355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Рыбаков » Тяжесть » Текст книги (страница 9)
Тяжесть
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:12

Текст книги "Тяжесть"


Автор книги: Владимир Рыбаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

16

Брат был выше меня ростом, пришлось пойти в ресторан, как был, в форме, – было всё же проще пренебречь столичными патрулями, чем ходить по штанинам братниных брюк. Пока шли, говорили по-французски. Басурманские слова с легкостью шли из горла, было только удивление, что произнося, я их понимаю. Когда входили в вестибюль, Алексей рассмеялся:

– Признаться, впервые встречаю советского солдата, говорящего с парижским произноше-нием. Знаешь, у тебя настоящее «париго».

Нас уже ждали. Один, вероятно Сагадаев, помахал призывно рукой. Второй был французом – достаточно было взглянуть на его лицо, лишенное скованности, на его тело, ловко, не развалис-то вложенное в кресло. Его звали Франсуа Рокар, он был представителем какой-то мудреной французской фирмы в Москве. По-видимому, он чувствовал себя в Московии радостно-необычно. Водку пил по-кошачьи, лакал из маленьких рюмочек, не закусывал. Говорил свободно, громко и много. Распрашивал меня о службе, щупал глазами мундир. Передо мной сидел человек, могущий делать то, что хотел, говорить спокойно всё, что приходит в голову, не оглядываясь по сторонам. Он не был ни глупым, ни несимпатичным, но естественное для него обладание свободой раздра-жало. Отвечая ему, я против воли приукрашивал, не жалел светлых тонов, описывая быт армии. В моем рассказе незаметно для меня самого проскальзывали слова: сурово, но справедливо…, да нет, хорошо, чего же… наша сила, мощь нашей армии… вооруженные силы готовы… трудно, но нужно…

Алексей слушал равнодушно, Сагадаев беспокойно шевелился. Рокар сказал:

– Говорят о таинственной русской душе. Мне же часто думается, что есть особый вид русского геройства, хотя бы потому, что оно ненаграждаемое…

Сагадаев злорадно расхохотался:

– Это уж точно, глубины геройства нашего искать за рубежом нечего. А не черта ли русско-го геройства – не выносить сора из избы, как это и делает на наших глазах Мальцев-младший? Я могу рассказать вам интересную историйку, свидетелем которой был лично ваш покорный слуга. Это случилось в начале шестидесятых годов. Я был в те времена еще сравнительно молод, увлекался листовками, за что и попал в лагерь. Лагерь как лагерь, работали, ругались, болтали и, разумеется, терпели. Меня тогда цынга хорошо потрепала, так я, представьте себе, беззубым ртом развивал теорию Маркса относительно победы диктатуры пролетариата в странах с высокоразви-тым рабочим классом и утверждал, что нужно ждать, пока советский рабочий класс приобретет хотя бы на восемьдесят процентов среднетехнический уровень… и тогда, мол, и т. д. И говорил, что это возможно в стране, где существует индивидуум, где герой остается всё же героем. Вы, наверное, помните фильм «ЧП» ("Чрезвычайное происшествие"), поведавший о захвате чанкай-шистами советского танкера. Тайваньские власти обещаниями, угрозами, пытками заставили моряков танкера подписать документ, подтверждающий их нежелание возвращаться на родину. Некоторые, по фильму, согласились и остались, но большинство героически держалось и добилось своей отправки в СССР. Нам этот фильм, вероятно, в виде агитации и пропаганды прокрутили в лагере. Когда слова "конец фильма" закрыли от наших зэковских глаз лица героев, спускавшихся с трапа самолета к толпе, утыканной цветами, во мне невольно шевельнулась зависть. Люди, цветы, счастливые лица – было от чего! Через десять дней узнал, что эти герои обитают непода-леку от меня, в десятом бараке. Их действительно встретили с цветами, развезли на правительст-венных машинах по домам, а через десять дней взяли по одному и отправили в лагерь вспоминать свое геройство или разведку, на которую они согласились работать. Все герои: одни марксисты душат, другие марксисты дохнут, третьи марксисты наблюдают, а четвертые марксисты трех первых марксистами не считают. И все герои. И никто не хочет вытаскивать грязь из избы на свет Божий, все героически сожительствуют с идеей. Да, геройства у нас до отвала – заворот кишок враз получить можно.

Алексей громко рассмеялся. Меня ирония Сагадаева взяла за живое. Пустели графинчики с водкой, расстегивались одна за другой пуговицы кителя, вертелась на свободе шея. Обратился к Рокару:

– Сагадаев не охватывает проблему, а судит с точки зрения политики и гражданской морали. Проблема же относится к высшей социологии, и нечего тут говорить о гениальной болтовне Маркса с Прудоном. Государство есть и не собирается исчезать. Государство защищает армия. В стране, где осуществлен государственный монополизм и политический тоталитаризм, армия в основном служит капризам внешней политики, и без нее достаточно органов, занимаю-щихся наблюдением над подданными. В демократических странах другое. Чем демократичнее страна, тем тоталитарнее должна быть ее армия. Только тоталитарность армии может защитить демократию государства от менее демократичной, и поэтому могущей стать более сильной, оппозиции. Нам показывали учения французских солдат. У балерин тверже шаг. Армия не только военная, но и экономическая сила, и ею определяется экономическая и политическая независи-мость страны. И защищая тоталитаризм и присягу в нашей армии, я защищаю тем самым то же в странах, где их не существует, где исчезающие их остатки разлагаются в ставшей гнилой демо-кратии. Китайцы наши враги, но мы уважаем их. Солдат не может быть хорошим солдатом, если ему на учениях спускают с вертолетов жареных кур. Он не может быть хорошим солдатом, если ему внушают, что он должен требовать в армии свободы политических организаций. Он не может быть хорошим солдатом, если ему внушают, что атомная война не нуждается в хороших солдатах. Защищая армию вообще – защищаю, как это ни парадоксально, свободу, демократию.

Рокар похлопал в ладоши.

– Расскажите нам что-нибудь эффектное.

Я откинулся в кресле. У Рокара от хмельненького любопытства шевелились уши. Алексей пил с неясной улыбкой на искривленных водкой губах. Сагадаев никак не мог зацепить скользя-щий по тарелке маринованный гриб. Взглянул я на себя: сидит бордовая потная морда в расстег-нутом мундире среди блеска стали и стекла, окружен белыми скатертями. Пробирающиеся к столикам офицеры недовольно оглядывались, увидев в зале солдатский мундир. Один направился к нашему столику. Я, пересилив ринувшийся на меня страх, громко заговорил по-французски. Офицер остановился, смутился и, видимо, плюнув в сердцах, ушел, не желая связываться с наглым, сидящим не по форме да еще в недозволенном для него месте солдатом, говорящим по-западному. Чёрт его знает, кто его папенька при такой наглости!

Всё казалось мелким, цепляющимся за мелкое. Желание перепачкать хрусткие скатерти ресторана выплеснулось в почти радостно воспоминание:

– Тогда (а это было недавно, товарищи-господа) я только что попал по велению неблаго-склонного военкомата в места не столь отдаленные от страны восходящего солнца. Неподалеку от места, где лежат в неподвижности дохлые воды, именуемые озером Хасан, раскинулась в узком пространстве бытия учебка. И вот на втором месяце непонятной жизни, где, кроме приказа, дозволенного нет, меня назначили в патруль. Шли мы по Сергеевке, охотились за ловкачами, самовольщиками. Бывало, начальничек патруля, капитан, завопит, что, мол, лови! держи! – Ну, ты бежишь, а как догонишь, так жалость берет, и понимание мешает исполнению обязанностей. Догонишь потерявшегося от страха самовольщика, поглядишь на его измученно-изогнутый хребет, да и свистнешь ему на ухо: "Беги, козел, беги же, сволочь!" – и вновь с радостью на душе уда-ришь его носком в копчик, да и впрямь возрадуешься его прыти, а заодно и гавканию капитана. Под вечер видение гастронома, мягко изогнутая линия его очереди, нежность продавцов утопи-чески слепили воображение. Капитан устал и лег поспать в развалинах недостроенного дома. И понесли ноги, пошлепала фантазия к гастроному, где продается водка для всех и всегда. Мое счастливое лицо столкнулось в дверях гастронома с физиономией майора-танкиста, патрулиро-вавшего по добровольной партийной инициативе. Он утомленно взглянул на бутылку в моих нелепых, недодумавших ее прикрыть руках, после на мое лицо, и произнес больше губами, чем голосом:

– Топай за мной, салага. Бутылка не букет роз, дубина.

Я шел, чувствуя себя не арестованным, а просто взятым из смешного принципа. Забытое состояние школьника, которого, цепко держа за рукав, ведет в учительскую завуч, пришло не обновленное годами. Хотелось сказать притворно жалобным голосом:

– А-а-а что я сделал?

Комендантская губа смахивала на овощной склад: длинное низкое здание. Личный состав комендантской роты, все не русские, с сержантами-украинцами, давали своими лицами и движениями понять, что для них стереть в порошок любого – только удовольствие поразмяться. Мне приказали снять ремень. И только тогда я понял, что я солдат: лишившись ремня, потускнел, плечи опустились, ноги потеряли упругость и жалко поплелись к камере. Остриженная голова под ушанкой чесалась, но не было смелости поднять руку. Камера пустовала, губари были на работах. Камера напоминала скорее нищее общежитие, чем военную тюрьму. Без малейшего следа мебели, по полу – огрызки хлеба, изношенные портянки, в углу распласталась худая шинель. Сквозь решетку видно было небо, густо намазанное синькой, дышалось свободно и глубоко. Ломаясь перед самим собой, вцепился в прутья, потряс их и весело рассмеялся.

Когда время показывало вечер, вопреки ночи, пришедшей без сумерек, губари снисходитель-ной походкой, построившись в колонны по-двое, стали всасываться во двор губы. Замок моей камеры стукнул, дверь дрогнула призывно, и в щель ее вошло уничтожающее всякую гордость слово:

– Пш-э-э-э-л-л-л…

Становясь в общий строй во дворе губы, видел на всех лицах скуку. Кадыкастый украинец гаркнул:

– Смырно!

Строй, пестревший шинелями с оторванными хлястиками, рваными бушлатами и телогрей-ками, вытянулся и замер. Во двор вошел старый человек с погонами подполковника, ладно покры-вавшими плечи. Он был пьян, щурился, изредка сплевывал. На лице коменданта-подполковника, прибывшего на вечернюю поверку на гауптвахту, отпечаталась скука, в которой пребывал весь низкий дом, похожий на склад, и лица его временных обитателей. Темнота ночи вяло и скучно сгущалась. Подполковник шел вдоль строя и ронял слова:

– Терентьев, ты еще здесь? Что, курил в камере? Добавки дали?

– Так точно!

– Хлобзын, ты мне надоел, не попадайся больше. Слышишь?

– Так точно!

– То-то. А ты кто таков? Откуда?

– Учебная рота дальней связи, товарищ подполковник!

– Курсант, значит. И уже успел… Фамилия?

– Мальцев, курсант Мальцев, товарищ подполковник!

– Нехорошо это, Мальцев, нехорошо. Как же ты умудрился?

К уху подполковника приложился сержант:

– Вин, товарышу пидполковныку, водку покупав.

– Как? Что же ты, Мальцев, такой молоденький, а уже водку пьешь? Отвечай!

В губарском строю раздался смешок. Темень, слегка разрезаемая тусклым светом голых ламп, уже успела опустить мне на плечи безразличие. Я, вероятно, был удивительно похож на коменданта, когда отвечал:

– Так точно, пью.

– А любишь это дело?

– Так точно, люблю, товарищ подполковник.

– Так. Хорошо, что отвечаешь по чести и по совести. Или хитер? Ну, да всё равно. Принести его поллитру!

Разглядев бутылку, комендант приказал:

– Мальцев, выйти из строя. На, пей. Чего стоишь, купил ведь за свои кровные – так пей.

Безразличие не уходило. Ударом ладони выбив бумажную пробку, приставил горлышко к губам и вылил содержимое бутылки себе в горло. Поставил бутылку возле ног и, безразличием удерживая хмель, ринувшийся в голову, принял прежнюю позу. Комендант дружески кивнул головой:

– Так, молодец. Теперь и ответ умей держать. Даю тебе десять суток и для начала ночь «холодной». Всё! Марш все отсюда!

"Холодная" вполне оправдывала свое прозвище, это было неотапливаемое помещение с решетками без окон, два шага в ширину, три в длину. Очутившись в камере, пел, орал, ругался, пока не пришел сладкий сон. Похмелья не было; холод, выгнав, задушив последние очаги пьяного тепла, разбудил меня болью. До подъема часов шесть бегал, греясь, по своей миниатюрной тюрьме. До весны осталась память о той ночи – нос краснел, чернел, гноился. После подъема перевели в общую камеру. Завтракали: чай, хлеб, десять граммов масла на брата. До обеда долбали кирками, ломами мерзлую землю. После обеда наряд не спешил выгонять губарей на работы – мороз поднимался, ветер тоже. В камере царило веселье, из потайных щелей извлека-лись окурки, они переходили из рук в руки, анекдоты плясали под щербатым потолком. Дверь скрипнула, и все пятнадцать губарей стали бегать, размахивая шинелями, разгоняя сизые дымки. Лицо с узкими глазами над крошечным носом просунулось:

– Эй, кто будет полы сегодня драить?

Дверь захлопнулась. Несколько человек взглянули на меня:

– Как кто? Салага пойдет, кто ж еще.

Тощий губарь, сморщив поломанный нос, подтолкнул меня сапогом:

– Давай в темпе!

Я схватил парня за отвороты шинели и приподнял над полом. Десять рук скрутили меня. Я зажмурился. Стало тихо, затем раздался тихий голос тощего губаря с поломанным носом:

– Брось, это тебе не гражданка. Здесь не по силе судят, а по старшинству, но закон тот же: кто не гнется, того ломают. Понял? Ты должен понять.

Тишина и крепкое дружелюбие рук, только что сжимавших мое тело, обрисовали контуры нового мира, в который я попал, мира, более справедливого и более жестокого. Открыл глаза, осмотрел спокойные лица:

– Да. Понял.

– Тогда иди.

Я пошел. И был выше унижения мыть полы, ползая у ног ребят из комендантской роты, заставивших меня перемыть пол трижды. На душе было хорошо.

То ли проверяющих в тот день не было, то ли поленились люди выгнать нас на мороз и попасть к нему в лапы самим, но мы больше не пошли на работы. Печь – часть стены между комнатой для отдыхающей смены и камерой – грела вовсю. Текли по камере разговоры и споры.

– А что, видишь, как разошлись косоглазые, Сибирь хотят у нас отнять. Худо им будет.

– Скоро, должно быть… Тогда ждали, пока фашист нападет, чего же теперь ждать… Скажешь, кому охота, а ить – много их, и жадные они. Не будет нам покоя.

– Почему?

– Почему? Потому что мы русские. Вот потому и не будет покоя. Повелось так.

Парень с поломанным носом сказал:

– Слушайте, я в штабе дивизии полгода служил, слышал многое, знаю. Если жить хотим и хотим остаться русскими, надобно первыми на них напасть, у них лет через пять-шесть континен-тальные ракеты будут.

Кто-то засомневался:

– Не принято это, русские всегда оборонялись.

Парень с поломанным носом рассмеялся:

– Невежа, что ты там знаешь. Учился, да не выучился. Посчитай, сколько раз враг прихо-дил на наши земли, а сколько раз мы – на чужие. И враг с нашей земли уходил, а мы с чужой редко. Думать надо, а не ж… на губе протирать.

Высокий курносый парень с окающим говором встрял в разговор:

– Что вы заладили: русские да русские. Все мы советские, и родина у нас одна. Все мы должны против общего врага советской власти встать грудью на защиту родины.

Парень с поломанным носом махнул рукой:

– Ладно тебе, заладил! А мы что, другое говорим? Нет – так чего ты? Слова только другие, а война со словами не считается. А стоять будем и бить будем, и биты будем, подыхать будем, всё как положено и как водится…

Голос его неожиданно сорвался на крик:

– Разболтался! У них десятки миллионов, а ты мои слова пробуешь на зуб, сомневаешься…

Парень запнулся, потом искусственно рассмеялся:

– А что ты думаешь? У них, у китайцев, всё на мази, армия в смысле политической подго-товки получше нашей. Я слышал, полковнички между собой по пьянке говорили, что трудовая-то она трудовая, а есть с десяток миллионов, готовых ко всему и не вылезающих с полигонов. Только у них в среднем один автомат на десять человек, так что кучность огня невелика, да и чисто механизированных соединений мало, но зато ясно, что лезть они будут до расплавки ствола, как выразился полковничек. И в Монголии наших ребят много, тут дело не только в китайцах, сами монголы были бы не прочь отколоться от нас, везде нужно держать ухо востро. А один старик сказал мне, что китайская армия напоминает ему нашу времен гражданской войны: политотделы ихние, мол, работают грубо и без просыпу – не знаю, правда ли то или нет, но старик в Корей-ской войне участвовал, всякое видел. Я знаю, война – грязная работа, грязнее нет. Если так, то мы, русские, победим, – закончил с кривой, но убежденной улыбкой парень.

Все согласились. Не было возбуждения, не было иронии. Каждый по очереди рассказывал о виденном: кто видел китайские танки, кто патрули. В рассказах сквозило уважение к врагу и презрение к его оружию. Меня, новичка в армии, первогодка, поразило, что это говорили ребята, отдыхающие от устава в камерах и забывшие его на время заключения. Они говорили то, что они думают и чувствуют. Во мне же не было этой уверенности, ее нет и теперь, в меня въелась воинская привычка повиноваться и понимание, что воинский долг – не рецепт для изготовления пушечного мяса, а необходимый и нужный закон. И когда я говорю о тоталитарности армии, я добавляю, что каждая армия должна обладать своей специфической тоталитарностью. Во Франции, например, эта тоталитарность должна называться патриотизмом. Рокар захохотал:

– Патриотизм! Вы что, смеетесь? Вас высмеют, если вы произнесете у нас это слово.

Алексей нарушил свое молчание:

– У американцев оно есть, но это другое дело.

Рокар равнодушно произнес:

– Франция гниет, и гниет с головы.

Ночь углублялась в себя, когда мы с Алексеем вернулись в его жилище. Неприязнь к Рокару представлялась мне кислыми опивками вина, болтающимися в новеньком стерильном сосуде. Рокаровская пресыщенность пахла несостоятельностью суждений или попросту глубокой завистью ко всякому богатству.

17

Нина, злобясь, распахнула дверь, стала плеваться руганью:

– Что, дерьмом пропах, а я отмывать должна, заливаешь морду в ресторанах, а Нина рассольчик да пивко на похмелье подносить должна?! Да?! Сволочь!

Алексей повел налитыми злобой глазами:

– Молчи, деревня! Стерва! Я тебя кормлю и пою, ты лежишь на мягком день-деньской и жиреешь. Жирей, тупей, если это еще возможно, только затыкайся при моем появлении.

Алексей не успел увернуться, и плевок, ловко посланный Нининым ртом, угодил ему в лоб. Алексей растер плевок на лице, махнул легкомысленно рукой:

– Пойдем, Святослав, оставим эту жирную бабу в покое. Учись, вот что происходит, когда интеллигентный человек решает пойти навстречу народу и женится на представительнице оного. Ошибка молодости, теперь поздно, бросишь – подохнет на улице: работать разучилась, жить никогда не умела. Слышишь, дрянь? Существуй, перетаскивай живот с места на место и молчи. Если заткнешься, завтра сто рублей дам. А-а, видишь, Святослав, сразу заткнула фонтан!

Засевши в кухне, Алексей вытащил из холодильника початую бутылку, а через полчаса доктор филологических наук Мальцев, поблевав, уснул. По квартире, уснувшей, опрятной, шлялась, проникая во все щели, заражая воздух, гниль человеческих отношений. Мне стало тоскливо; высунув голову в окно, тускло взглянул на угадываемое небо; оно изредка пропускало звезды, капающие чем-то неспокойным, смутно тревожным. И хотелось спросить неспрашиваемое и угадать неугадываемое. Чтобы быть счастливым и человеком.

Лет восемь назад Алексей, молодой, покрытый прыщами парень с дипломом Ярославского пединститута в кармане и с небольшим количеством иллюзий в черепе, очутился в Москве. Карта-вил, трудно выговаривал мягкие русские слоги, был скромен и мил страшным усилием казаться простым. В аспирантуру влетел торжествующим голубем; с жилплощадью и пропиской оказалось труднее, пришлось жить на полулегальном положении, снимать комнату у одного медленно умирающего от рака горла рабочего. Рабочий занимал одну из трех комнат квартиры, в других ютились его два сына, жена и дочь. Все терпеливо ждали его смерти, он тоже иногда, по настрое-нию, ждал своей кончины, хотя в общем чувствовал себя не так уж и плохо, хрипя сквозь вскрытое горло, в которое была вставлена питательная трубочка (читал себе день-деньской книжки да питался усиленно через трубочку водкой). Сыновья вели довольно безалаберную жизнь, работали, как говорится, "по иногдам"; бывало, что по пьяному делу за чепуху попадали на малые сроки за решетку, а вообще были славными парнями, любили слова "помалу, помаленьку, так себе, ничего себе". О себе говорили: "мал золотник – да дорог", любили нового квартиранта за простоту, за щедрость. Дочь хотела замуж – и детей. Мать ждала, пока муж перестанет мучиться и освободит жилплощадь, а пока с надеждой переводила глаза с ученого квартиранта на дочь. Но Алексей предпочитал отца-рабочего, пил с ним, мелко потягивая, к превеликому его удовольствию, водку, растягивал разговоры о милом Алексееву сердцу сталинизме.

Круг московского бытия Алексея был узок: утром аспирантура, затем подрабатывание переводами, вечером разговоры с умирающим или шатание по шашлычным с его сыновьями. Неуклюжесть ног, растерянность пиджака на плечах и галстука на груди, ненавистные прыщи на лице делали жалким его стремление к женщине. И Алексей уходил от этого раздражающего желания к пренебрежению женским телом, к водке и к привычному с детства онанизму. Так на фоне этого бытия и дребезжали годы Алексея, источалось время, отпущенное на аспирантуру. Причудливыми снами приходили к нему по ночам и похмельным утрам образы будущей стабильности.

В день пятидесятой годовщины Октябрьской революции, когда спешно пройдя положенный маршрут толпы с ликованием расходились, растворялись и превращались в личностей, желающих отдохнуть и выпить, помечтать и закусить, Алексей с младшим сыном умирающего рабочего пошли к знакомым встретить, как полагается, праздник. Уже с годик прошло, как старший сын под хмельком, балагуря после зарплаты, взвалил себе на спину, проходя мимо мебельного магазина, стол. Ему дали, как рецидивисту, пять лет. Сестра родила дочку, но не вышла замуж.

По пути младший брат, посмеиваясь, говорил Алексею:

– Всё-таки чудак мой старшой. Вы себе не представляете! Вы знаете, что он ляпнул на суде, когда ему дали последнее слово? Он спросил, что будет с его пиджаком, который он сдал в чистку незадолго до того, как его заграбастали. Он долго тянул бы кашу про какую-то квитанцию, если бы товарищ прокурор не посоветовал ему заткнуться, если, мол, подсудимый, конечно, не хочет добавки за оскорбление суда. Вот чудак!

– Кто? Прокурор? Это очевидно. А ваш брат Николай правильно поступил. Кстати, пиджак он спас? Спас! Вот видите, он с толком воспользовался последним словом. Ну, что вы хотели, чтобы он сказал? Что? Вот видите, не Николай, а прокурор чудак.

Младший брат Николая уставился на Алексея:

– Да, я об этом и не подумал. А что, ведь правда, что бы ни сказал тогда Колька, меньше ему бы все равно не дали. А вернется, вот и пиджак будет. Верно?

Молодые люди прошли мимо кинотеатра «Ударник», перешли мост и направились к нудно выстроившимся вдоль Москвы-реки краснокирпичным зданиям. Они были мрачны и неуютны. Стены были испачканы недоброкачественной старостью, сухой грязью и птичьим пометом. Этажи, по которым поднимались молодые люди, пахли пищей, жили отголосками веселья, набухавшего в квартирах-клетках, в длинных коридорах общих квартир. Только в общих кухнях продолжались обычные свары за овладение плиткой, конфоркой, местом, правом голоса.

Дверь открыла худощавая женщина в черном девическом платье, поздравила тихим голосом с праздником, впустила. Хозяйка квартиры-комнаты Катерина в желтом жакете и красной юбке обняла спутника Алексея, прижалась к нему пухленьким телом, и проводя вывороченными губами по его шее, озорно стрельнула глазами в сторону молодой женщины в девическом платье:

– Нина, чего ты? Познакомься с гражданином! Ее Ниной Ивановной зовут. А вас?

– Алексеем.

– А Алешкой можно?

– Можно.

– Ну вот и ладушки. Давайте за стол. Что принесли? Ого, коньяк! А лимоны где достали? И торт, вот это да!

Алексей смотрел на молчавшую Нину и чувствовал к ней растущую симпатию. У нее была закрученная коса. Это было мило. На плосковатом лице спокойно и убежденно существовали два серых глаза, курносому носу не хватало чепухи, чтобы стать утиным. Нина спросила:

– Вы, чай, учителем работаете? Или инженером?

– Нет, кончаю аспирантуру.

Младший сын умирающего рабочего, разливая по стаканам водку, с завистливой веселостью воскликнул:

– Что ты, Нина, Алексей не чета нам с тобой, он более семисот рубликов в месяц выколачи-вает. Умов палата, как выговаривал мой дед.

Прыщи на лице Алексея залились жаром:

– Перестаньте в самом деле, меня только и хватает на выколачивание этих, как вы выражаетесь, рубликов. Что же, давайте, Нина Ивановна, выпьем за знакомство и за праздник.

Выпила Нина, мило сморщилась, помахала ладошкой перед ртом. Последующие мгновенья удивили Алексея нежностью. Нежность цеплялась за обои, дергалась в сердце, сидела в глазах. Он знал, что только владея Ниной он сможет почувствовать дыхание ночи. Алексей с усилием проглотил засорявшую рот жадную слюну желания.

Ели до отвращения к еде. Когда тени отступающего дня заиграли на столе с раздавленными хмельной рукой остатками торта, младший сын умирающего рабочего с Катей уже постанывали в любовной качке на диване. Алексей, свирепея от желания заставить тело слушаться страстных мыслей, раздевал Нину. Легли на раскладушку. Он гладил Нинины соски и ужасался своему бессилию. Раскладушка касалась одной стороной печки, и ее кафель больно холодил бок Алексея. Пришла ненависть к женщине, лежащей рядом, гладящей его ноги своими ногами – и ставшей ему недоступной. Только к утру нежной и неумелой Нине удалось заставить Алексея ее взять.

Нина была замужем. Муж, водитель грузовика, лежал в те дни в больнице с аппендицитом. Ко времени его выписки Алексей чувствовал себя победителем. Взрыв ревности мужа забросил Алексея на олимпийскую высоту. Он почувствовал себя полубогом. И женился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю