запустенье и хлад.

– Спасите! – возопил объятый страхом монах, хотя прекрасно понимал, что вокруг нет никого, кто в этой нелегкой ситуации мог бы оказать помощь ему и его хозяину, и потому в мгновенье ока съехал по лестнице на своих тощих ногах и костлявой заднице. И пан Янек, к коему вернулось ясное сознание, не успев разомкнуть век, тоже невольно горестно застонал, ибо Философское яйцо, о котором, если верить ученым книгам, именно сегодня надлежало печься с особым тщанием, очевидно, выстыло и омертвело; то, что в обозримое время должно было стать прекраснейшим и благороднейшим из всего созданного человеческими руками, ныне уподобилось табачной жиже; розового оттенка – как не бывало, как не бывало и желтого цвета предпоследней фазы.

Целый день оба чародея провели в бесплодных попытках оживить омертвелое яйцо; они поочередно дышали на него, осторожно клали под мышки, в конский навоз, слегка подогретую воду и под конец – снова – в доведенную до нужной температуры печь «атанор», но все было напрасно. Пан Янек переносил несчастье, причиной которого явился он сам, с меланхолическим спокойствием, но брат Августин, не помня себя от горя, неустанно и недостойно сетовал, оплакивая даром пропавшие семь лет беспримерных усилий и бдения.

– Что поделаешь, – промолвил пан Янек в утешение монаху. – Собственно, это то же, что смерть женщины, обремененной плодом. Ее гибель с неизбежностью влечет за собой и смерть недоношенного младенца. Разумеется, тело человеческое ведомо столь блистательным алхимиком, что он без веской на то причины не допустит смерти, а нам, грешным, довольно пустяка… к примеру, невольного забытья, чтобы творение наше погибло. Именно эта мысль посетила меня сегодняшней ночью, и то обстоятельство, что я с наслаждением задержался на этом забавном рассуждении, явно способствовало тому, что я задремал…

Но брат Августин был безутешен.

– Пан Кукань предается рассуждениям, – сетовал он, – он смакует какое-то свое сравнение, а семь лет псу под хвост, а семь лет – пошли прахом!

Пан Янек решился наконец отворить запаянную горловину колбы и убедиться, безвозвратно ли погиб Философский камень, как это представлялось ему при взгляде на колбу снаружи. Дела и впрямь обстояли именно так, если не хуже. Вязкое вещество, образовавшееся внутри колбы, не годилось даже для склеивания горшков, ибо воняло так отвратительно, что оба мага, привычные к самым что ни на есть едким запахам, вынуждены были отворить окно.

– Что же теперь? – вопрошал брат Августин, сокрушенный настолько, что у него переставало биться сердце и прерывалось дыхание, отчего его бородатая физиономия обрела поразительный фиолетовый оттенок.

– А теперь мы начнем все сначала, – произнес пан Янек Кукань из Кукани.

– Но ведь это – целых семь лет труда! – возопил монах, задыхаясь.

На это пан Янек ответствовал великолепной формулой, которую история влагает в уста самых знаменитых своих мужей:

– Именно поэтому мы не вправе терять ни секунды.

ПРЕДСТАВЛЯЕМ ШЕСТИЛЕТНЕГО ПЕТРА

Они и впрямь не стали терять ни секунды, однако работать им пришлось не семь, но полных шестнадцать лет, пока они добились своего, то есть, выражаясь точнее, свежеизготовленным Философским камнем – малюсеньким зернышком, покрытым воском, – произвели первое превращение обычного свинца в чистое золото, о котором золотых дел мастер на Златницкой улице, по преданию, высказался в том смысле, что, дескать, за всю свою долгую жизнь он не видывал и не встречал золота лучшего качества; позволим себе наперед заметить, что факт этот преисполнил впечатлительного брата Августина волнением столь сокрушительным, что его слабое больное сердце остановилось навеки и он умер прекраснейшей из смертей, которую только можно пожелать человеческому существу, – смертью от величайшей радости.

Ибо оказалось – и они убеждались в этом на каждом шагу, – что предшествующая работа над Великим творением – разумеется, если сбросить со счетов неудачный финал, произошедший по вине внезапного забытья пана Янека, – протекала при исключительно благоприятных обстоятельствах, так что какие-то там семь лет, затраченные на нее, представились им чистым мгновеньем. Зато теперь оба мага вынуждены были начинать все снова и снова, и всякий раз с самых азов; в первый раз – когда у них лопнула реторта, то бишь верх дистилляционного аппарата, в которой они после тысячекратной перегонки получили то, что нам известно под названием тяжелая вода, или, скажем, во второй раз, когда из-за изъяна в стекле Философского яйца герметически закрытая колба разлетелась на тысячи осколков и серьезно поранила брата Августина, а тот еще радовался, что не лишился зрения, и так далее и тому подобное. Кроме того, пани Куканева, она же пани Афра, все настойчивее, громче и яростнее обычного упрекала мужа за то, что он не приносит в домашнюю копилку почти никаких денег. Всякие проходимцы и жулики, имеющие доступ к императорскому двору, богатеют, приобретают замки и земли, а он, Янек Кукань из Кукани, вынуждает ее, мать своего первенца, влачить жалкое существование; дабы заставить ее замолчать, пан Янек с сокрушенным сердцем, чаще, чем это было ему привычно, нацеплял крахмальный воротник, который царапал и сдавливал шею, хватал позлащенную трость из слоновой кости – якобы тоже наделенную магической силой, и, наняв экипаж, приказывал отвезти себя наверх, в замок императора, чтобы там, среди дворян и дворянок, которых он презирал, сбыть кое-что из побочной продукции своей мастерской: косметическую водичку, помады и порошки; качество их, разумеется, было исключительным, но чем больше он ими торговал, тем больше времени отнимало их приготовление.

Однако все это – пустяки. Как бы долго ни длилось изобретение Философского камня, в конце концов оно все-таки было завершено. Разумеется, всерьез утверждать, будто пан Янек, благодаря каким-то немыслимым снадобьям, изготовленным на древесном угле, при помощи примитивных аппаратов с весьма причудливыми названиями «алембик», «атанор» или «пеликан», в действительности представлявших собою всего лишь затейливо соединенные стеклянные реторты, добился превращения свинца в золото, кажется нам недостойным основательного повествования, каковым наша история намерена быть и каковым она без сомнения является. Но поскольку нельзя отказать в успехе этому алхимику, чья сверхчеловеческая терпеливость одержала верх над убогостью средств, имевшихся в его распоряжении, мы признаем его успех, вполне предвидя все степени и формы недоверия, которые возбуждает наше признание.

Естественно, что Янек Кукань из Кукани сперва глазам своим не поверил, обнаружив, как расплавленный в сосуде свинец после помещения в него малюсенького зернышка Камня постепенно приобретает медно-зеленый, потом желтоватый и наконец золотисто-золотистый цвет чистого золота. Страшное волнение, которое при виде этого зрелища охватило и привело к смерти брата Августина, есть лишь иное проявление вполне понятной недоверчивости, – сердце его наверняка выдержало бы и не остановилось, будь зрелище вполне привычным и в полном смысле слова ожидаемым, естественным, – ну, скажем, как если бы появился золотистый цвет у гуся, запекаемого на сковороде, либо золотистый цвет у кожи, подставленной лучам солнца. Многие сверстники пана Янека тоже с недоверием и усмешкой отвергали его фантастическое рвение, к чему ученый мог бы остаться вполне равнодушен, ежели бы в числе этих скептиков не оказался человек, самый близкий его сердцу, его единственный и любимый сын.

Ибо Петр разочаровал отца, разрушив понятные изначальные надежды родителя, убежденного, что сын унаследует его увлечения и идеалы, станет его помощником, а позже – преемником; на самом же деле упорная борьба с неподатливой материей, которую пан Янек вел совместно со своим прислужником, неизменно приводила к стычкам с родным сыном, – свое отвращение к мастерской, к отцовскому образу жизни и работе Петр выказывал уже в детском возрасте. При этом надобно во благовремении заметить, что в этом втором, куда более изматывающем и безотрадном бою позиции пана Янека были ослаблены тем, что пани Афра, горько разочаровавшись в своем супруге-дворянине и императорском приятеле, слышать ничего не хотела о том, чтобы единственный ее сын стал алхимиком и, как она, не особенно выбирая выражений, высказывалась, – пожизненно приковал себя к вонючим отцовским печам, дурацким ступкам и колбам.

Дело в том, что, невзирая на возникшее противодействие, пан Янек свои умыслы относительно будущности сыночка начал приводить в исполнение весьма рано. Едва Петр вылез из пеленок, отец определил ему особую посудину, чтоб единственно туда сынок писал, поскольку для выработки редкостной соли под названием то ли арминий, то ли аммоний алхимику надобна была чистая детская моча. Когда же Петру исполнилось шесть лет, пан Янек добился содействия его детских ручонок в деле собирания капель росы с листиков диковинного растения под названием Alchemilla, то есть «росянка», выражаясь по-народному – «гусиная лапка», «звездочка», «свиные язычки» или «плащ Девы Марии». С июня по сентябрь этот мелкий невзрачный скромный цветик в саду у Куканей произрастал во множестве.

Шестилетнему мальчику тяжко было еще спросонья, рано поутру ползать на четвереньках по мокрой траве, капля по капле стряхивая драгоценную алхимическую росу в бокальчик. И в результате пан Янек, вместо того чтобы увлечь сына своими замыслами и, как он надеялся, возбудить в мальчике радостное ощущение важности порученного дела и сопричастности трудам отца, внушил ему отвращение и оттолкнул его, насколько это было возможно. И Петр, когда ему все опротивело сверх всякой меры, задал себе вопрос: «А зачем?», «А почему?», позже ставший его любимым присловьем, и, забросив росянку, удалился в сарай, где хранился корм для двух коровенок – весьма существенной части куканьского состояния; выспавшись как следует, он наполнил отцов бокальчик водой из колодца и отнес ее в мастерскую; то обстоятельство, что пан Янек ничего не заподозрил, поколебало уважение Петра к его занятию, если оно вообще у него было.

Первая лекция по алхимии, когда пан Янек показал Петру увлекательный, как он в простоте душевной полагал, и притом в высшей степени наглядный и простой опыт с так называемым Философским хлыстом, была тоже нисколько не успешнее.

Все или почти все доказательства существования Философского камня и его способности облагораживать металлы, которые дошли до нас из глубины четырех тысячелетий, то есть приблизительно со времен египетского царя и чудотворца Гермеса Трисмегистоса, предполагаемого основателя алхимии, совпадают в том, что для проведения подобного опыта необходимо весьма незначительное количество этого вещества. Из многократно и упорно повторяемого утверждения с неизбежностью вытекает вывод, что Философский камень, который мы считаем кладовой ядерной энергии, изготовленной домашним способом, алхимики использовали в качестве мощного катализатора, точнее выражаясь, ядерного катализатора. И только что упомянутый нами Философский хлыст есть не что иное, как старинное алхимическое обозначение катализатора, той таинственной субстанции, которая подгоняет, ускоряет все процессы и этим самым ускорением способствует успешному течению химической реакции, в которой сама участия не принимает.

Сказать, что маленький Петр Кукань из Кукани не любил отцовской мастерской – это значит еще ничего не сказать или сказать очень мало: он ее ненавидел. Она внушала ему отвращение, потому что была темной, холодной и в ней невыносимо воняло; мальчик боялся змеи, нарисованной на единственном ее окошке, и языков пламени, извивавшихся, вырывавшихся из печи; нагоняла на него ужас и внешность брата Августина, с его единственным зубом цвета зеленого мха, который обнажался в черном провале рта, заросшего грязной бороденкой и палеными усами, когда монах говорил или раздвигал губы в улыбке; брат Августин за нескрываемое к нему отвращение платил Петру откровенной антипатией, поскольку никогда не забывал, что Великое творение, достигшее последней фазы, испортилось как раз в день Петрова рождения, когда пан Янек, теша себя мыслями о судьбе сына, в упоении не заметил, как уснул. Господи, Боженька мой, задавался иногда вопросом маленький Петр, ну отчего у моего отца такое дурацкое занятие? Быть алхимиком – да ведь хуже этого ничего не может быть, хуже этого ничего не придумаешь; взять вон кузнеца Неруду, у него и то жизнь лучше нашего, в кузнице хоть тоже печь, но подковы лошадкам кузнец ставит на солнышке во дворе; и портному живется лучше, хоть он и сидит как прикованный у себя в мастерской, но там, по крайней мере, не воняет; и бродягам лучше, и писарю в суде, и трактирщику из «Трех дураков», и паромщику, и солдату, и вообще – любому человеку, только алхимику хуже всего.

Таковы были воззрения шестилетнего Петра, в ком отец мечтал видеть преемника, который изобретет эликсир вечной жизни и создаст гомункулуса; сын избегал отцовской мастерской насколько мог, но однажды пан Янек, возжаждав показать Петру опыт с Философским хлыстом, сцапал мальчишку, когда тот мылся у колодца, и затащил его в свою мрачную мастерскую; сын чуть не расплакался от перенесенного унижения и обиды. Природа наделила Петра даром – чарующе чисто, трогательно и доверчиво улыбаться, – этой улыбкой, если хотел, он мог расположить к себе кого угодно; но когда он сидел, нахмурив лобик, мрачно потупив в землю взгляд своих бархатных черных очей, расставленных несколько далековато друг от друга, уже тогда, когда его смуглая мордашка была еще нежно-округлой, – улыбка эта начинала выражать непререкаемое, гордое презрение – и любимый сын выглядел куда как противно, просто отвратительно; и мы не можем не подивиться мягкости и многотерпеливости пана Янека, который сумел извинить эту странную, на нервы действующую, раздражающую ухмылку сына. (Здесь уместно будет добавить, что черные, широко расставленные глаза Петра были оттенены длинными, шелковистыми, прелестно изогнутыми ресницами, что редко встречаются у представителей мужского пола, а если уж вдруг обнаруживаются у них в таком великолепии, то пробуждают у женщин горькую мысль о том, что творец непонятно зачем наградил столь редкостным украшением существо, которое не в состоянии этого оценить и кому такой дар – попросту ни к чему.)

Уверенный в успехе своего замысла, убежденный, что на сей раз пробудит в сыне интерес к алхимии и покорит его, пан Янек встал за конторку, где писал письма и где теперь полыхала спиртовка, вынул из ящичка кусочек сахара и показал Петру.

– Что это, сыночек? – спросил он.

– Сахар, – ответил Петр, надув губки. Он хотел было тут же попросить: «Дай мне», но сообразил, что сахар, скорее всего, провонял тем же мерзким смрадом, что и вся эта кухня, и желудок его содрогнулся.

– Чудесно, это действительно сахар, – похвалил сына пан Янек. – А что тебе известно о сахаре?

– Что он сладкий, – ответил Петр.

– Да, он сладкий, питательный и не вреден для здоровья. Но все эти свойства нас в данный момент не занимают.

– А почему не занимают? – спросил Петр.

– Не занимают, потому что сейчас нас интересует кое-что другое, – проговорил пан Янек. – Смотри, сейчас я положу этот кусочек сахара на огонь.

– А зачем? – спросил Петр.

– А чтобы ты увидел, что сахар не горит, – сказал пан Янек.

– Но я не хочу видеть, что сахар не горит, – воспротивился Петр.

Пан Янек настоял на своем, взял сахар щипцами и подержал его над пламенем спиртовки. Белая масса начала подтаивать, выделять влагу, пожелтела, потом сделалась коричневой и наконец расплылась.

– Ну вот, ты видел, что сахар не горит, – произнес пан Янек.

– Я и так об этом знал, – возразил Петр.

– Откуда же ты мог это знать?

– Да ведь ты сам мне сказал, – ответил Петр.

– Очень славно, что ты веришь моим словам, – отозвался пан Янек. – Но не исключено, что этот сахар мне все-таки удастся заставить загореться.

Алхимик заговорщически подмигнул сыну, потом, повертев в пальцах железный гвоздь, вынул из ящичка еще один кусочек сахара, поиграл с ним, положил на пламя, и сахар вспыхнул, и горел, горел, пока не сгорел весь без остатка.

– Видишь, негорючая материя превратилась в материю горючую, – торжествуя, провозгласил пан Янек. – Это первая трансмутация материи, которая совершилась у тебя на глазах, и ты хорошенько запомни это, сыночек.

– А зачем? – опять спросил Петр.

– Затем, что это – своеобразное чудо, – ответил пан Янек. – Достаточно было незначительного, невидимого, невесомого количества железа, которое пристало к моим пальцам, когда я держал ими гвоздь, и которое я перенес на этот кусочек сахара, чтоб он превратился во что-то иное, наделенное иными свойствами, не теми, какими обладал прежде. Бесконечно малая частичка железа, сотворившая это волшебство, на нашем специальном языке называется Философский хлыст.

– А почему? – спросил Петр.

Пан Янек вздохнул.

– Ну потому, что оно и впрямь оказывает себя хлыстом. Сахар не желал гореть, а Философский хлыст принудил его это сделать, и он горел на славу. Это равносильно тому, как заставить слушаться своенравного коня. Теперь тебе хоть немного это понятно?

– Вроде как понятно, – сказал Петр.

– Ну расскажи, как ты это понимаешь.

– Вот если норовистого коня ударом хлыста заставить слушаться, он переменится и станет не тот, что прежде.

– Справедливо, – кивнул пан Янек.

– А это значит, – продолжал Петр, – что послушный конь – это вроде и не конь вовсе.

– Нет, это конь, – поправил сынка пан Янек. – Так же, как золото – металл, и железо – металл, и медь – металл, так и послушный конь и норовистый конь – это все кони, а между тем – золото ведь не то, что железо и медь, и послушный конь – нечто иное по сравнению с конем норовистым, вот и горючий сахар – нечто совершенно иное, не то, что сахар негорючий.

– А что, горючий сахар не сладкий? – спросил Петр.

– Я уже толковал тебе, что проблема сладости и несладости сахара нас теперь не занимает, – ответил пан Янек.

– Но мне интересно, остался ли сахар сладким, – упорствовал Петр.

Пан Янек некоторое время молчал, прикрыв глаза, а потом глухо проговорил:

– Сахар остался сладким.

– Тогда, выходит, это тот же самый сахар, – сказал Петр.

Пан Янек снова умолк.

– Будь любезен, сынок, встань и уйди, – наконец вымолвил он. – Даже мое терпенье не бесконечно.

Петр не заставил себя упрашивать и тут же умчался, зато брат Августин, адски озаренный пляшущими языками пламени, выбивающимися из дистилляционной печи, громко рассмеялся, обнажив во всей красе свой единственный торчком торчащий зеленый зуб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю