355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Рыбаков » Тяжесть » Текст книги (страница 7)
Тяжесть
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:12

Текст книги "Тяжесть"


Автор книги: Владимир Рыбаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

11

Приближался новый, 1968, год. Ручей наполнился льдом до дна, и мальчишки выписывали на нем восьмерки коньками, прикрученными веревками к валенкам. Стало тихо, лишь изредка скрипел под невидимым напором мороза телеграфный столб. Из труб поднимались к небесной тверди дымы, не достигали, растворялись. Зима была наполнена веселой грустью, белой задум-чивостью. Многое ненужное казалось нужным.

Осокин, испоганивший утро, как дохлая мышь буханку хлеба, сказал:

– Ходят слухи, что кто-то повадился ходить на дальний склад леспромхоза, где хранятся сорта древесины, предназначенные на экспорт. Вот что, сержант Мальцев пусть сходит и подежу-рит там дней пять. За поимку вора будет объявлена благодарность, быть может, – отпуск. Вы сержант, на вас и ответственности больше. Возьмите сухого пайка на пять дней, муки. Выпол-няйте!

Хотя выбор Осокина мне показался странным, но возразить было нечего, приказ есть приказ. Я пошел, избушка сторожа была теплой, в вещмешке валялся том "Тихого Дона" и три бутылки питьевого спирта. Близко, в десяти километрах, было подобие трактира для охотников. Я сходил туда на третий день. Мне бросились в глаза табуретки и два явно новых стола из ровного кедра красивого рисунка. Хозяйка, по-видимому жена лесника, была полной, крепкой, неопределенного возраста.

– Ты как попал сюда, солдат?

– Да вот, понимаешь, послали склад сторожить, воров искать. Я, правда, их уже нашел (я показал на столы и рассмеялся), но от этого легче не стало, жрать хочу, а у меня в кармане вошь на аркане, да ты еще перед глазами вертишься, рукам больно делаешь. Что скажешь?

Хозяйка расхохоталась:

– Да что там, мы тута с деревом перед глазами рождаемся, с ним живем, вот только как усех нас в нем в землю-матушку зарывают. Какие же мы воры, язык как у тебя повернулся такое сказать. Ладно, накормлю тебя.

Кормила медвежатиной в рассоле, зайчатиной, подавала щи, бражки у нее нашелся жбан. Потом себя дала, то ли жадно, то ли по привычке. Баба попалась хорошая, добрая. Прощаясь, сказала:

– Ступай с Богом, солдат, хорошо было с тобой. А насчет кедра-то, то, как есть, какой охотничек, какому отворот-поворот дала, донес. Узнаешь кто, скажи ради Бога, не будет он, изверг, жить на этом белом свете. Иди, не поминай лихом Веру-лесничиху. Вот, уже доносы по лесу пошли. Россия-то только в лесу и осталась, да вот и ее поганят. Ступай, на, медвежатины на дорогу возьми.

Прошло пять дней. Шел назад, чувствуя свое легкое тело, напевая:

 
Я живу на границе,
Где полярная мгла.
Ветер в окна стучится,
Путь метель замела…
 

На пустой скамейке возле клуба сидел Осокин, более пьяный и подвижный, чем обычно. Он окликнул меня:

– Топай сюда, Мальцев. Чего хитителя социалистического имущества не тащишь за собой? Да, что это я хотел тебе сказать? Ну да, девка твоя… ничего-о-о. Только квелая, когда расстелешь… Слышь?

– Слышу. Пожалуй, квелая. А воров нет там, кто-то перепутал.

Осокин вглядывался, щупал радостными глазами мое лицо.

– Нет так нет. Иди, отдыхай. Увидишь ее, передай от Осокина привет.

– Передам.

Шел по деревне, чувствовал в груди, в черепе звенящую пустоту. Только поднялась невесть откуда взявшаяся мысль, показавшаяся старой и давно готовой ожить: знает ли кто? Рассказал ли он кому? Будут ли свидетели? Свернул к нашей избе. Постоял над ручьем, поглядел с любопыт-ством на кинутое льдом в спячку дно, на его камушки, ждущие весны с равнодушной добротой. Что-то шевельнулось – то ли зависть, то ли презрение.

Вошел. Никто ничего не знал. Все готовились к празднику, вытаскивали и чистили сапоги, подшивали к гимнастеркам чистые подворотнички, стригли ногти. Четыре дня оставалось до Нового года, года, может быть, дембельского, – если Гречко не позабудет нас в новом законе о двухлетней службе, если не будет войны с китайцами. Ребята ходили оживленные по избе, уже мысленно вычеркнув год службы. Парень из-под Москвы, Столбняков, собирался жениться в феврале и после демобилизации вернуться в Сосновку. Девка хорошая, люди неплохие, деньги идут недурные да и паспорта у сосновчан есть, и жизнь тут вообще богаче. Чего он в колхозе не видал, света еще не провели, тут хоть механик хороший, движок, как часы, работает, свет до полуночи не тухнет. Что там в деревне рукой подать до Москвы? Так от этого он богаче не станет. А ежели паспорта нет, так и прописки московской ему все равно не видать, как своих ушей. Чего же…

Не лез в глотку спирт, так и пошел к Тане трезвым. Зина, подбежав ко мне у ворот, уже привычно крикнула, прыгнув мне на грудь:

– Мама, дядя Святослав пришел!

И ждала, пока не дам денег на конфеты. Зажав в кулачке монетки, побежала. Я смотрел на спокойное милое лицо Тани вероятно так, как глядел на меня Осокин. Она поняла и заговорила, подперев руками грудь:

– Пойми меня, жалко мне его стало, человек же был доведенный до отчаяния: он плакал, прямо дурным голосом кричал. Тебе твои слова помогают быть сильным, ты не можешь понять. Ему очень плохо было, извелся ведь совсем человек, оттого и злой был, что несчастен. Жалко мне его стало, сама не знаю, как… Святослав! Жалко ведь было…

Я молчал, потупив голову. Таня не понимала лжи, грязи. Она инстинктивно отталкивалась от них, она не могла ошибаться. Значит, Осокин был искренен! Эта мысль наполнила меня яростью, полной отчаяния. Осокин, как и я, что-то искал в Тане, может быть, нашел. Его руки были не чище моих, рассудок не более грязным. Я посмотрел на Таню, на глаза ее, устремленные на меня, полные жалости, и понял, что проблема выбора уже ушла, осталось знание будущего, моего и Осокина. Спокойствие неотвратимо стерло отчаяние и ярость. Надо было играть. Отстра-нив желание обнять Таню, тыльной стороной ладони ударил ее по лицу. Затем, постояв несколько мгновений, поднял Таню с пола, вытер кровь с ее лица, стал целовать ее. Подождав, пока Танины руки опустились на мои плечи, как бы опомнившись, оттолкнул их от себя.

– Не Осокина виню. Сама знаешь: сука не захочет – кобель не вскочит.

Нежность и жалость не покидали ее лица:

– Есть будешь?

В ту ночь лег на лавку, долго не засыпал. Всплывали из принятого решения, из невозможно-сти его изменить образы Раскольникова, старухи, весь ход русских душевных мук его… широта мук в узости раскаяния… Что есть раскаяние, если не вера? Сумели ее выжечь в нас – в таких, как Свежнев, больше, чем в других – теперь широкими стали, прём в никуда. Он, желающий изменить революцию, – ее прямой наследник, наделенный ее желаниями, методами, желающий изменить неизменяемое – сущность человека. Они сорвали с сущности ее броню – веру, с ней и раскаяние, оголив страх. А со страхом и схитрить можно… Не думать о будущем спасении, не вспоминать о прошедшем проклятии – и выкарабкаться…

В ту ночь мне не снился Осокин с разрубленной головой.

Новый год праздновали и собаки веселым сытым лаем. Люди, потоптавшись в клубе под скрежет пластинок, расходились по домам, самодеятельность и митинг прошли перед глазами, как размытая дождем афиша. Много мужиков повалило в водочную избу. Движок по праздникам работал всю ночь, завтра был выходной. К двум часам ночи кто спал на столах и на полу, кто сумел заставить ноги потащиться домой. Пошел щедрыми хлопьями новогодний снег, мороз упал до тридцати. Нужный снег, нужный мороз. Я пил – пьянело только тело – и ждал. Осокин давно похрапывал, навалившись грудью на стол, широко разбросав в стороны руки, мягко шевелил во сне губами. Я опустился на пол. Закрыв глаза, щипал свое тело, болью отгонял сон. Последний двигающийся ушел, хозяйка накрыла буфет деревянной крышкой, подвесила замок, пошла спать. С трудом став на ноги, я отпил из недопитой жестяной кружки теплой водки, сплюнул. Стал переходить от спящего к спящему, толкал ногой. Кинутые в пьяную темень, никто из них не видел снов. Подошел к Осокину:

– Эй, лейтенант!

Смотря на оглушенного водкой Осокина, едва удержался, чтобы не разбить сапогом ему лицо. Пересилил себя, усмехнулся и потащил его за шиворот к двери. Выглянул. Молчало всё, только тишина терлась о себя, шуршала. Взвалив на плечо Осокина, вышел на негнущихся ногах. Отвесно льющийся с ночи снег выравнивал продавливаемые моими шагами следы. Вблизи околицы опустил Осокина на снег. Пушистый, высокий, он принял лейтенанта Осокина в себя без остатка. Поглядев на мерно затягивающую дыру белую пелену, сказал:

– Прощай, лейтенант. Можешь поминать меня лихом.

Вернувшись в водочную избу, лег на пол, жалея, что нельзя пойти к Тане. Мне хотелось ее.

Утром опохмелялись. Оживало тело, уходила боль из головы. Вспомнив ночь, вспомнил Раскольникова и добродушно посмеялся над ним. Над Осокиным смеяться не мог, о мертвых плохо не говорят.

Таня встретила меня теплыми своими руками, телом, нежностью.

Осокина нашли через два дня. Его жалели. Из части пришел приказ хоронить его в Соснов-ке. Мы долго долбали мерзлую землю на кладбище. Залпа дать было нечем. К его родителям пошло письмо командира части, извещающее, что их сын погиб при исполнении служебных обязанностей.

12

Через пять дней из части прибыли отделение и лейтенант… не помню его фамилии, кажется, из второй роты. Побывав в управлении леспромхоза, новый лейтенант вышел с радостной физио-номией. Подошел ко мне:

– Ты что, сержант, не был в курсе дела? Осокин куда смотрел? Ведь работы осталось на раз плюнуть. Дубина он был, ваш Осокин. А переночевать моему отделению, пока вы не отбыли, есть где?

– Нет, товарищ лейтенант, негде. Только ребята тут бабами обзавелись, так что пусть последнюю ночь у них переночуют, – так и свободные нары для всех найдутся. А что Осокин? Чего о мертвых плохо говорить. Пил он много.

Лейтенант заулыбался:

– Я думаю, иначе бы не окочурился. Вижу, раскисли вы тут на гражданке. Ладно, пусть переночуют, а утром в путь. Главным назначаю тебя, сержант. А мы через дней десять прибудем, нужно хоть за потраченный бензин отработать да и не зря же перли.

Узнав о благом разрешении лейтенанта, лица ребят потеряли выражение солдатской готов-ности, мгновенно вытесненное мужской самоуверенностью. Один гоготнул:

– А Осокин бы не разрешил.

Пока я собирал вещмешок, подошел Свежнев:

– Гляди, Святослав, на народ, как он любит находить хорошее начальство. Если бы Осокин нас так не гонял, разве лейтенант вышел бы из управления в радужном настроении? Вся беда в том, что народ никогда не знает, что такое причина и следствие.

Я только улыбнулся, думая о Тане:

– И ты хочешь его ткнуть прямо мордой в добро и справедливость?

– Нет, я только хочу, чтобы длительный исторический процесс, приведший, несмотря ни на что, к нашей конституции, оправдал себя, заставив всё и вся подчиниться букве этой конституции, разумеется, по ходу дела видоизменив ее. Как видишь, хочу немногого, только оживить труп.

– Который еще не родился! – И добавил, замахав на расходившегося Кольку руками: – Хватит, умоляю тебя, не хочу тебе сегодня доказывать, что именно во времена отмены смертной казни в России было перебито больше всего народа, и не хочу тебе доказывать, почему это естественно. Не хочу потому, что мне на это наплевать. Я верю в твои благие намерения, в твое бескорыстие. История, кстати, уже доказала, что нет ничего глупее в природе гениальных бессреб-реников. И я хочу к Тане, а не черпать с тобой воду решетом. А ты иди к своей вдове.

Идя к Тане, всё же не мог оторваться от мыслей о злобности ударов людей в живот таинст-венной эволюции.

Таня была печальна. Мы долго сидели за столом, пока близко к полночи, прощально замигав, лампочка над головой исчезла в сгустившейся темноте. На дворе было тихо, деревья спокойно томились в безветрии. Из сеней приходило похожее на шелест дыхание коровы. Мы легли, не касаясь друг друга. Потом голос Тани, разрезав силу ночи, стал падать на меня.

– Вернешься? (Так обычно люди произносят слово "прощай".) Хорошо было с тобой. По-другому, стало быть, жить будет нужно.

Падала на меня ее горечь, ее будущее одиночество. Но не нежность и жалость пришли, выступили легкое злорадство и удовлетворение, какое невольно испытывает горбун, оглядываясь на проходящую горбунью. Посоветовал жестко:

– А ты зажмурься – так и живи.

– Не сердись. Мне тоже плохо.

И стало хорошо в ту последнюю ночь.

Когда проезжали по пустому селу, я видел в пробегающих мимо избах настоящее, холодно уходящее в прошлое. Отказавшись от места в кабине рядом с шофером, сидел со всеми в кузове. Мне не хотелось знать, что будет дальше с Таней, родит ли или откажется от моего ребенка, будет ли еще долго любить меня… Не нужно было. А с могилы Осокина через год упадет деревянный столбик с деревянной звездой, а еще через несколько лет в ней похоронят другого бывшего человека. Всё без суеты.

Лишь навязчиво возвращалось воспоминание о крапинках под веками, складывающихся цветовыми пятнами в постижимое для ума счастье. Ухабы вытрясли воспоминание, мороз отогнал его. Забытая анаша в кармане стала жечь желание. Поперхнулся с непривычки, долго трескуче кашлял. Трясло, всё более и более привычно выматывая твердеющую душу.

13

Я поднял голову. Прошедшее длилось, вероятно, долго, несколько часов. Вокруг все, – салаги, фазаны и старики, – поддавшись нахлынувшей усталости, мертво сидели на скамьях с трясущимися на поворотах головами. Кое-где отмороженные, одубевшие липа с полузакрытыми пустыми глазами проявили легкие признаки радости, лишь когда на фоне одного из горизонтов выскочила из-под земли Покровка.

Часть, плакаты с выдержками из устава, освобожденные от зимы, аккуратно усыпанные гравием дорожки, колючая проволока вокруг постов заставили руки поправить складки на шинели, глаза – взглянуть на сапоги. Поставили орудия, тягачи, засунули в шкафы в оружейной комнате автоматы и остановились в растерянности. Мудрый полковник разрешил всем спать до ужина.

С утра потянулась старая служба. Для стариков медленный подъем, равнодушный взгляд на вскакивающих салаг, увиливание от зарядки, вытаскивание прячущихся в гальюнах от двухкило-метровой пробежки салаг, ожидание завтрака, орудийный парк, чистка орудий, классы. Через день караулы.

В воскресенье после завтрака командир батареи объявил о комсомольском собрании, добавив:

– Не комсомольцы могут не присутствовать и пойдут на работы.

Все поплелись в ленинскую комнату: лучше было в выходной день дремать под каскады слишком привычных для внимания слов и думать с удовлетворением, что за окном зябко и ветрено. К тому же, многие получали хоть и малое, но всё же удовольствие от возможности на собраниях называть лейтенантов и капитанов публично комсомолец такой-то, как бы на время ставя командира рядом с собой – вниз.

Несмотря на устав, часть на часть не похожа, – в казарме больше цветов, дорожки красивее, спортзал богаче, – но ленинские комнаты подобны усердному канцелярскому штампу – они одинаковы везде. Если солдата из ленинской комнаты на западной границе перенести за двенад-цать тысяч километров в ленинскую комнату на восточной границе – он не заметит.

Истертые локтями красные столы, стол президиума, за ним комсорг Чичко (бедняга лейте-нант не смог, видно, отвертеться от политнагрузки), и почему-то сам парторг полка Рубинчик. Все сели. Я оглянулся и увидел, что у самой стены позади всех под портретом кудрявого мальчика, который вырос в Ленина, сидел Молчи-Молчи. Его лицо с носом-картошкой было столь же добрым, как и лицо кудрявого мальчика. Плюнув в сердцах на возникшее желание пойти работать, опустил голову и попробовал задремать. Чей-то взгляд, упершись мне в макушку, мешал. Это был Рубинчик. Он улыбался мне довольной улыбкой. Чичко встал и, пытаясь не командовать над сгруппировавшейся перед ним солдатской массой, отчеканил:

– Товарищи комсомольцы, сегодня мы будем принимать в славные члены ВЛКСМ… значит… некоторых еще беспартийных. Крылатов Сергей Сергеевич!

Парень из хозотделения забуровел лицом, встал и пошел к президиуму.

– Ну, Крылатов, расскажи для порядка свою биографию.

– Биографию? Ну, родился в 47, отец и мамаша колхозники, взяли скотину пасти, по хозяйству подсоблять брали, ну, дали семь классов закончить, ну, в колхоз забрали, ну, в армию забрали.

– Всё, Крылатов?

– А чего же еще?

– Ты вопросом на вопрос не отвечай, не у тещи. Скажи собранию, Крылатов, какие у комсомола ордена есть.

– Какие..? Он Герой Советского Союза…

Рубинчик встал, оглядел млеющие в тепле лица, сказал:

– Знать надо, Крылатов, историю организации, в которую вступаешь. Историю Ленинского комсомола нужно знать. Дай обещание перед всеми, что в недельный срок выучишь историю ВЛКСМ и его устав.

Парень радостно закивал головой, зная, что через неделю никто и не вспомнит.

– Кто ЗА, товарищи, прошу поднять руку.

И прежде, чем успели понять, что от них требуют, добавил:

– Единогласно. Комсомолец Крылатов, можете вернуться на свое место.

Туман легкого сна вновь коснулся моей головы, но был тут же рассеян голосом Чичко, вызывающего к президиуму Свежнева Николая Федоровича. Присутствие Рубинчика, Молчи-Молчи, довольная улыбка парторга стали понятны. И благодушное поведение Рубинчика во время нашего последнего краткого разговора перед учениями, когда я издевательски предлагал ему перевоспитать Колю, заставив его вступить в комсомол, встало передо мной оборотнем, принявшим свой истинный облик. Рубинчик не торопясь собирал капли свежневской иронии, возмущения, протестов и складывал их в политическую чашу терпения особого отдела части: когда капли достигнут ее края, Молчи-Молчи не станет ждать, пока они намочат скатерть, он выберет какое-нибудь средство из своего арсенала, и тогда…

Свежнев не мог или не хотел этого видеть и понимать, он прикрывался верой в будущее и искренне ждал перехода от слов самой демократической конституции к жизни, как выразился когда-то товарищ Сталин. Вера. Всякая вера, оправдывающая зло, лишает верующего противо-ядия.

Я думал об этом, глядя на полное твердости и внутренней правоты бледное лицо Свежнева, стоящего лицом к собранию, спиной к Рубинчику и остальным и, вероятно, даже не замечающего Молчи-Молчи. Я знал, что произойдет: после собрания Коля сам влезет на одну из последних ступеней, ведущих к концу. В те секунды, когда Свежнев наполнялся жаждой остаться перед собой и всеми с непокривленной душой, передо мной промелькнула давно услышанная байка. Что-де недавно работал себе не хватающий звезд с неба некий парень водолазом. Но однажды что-то неладное случилось под водой, и потерял парень от кислородного голода память. Стали бродить в нем противоречия, естественные только для него самого, и вытекающие из них вопросы, и мучите-льный поиск ответов. Главным образом его занимало, почему окружающие его люди считают, что, мол, пусть повседневная несправедливость остается, и говорят: "Лишь бы не было хуже". Парень считал, что слова "лишь бы не было хуже" превращают человека в скота.

Короче, по известной только компетентным товарищам статье попал парень в психиатриче-скую больницу с диагнозом-приговором: мания социальных преобразований. Говорят, что там, несмотря на усилия врачей, к нему вернулась старая память. И он, раскаявшись, стал нормальным. Его отпустили. На свободе он мучился недолго. Трудно было жить с двумя памятями-врагами. Старая убеждала его, что он живет, новая говорила, что он, советский человек, потерял то, что дано зверю, и не получил того, что положено человеку. И парень утопил, хотя и не доверял больше воде, свои две памяти вместе с собой.

Байка мелькнула и исчезла. Чичко, заглядывая в бумажку, заговорил:

– Вот что, Свежнев, хоть ты и не совсем созрел и не до конца понимаешь высокий долг члена ВЛКСМ, но мы всё же решили пойти тебе навстречу: мы примем тебя в Ленинский комсо-мол и учредим над тобой шефство, чтобы к концу службы из тебя вышел образцовый комсомолец, достойный этого высокого звания.

Свежнев вспыхнул:

– Я не просил об этом, я даже не знал, что вы собираетесь меня куда-то принимать. И кто вам сказал, что я собираюсь вступать в организацию, которую не считаю организацией, которая сама по себе ничего не представляет и в которую заставляют поступать чуть ли не насильно. Если кто-нибудь скажет мне, в чем различие между нашим профсоюзом и нашим комсомолом, то быть может, я еще подумаю. А пока противно.

Рубинчик стукнул ладошками по красной скатерти:

– Я протестую. Это провокационная постановка вопроса. Ему противен комсомол, который во время Гражданской и Великой Отечественной войны, вооруженный идеями бессмертного Ленина, отстоял независимость нашей Родины. Ему противен комсомол, который построил Днепрогэс, который под мудрым руководством партии строит коммунизм. Мы ошиблись, ты не достоин не только быть комсомольцем, но и советским солдатом.

Свежнев в ответ крикнул:

– Ну и отпустите домой!

Парторг беспомощно развел руками:

– Вы видите, товарищи, как беспартийный Свежнев относится к выполнению своего воинского долга. Я предлагаю учредить над ним всё же комсомольское шефство: пусть самые сознательные комсомольцы его роты ежедневно дополнительно занимаются с ним политической подготовкой и воспитательной работой. И проследят, чтобы он занимался усердно самоусовершен-ствованием. Берущих над Свежневым шефство мы назначим позже. Комсомольское собрание считаю закрытым.

Солдаты, смотревшие на Свежнева недоуменно, как на свихнувшегося, никак не понимая, какая муха укусила этого дурака, радостно встали и, с удовольствием воспользовавшись случаем потолкаться, бросились к дверям. Коля гордо вышел из ленинской комнаты, неся в себе радость победы над самим собой. Я нарочно замешкался. Все вышли, кроме Рубинчика, деловито собирающего бумаги со стола. Он сказал:

– Младший сержант Мальцев, подойдите.

Я подошел по всем правилам устава:

– Товарищ подполковник, младший сержант Мальцев по вашему приказанию прибыл.

– Я знаю, Мальцев, что ты устав знаешь. Не разыгрывай комедию.

Я знал, что с ним это действительно бесполезно, но прежде, чем ответить, все же осмотрелся. До двери было далеко, подслушивать нас не мог никто.

– Да знаю, поэтому, если вы будете меня тыкать, то мне останется только брать с вас пример.

Парторг в желчной злобе прикусил губу.

– Подожди, я и до вас доберусь, Мальцев. Я знаю, вы вместо себя подсунули Свежнева. Вы думаете, что он один будет отвечать за свои и ваши ошибки! Ошибаетесь! Вы исподтишка разру-шаете – сознательно или нет, всё равно, – дисциплину, мораль и боеспособность части больше, чем это делает Свежнев. И вы за это заплатите по счету.

– Вы ошибаетесь, товарищ Рубинчик. Меня вы не съедите, как Колю, и вы это знаете, иначе сегодня не с ним, а со мной разыграли бы этот спектакль. А относительно боеспособности, то, к вашему великому неудовольствию, именно расчет Мальцева лучший в части, даже по политподго-товке, тут ничего не поделаешь. Я не идеалист, тут мы сходимся, меня на мякине не проведешь.

Не отдавая чести, повернулся и вышел. А вдогонку мне неслось шипение:

– Все равно в свою Францию ты не уедешь!

Коля сторонился меня. Я был этому рад. После учений что-то сломалось в наших отношени-ях. Хоть я и старался, но не мог еще списать Колю в прошлое. Я тогда не знал, что никогда не смогу.

Я пошел в библиотеку. Света встретила присвистом и словами:

– …Что муж в сраженьях изувечен, что нас за то ласкает двор?

– Ладно тебе, не очень-то и ласкает. Соскучился по тебе.

– Пойдем на библиотечный склад, на томах человеческой мудрости всё же не так жестко, как на полу. Сразу видно, что француз… Вначале вежливое «соскучился» произносит, а затем на пол валит. Пойдем, но учти, я на ночь тебя хочу.

– Будет и ночь.

После караула, через день, после отбоя, оставив шинель под одеялом вместо себя, пошел к Свете. К утру опустошенный, чувствуя легкое головокружение, гладил лежавшее рядом тело и прислушивался к еще не уснувшей жадности. Света молчала, была покорна. К утру разговорилась:

– Знаешь, глупо искать свое счастье, шарахаясь от жестокости к юродству. Я подумала, что, в общем, к чему мне неприятности, к чему сниматься из-за тебя с насиженного места, надоело ведь, пожалуй, и вновь искать работу. Стоит мне ведь слово сказать – и кончено. Мне на тебя в конце концов плевать, но… Но оказалось, что дело вовсе не в тебе. Короче – мне сказали, чтоб я тебя «устроила» в дисбат. То ли приголубила до трех губ в два месяца, то ли устроила тебе драку с гражданскими. Как видишь, мне дали выбор, но чтоб ты по дисциплинарному попал за решетку. Ты представляешь, хоть я и офицерская шлюха, а всё же противно стало. Согласилась сдуру, а теперь воротит. Не смогу я, так и знай.

Я вновь почувствовал свое тело твердым.

– Ну и дура. Назвалась груздем – так и лезь, куда следует. Шлюха и есть. Неестественно это при твоей профессии – читать Сартра, экзистенциализм тебе, как чёрту кочерга. Сделала бы, а после каким-нибудь добрым делом переспала бы с каким-нибудь жирным девственником, например, – от себя бы и откупилась.

Света удивленно присвистнула:

– Вот чудак, другой бы благодарил, а этот ругается. Не знаю, может не могу оттого, что родители были у меня хорошие. Ладно, ты иди. Больше не придешь?

– Нет.

Время стыло. События летели. Уже и Светин образ рассыпался пылью. Самоволка прошла незаметно. Кончался запас анаши. Конопли вокруг было много, но собирать пыльцу было утомительно, нудно. В двадцати километрах от части был лагерь примерно на тысячу голов. Зэкам торопиться было некуда, они копили анашу, собирая ее в своей зоне, и меняли у охраны на хлеб, масло, табак, концентраты. Зэковский паек был скудным, чаще всего давали гнилую селедку и рыбью похлебку или суп, где вместо мяса плавал иронический рыбий глаз. С одним охранником-краснопогонником мы (четверо анашистов моего взвода и я) встретились в Покровке, выпили, потянули анашки. Разгадав в нас своих, парень сказал:

– Вот что, ребята, у меня к вам предложение. Зелья у нас довольно, только бритые зажире-ли, им, понимаешь, мяса захотелось. Короче – за собаку получите комок с голубиное яйцо. Я вам позвоню, когда буду на вышке. Место у меня всегда одно. Вы от опушки, там только одна и есть (туда испокон веков все коменданты любят ходить), и прямо нос к северу. Вы же знаете приблизи-тельно, где лагерь. К зоне подойдете, станьте и не шевелитесь, пока прожектор вас не найдет. И ждите. Если прожектор замигает, тогда подходите. Я через себя к последнему кругу подпущу троих. Вы им мясо, они вам – зелье. В любом случае один комок с трех собак – мне. И глядите в оба. Согласны?

Три старика сразу закивали головами. Я жестом умерил их пыл и коротко задумался. С одной стороны, он может пропустить зэков через себя, сразу спуститься с вышки, прокусить для видимости побега проволоку, вновь подняться и, перестреляв их, заработать себе отпуск. Но для чего ему нужно вместе с зэками перестрелять и нас? Логики нет. Было бы расследование. Да, нужно брать. Не сразу. Я кивнул головой и пошел за бутылкой спирта. Через час узнав его имя, адрес на гражданке, имена родителей и любимой девушки, несколько протрезвил его:

– Слушай, мы согласны. Только учти, на нас тебе отпуск не заработать. И дисбат тоже. Меньше десяти годиков не получишь. Каждый из нас напишет письмо с объяснением, в случае чего письмо сразу попадет, куда нужно. Так что ты и твой друг на вышке находитесь на всякий случай подальше от пулемета. Ясно?

Парень яростно замотал головой:

– Да что вы… ребятки. Да как это я могу своих… да вы что? Нет, как вы могли подумать?

– Ладно, давай военный билет: если фамилию не соврал, тогда друг, соврал – враг, и нет тебе прощенья. Вот так.

Парень дал. И с год, примерно раз в три месяца, сразу после отбоя, мы, оставив одного для слежки за казармой, для вранья в случае чего, выходили за пределы части, искали добрых голод-ных собак, приманивали одних добрым словом, других – добрым куском гнилой селедки или мяса. Всаживали им под собачий кадык штык и несли военным шагом к лагерю, где всё происхо-дило, как описывал парень.

А потом парень долго не давал о себе знать. Мы сами позвонили ему.

– Теперь стало трудно, новые появились, – сказал парень, – пулеметы удвоили. Не знаю, как быть. Я ему посоветовал:

– Если хочешь спокойно дембельнуться, то поделись получаемым наваром с остальными.

Он, вероятно, понял. Была погода под минус двадцать с ветром, когда мы в одиннадцать перепрыгнули через забор части. Всё, кроме воющей ночи, спало. Собак, млеющих в тепле будки, не будила смерть, налетающая на них по-человечьи внезапно. Из деревни к лагерю шли скорым шагом. Каждые два километра приходилось перебрасывать труп пса с плеча на плечо.

К середине ночи были у опушки. Встретив нас, прожектор запнулся, затем замигал. Торг состоялся обычный: за четырех псов или сук – три комка анаши, только… один зэк, забиравший туши, сказал на прощание:

– Большое спасибо, большое спасибо…

Он не сказал «покедова» или "приветик, кореш", или «нашим-вашим», а "большое спасибо". Краснопогонник говорил, что у них удвоили пулеметы на вышках, строгости ввели. Мы продвигались к части короткими пробежками. Только на половине пути все элементы логической цепью выстроились перед глазами, и я понял, что поблагодаривший меня человек был политзак-люченным. Мне мешали понять это раньше псы и анаша.

Вернувшись в казарму, повалился на койку. Казалось, едва ринулся в сон, как завопила сирена тревоги, подхваченная голосами дневальных и дежурных по ротам. Подняли и с пустыми автоматами погнали к танковой части, нашим соседям. В ночи, дравшейся с рассветом, были видны языки пламени. Оцепление поднятых по тревоге частей охватило километров десять от танкового городка к границе. Никого не нашли. Когда полукольцо от границы подошло к городку, над головами было ветреное утро. Возле сгоревших складов толпа ребят окружала четверых, лежащих на своих караульных тулупах с застывшими на мертвых лицах гримасами боли, страха и отчаяния. Танки вокруг рычали, возле них в растерянности стояли экипажи: идти было некуда. Офицеры дали им наглядеться на убитых – наглядное пособие зверства врага. Я смотрел, и у меня от яростного страха руки до боли сжимали автомат. Одним из них мог быть я! Завтра идти в караул. А китайцы ошиблись: вместо складов с боеприпасами подожгли обмундирование, лыжи, палатки. Совсем зря зарезали ребят.

Весь день бурлила Покровка, ребята ходили проповедниками мести, войны. К утру нашли зарезанным одного корейца-колхозника, с незапамятных времен жившего в Покровке. Его жена, русская, была убита прикладом. Дочь изнасиловали, потом засунули во влагалище четвертинку водки и разбили ее там. Расследование ничего не дало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю