Текст книги "Об искренности в литературе"
Автор книги: Владимир Померанцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Рецензент, однако, не потрудился заглянуть в общеизвестные романы на военную тему. Не потрудился и выяснить, в чём отличие нового автора. И направил его своей рецензией на ложный путь поисков эффектов, коллизий и драм. А надо было сказать: не ищи и не описывай их, твоя сила в другом, ты лирик, поэт, человек мягких тонов, писатель душевных движений, а не трагедийных событий. Не мечись, будь собою. Ты, вероятно, ещё не весь в этой книге, в тебе чуются залежи большой доброты, чуется много тепла и дар изливать его. Так не обманывайся же, иди своей дорогой, иначе тебя ждут разочарования. Неудачи с несвойственными тебе темой и жанром могут зародить представление, что твои творческие силы иссякли после первой же книги. А это будет неверно.
Великое дело – разбирать первую книгу писателя! Всё равно, что сыну советовать, в какой вуз ему подаваться. Самым совестливым из критиков надо поручать это дело.
Но когда автор выпускает даже четвёртую книгу, мотив его творчества от критика всё равно ускользает. Ведь сказать о писателе, что книги его характерны патриотическим чувством, любовью к народу и верой в завтрашний день – значит не сказать ничего. Эти чувства и вера присущи подавляющему большинству советских людей, они в нашей натуре. Без них писатель вообще невозможен. Они не являются признаком и метой писательской личности. А именно эти-то меты и надо искать. Они обязательно есть у любого поэта, если только он не вовсе бездарен.
Я подхожу к полке старых, облупившихся книг. Хоть время и съело тиснение, все корешки знакомы с первого взгляда. Кольцов, Никитин, Фет, Тютчев, Майков... С каждым сразу соединяется ощущение чего-то особого. Нет книжки в этом ряду, с которой не ассоциировался бы свой собственный мир представлений!
Но разве ассоциации навеяны только самими стихами? Разве не сложились они ещё от того, что предисловия, хрестоматии, мемуары, а главное, историки литературы и критики растолковали мне за многие годы и позволили различить все имена?
Я перехожу к другим полкам, к двадцатому веку, к "ничевокам" всех толков. Какая обширнейшая литература! Вряд ли когда-нибудь в этом смешении нигилизма и изощрённых словесных изысков люди будут что-нибудь искать для себя. Тут не видится элементов, которые понадобилось бы в дальнейшем извлечь. Но сколько было потуг, чтобы придать значимость мнимым вещам! Как много эти направленьица, теченьица, школки себя толковали! Сколько места занимают на полках их критики и публицисты! Это надо бы снести букинистам, да, кажется, не берут букинисты...
Наконец, я у полки поэтов послереволюционного времени. И утомляю себя здесь многими "разве". Разве мало поэтов сегодняшних дней не уступает по таланту поэтам, доставшимся нам от вчерашнего дня?
Разве нет у них своих тем, своего языка, своих предметов любви, своего напеваемого смысла в стихах? Разве на том, что они написали, нет их дактилоскопических линий, узоров, печатки и герба? Разве нет в их лирике того "неразумного, как необъяснённого ещё рассудком разумного", что, по утверждению Гёте, является признаком настоящей поэзии? Но никто ничего этого не проследил. Поэтов у нас отделяют лишь запятые.
Иначе говоря, критика не изучает черт творчества наших писателей. Почему? Может быть, потому, что они ещё не мертвы? Но имя вписывается в историю литературы при жизни. Такая история складывается в каждой стране именно усилием критики. Многие старые писатели были бы незаконно забыты, если бы критика не уберегла их. Наши же критики боятся вписывать современных советских писателей в литературу, боятся передавать в завтрашний день, боятся зачёркивать тех, кто вознесён ввысь на бумажном планёре и держится ветром или верёвочкой.
Прошу понять меня правильно: речь идёт не о создании литературных высочеств, не об отборе в бессмертие, не о приговорах без права кассации, а об изучении черт творчества наших писателей, их роли в движении литературы – и о правде при этом.
* * *
Наконец, нас сильно дезориентируют многие критики схоластической, совершенно не марксистской трактовкой ряда практических литературных проблем.
Многие годы умалчивая о важнейших принципиальных моментах – об обязательности в литературе конфликтов, о надобности освещения отрицательных сторон нашей жизни, о необходимости сатиры и др., – некоторые критики так ретиво заговорили теперь об этих вопросах, словно впервые открыли их. На самом же деле всё это откровения давностью в тысячи лет.
Их, кстати, и у нас никто не оспаривал, а только ханжи старались искоренять. Они не понимали, что литература без составных своих элементов это бесколёсная телега или лошадь без ног. XIX съезд надоумил этих людей. Тогда они повернули на 180 градусов сразу и своими рассуждениями о "положительном" и "отрицательном" стали вносить смуту в умы. А литераторы с нехваткой психической сопротивляемости бросились, в свою очередь, "вносить отрицательное" в романы и повести. Один литератор на собрании в клубе даже взмолился: "Товарищи, что же мне делать теперь, если у меня подготовлена рукопись об одном положительном?" Ему отвечали, что надо-де искать пропорцию между тем и другим. О "пропорции", "правильном сочетании", об "элементах" повели речь и статьи...
Но ведь всё это неправильно! XIX съезд предложил литераторам создавать яркие художественные образы, создавать типическое в произведениях. Это значит, что они должны содержать цвета, краски и красоту, а не элементы положительного и отрицательного.
Нужно ценить нынешние усилия критиков преодолеть застой мысли некоторых редакторов и издателей. Можно даже согласиться позабыть, что сознание этих людей критика сама же в своё время обузила. Так что энергия критики в этом вопросе полезна. Но партия ждет от писателей не шараханья, а правды в литературе.
Разумеется, у нас много ещё отрицательного как в быту, так и в самом человеке. Эти последние скверности особенно сложны, упорны и длительны.
Материальные условия жизни мы уже в два-три года заметно улучшим, но от них не ведёт прямая черта к душе человека. Если один сосед получит квартиру вслед за другим, то зависть может улечься, но вот лживость, к примеру, не исчезнет с приобретением комнат.
А что такое перестраховка? Это, по меньшей мере, целых десять пороков. Тут эгоизм, трусость, слепой практицизм, безидейность и прочее, включая и подлость. Ясно, что изживание этих пороков потребует куда больше усилий и времени, чем, скажем, ликвидация бескоровности или нехватки товаров.
Эти пороки, которые партия призывает нас бичевать, нужно, выражаясь по-чеховски, "взять усилиями целого поколения", а может быть, не одного поколения писателей. Но ни бытовые недостатки, ни людские пороки не могут быть "элементами" пьесы или романа. И их нельзя "уравновешивать" другими "элементами" – зажиточностью, трудолюбием, добротой, оптимизмом и прочим. Художественное произведение должно быть органическим, а не составленным из положительного и отрицательного.
Особенно много путаницы своими рассуждениями о положительном и об отрицательном внесли театральные критики. Они писали вещи, противоречащие здравому рассудку читателя. Например, когда длительно обсуждалось, могут ли в пьесе быть отрицательные герои без положительных, то невольно возникали четыре трезвых контрвопроса:
а) Если отрицательные сами выявляют свою отрицательность, то к чему же на сцене торчать положительным?
б) Зачем задаваться вопросом, на который Гоголь своим "Ревизором" и "Театральным разъездом" ответил более ста лет назад?
в) Зачем пытаться выводить какую-то среднюю там, где не может быть средней?
г) Зачем отбрасывать нас от литературных вопросов... к арифметическим?
Если у нас марксистско-ленинское восприятие жизни, если есть у нас здравый смысл, чутьё, верный глаз, то мы можем и будем писать обо всём, не впадая ни в чёрный, ни в розовый цвет. Писатель сам знает соотношение плохого и хорошего в жизни, и рассуждения о нормах того и другого ему не нужны. А автор, пытающийся вызнавать эти нормы, применяясь к нелепо-рецептурным указаниям критиков-схоластов, – вообще не писатель. Не стоят уважения люди, вводящие сейчас в свои книги "элемент отрицательного". Можно, конечно, найти равновесие между "лакировкой действительности" и "мрачной картиной", но самый поиск, самый расчёт обрекают произведение на нехудожественность. Под таким углом зрения оно может составляться, но не писаться, ибо это не угол зрения искусства. Отсчитывая в романе треть, половину и четверть, писатель не даст художественную его сердцевину.
* * *
Писатель сам может и должен проверить, не обойдены ли в его книге затаённые скверности жизни, не смягчает ли она пороки и болезненные явления, имеющие распространение в обществе, даёт ли яркие, воодушевляющие образы советских людей, пример которых способен окрылить и поднять.
Надо дать рукопись людям, которым нехорошо, которых нелегко сделать счастливыми. Если книга нисколько не поднимет их дух, не прибавит силы для жизни, не улучшит их работу на коммунизм, – то в ней порок органический и её надо снова писать.
Когда же она этот искус пройдёт, надо дать её самодовольным. И если не окажется в ней ничего, что вывело бы их из счастливой уверенности, будто всё и всюду уже хорошо, – значит, книга ещё не дописана.
После того как выдержит она и вторую проверку, её нужно ещё подвергнуть и третьей – ходить с нею мимо домов с мемориальными досками, где жили, творили и думали люди, без которых литература была бы беднее. Если писатель при этом ни над чем не задумается, не почувствует горечи о чём-то не сделанном, – он вообще не писатель и ему надо искать себе другую прогрессию. Если же, оценив свою рукопись этой высшей меркой, писатель не почувствует к ней большой неприязни, – значит, она будет людям нужна, её можно нести издавать.
ОБЪЕКТЫ И ЛЮДИ
Литераторы почти обо всём уже переспорили. О своих героях, о роли характеров, о создании типов, о жанрах, о десятках предметов. Спрашивается: нужно ли нашим литературоведам и критикам так бесконечно себя повторять? Да, иногда это бывает и нужно. Кажущиеся старыми вопросы искусства и творчества могут вновь вставать и опять волновать в другой обстановке, приобретать в изменившихся условиях жизни новое качество.
Это так. Но не пора ли, товарищи, перейти уже и к новым проблемам? Почти четверть века критики возвращают нас всё к тому же кругу вопросов, пе замечая, что многие споры их стали давно схоластическими, навязли в зубах, что литература нуждается в подсказе новых путей, ибо мы вступили в новую полосу жизни.
На мой взгляд, первая задача критической мысли сегодня – навести литераторов на расширение тем, на изменение трактовки проблем. Это главное, ибо читателю надо черпать новое из литературы.
* * *
Мне кажется, что очерки Овечкина имеют значение, какого он не подозревает и сам. Эти очерки показали нам, как беспредельны границы искусства, как может и должна быть введена в литературу огромная проблематика нашей хозяйственной жизни. Каждый писатель, продумав эту незначительную по объёму книжку, убедится, что в нашей жизни пет прозаического, что множество неосвещенных сторон её может стать настоящим художеством.
Недостатки в хозяйственной области, путающие чувства тысяч людей и порождающие много идей, оказались не менее благодарной и не менее волнующей темой, чем "извечнейшие" литературные темы! И, главное, великопроблемной. Писатель, открывший подобную жилу, – пионер, зачинатель. Критики бьются над проблемой о том, каким должен быть конфликт в наших условиях, если нет кулака или нерадивого председателя правления артели; пришёл подлинный художник и вытащил этих конфликтов целую пригоршню – пожалуйста, черпайте! Ещё вернее: вглядитесь, и вы сами увидите. Ведь коренного зла у нас нет, так сумейте увидеть большое зло в маленьком не всесветном разладе, сумейте подсмотреть великое зло раздвоения чувств комбайнера, который, с одной стороны заинтересован в уборке редких хлебов, а с другой – в высоком урожае хлебов. Вот какое ещё у нас разнообразие зол и проблем! Вечером того дня, когда кусок "Районных будней" был напечатан в "Правде", инженер-металлург рассказал мне, что он читал этот очерк с таким интересом, будто речь шла о заводе, ибо на заводе десятки сходных конфликтов.
* * *
Критика должна заняться проблемой освещения быта в литературе. Она очень сложна.
Один немец как-то сказал мне: "Ваша литература очень содержательна, очень значительна, но в ней нет уюта". Действительно, из литературы ушли оседлость, домашность. Но разве могли они быть в книгах о стройках и войнах! Мы не сидели тогда за чайным столом, не опускались в мягкие кресла. Литература была суровой, как жизнь, и другой нам не требовалось.
"Детство Багрова-внука" протекало в бытовой раме, а наша жизнь шла почти что вне быта. Сколько дней проводили мы в командировках, вне дома! Сколько раз менялся наш дом! Сколько лет мы воевали! Эта жизнь и была нашим бытом, и мы не хотели другого. Мы задохнулись бы в спальнях и на лужайках, мы бы не потерпели себя.
Теперь мы построили много домов с ванными комнатами и холодильниками, мы объявили войну жилищной нужде и нехваткам всякого рода, мы будем во стократ больше заботиться о человеке. Дома при заводе должны строиться вместе с заводом, в любом городке должно всё продаваться. Да, так и нужно. Да, мы будем жить хорошо. И всё-таки... всё-таки, борясь за благоустроенный быт, нам надо оставаться над бытом.
До сих пор в наших романах мало говорилось о том, что занимало людей в личной жизни. Но это не значит, что отныне надо подробно описывать, кто как питается. Наш герой в быт никогда не уйдёт, бытом не поглотится. Важное дело критики – научить нас бороться за налаженный быт, с тем чтобы читатель был ещё выше поднят над бытом.
* * *
В одном из снов Веры Павловны Чернышевский так говорил ей о будущем: "Стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее всё, что можете перенести".
Я клоню этой цитатой не к теме фантастического романа. Любопытно и полезно бы почитать, какой будет жизнь при коммунизме, – такое описание может даже оказаться пророческим, – но не это самое важное. Жюль Верн оказался пророком, а Бальзак не пророчествовал, но Бальзак нам важнее Жюль Верна. Оправдавшейся догадке фантаста мы можем дивиться – и только. Писателю же надо приближать коммунизм воспитанием людей для коммунизма, а для этого догадок не надо, ибо мы знаем заранее, каким должен быть человек.
Воспитывать людей – значит заниматься людьми. Вот почему полезно бы выяснить место, какое занимают в нашей литературе события и описания. Не занимают ли они иногда это место за счёт человека – сверх того, какое нужно бывает для освещения роли человека в событии и влияния события на человека?
Толстой подробно описал Бородинскую битву. Но это описание не было у него самоцелью. Если же высчитать количество строк, посвященных в романе Э. Казакевича "Весна на Одере" движению и действиям всех родов войск, то окажется, что о людях говорится лишь в трети романа. Потому, на мой взгляд, роман этот плох, сколько бы ни было в нём отдельных достоинств. Непомерно велико описание фактов и в романе М. Бубеннова "Белая берёза". Не потому ли, что мы ещё неверно понимаем значение романов как "документов эпохи"? Ведь художественные документы должны чем-то отличаться от подлинных документов истории, не должны переписывать их. Роман вовсе не призван описывать ни технику войны, ни заводскую, ни события как таковые. Роману не следует подменять исторические, военные, технические и прочие данные. Художественное произведение должно, как известно, отображвть переживания, дела и чувства людей. Только этому подчиняются, только для этого вводятся события, пейзажи и факты. "Документ эпохи" не должен её документировать. Из него мы хотим не документы вычитывать, а душу эпохи.
Отечественная война и стройки заводов ни в каком случае не должны уйти из литературы. Но они будут волновать нас в том случае, если перестанут быть темой самой по себе, а станут местом жизни и действия для человека.
Как бы ни было сильно искушение задержаться на определённом событии, но если оно мало даёт для освещения роли героя, то должно быть беспощадно отброшено. Иные книги отягощены, перегружены материалом предметным. Им нужно больше мыслей, переживаний и меньше предметов. Воспитывают мысли, идеи, а не вещи, не справки.
* * *
То обстоятельство, что события в книге преобладают над человеком, подавляют и теснят человека, служит одной из причин её кратковременной жизни. События сменяются новыми, и потому устаревают книги и пьесы, занимавшиеся их описанием.
У нас говорят: "написал производственный роман", "выпустил роман о торговле", "сделал пьесу об Америке". Иначе говоря, пишут не о людях, а о событиях, – люди служат только умышленным воплощением заранее намечаемой программы показа событий. Ясно, что никакого интимного ощущения жизни такие вещи не могут давать, что любое изменение в данной стране или данной хозяйственной области выбрасывает подобные романы и пьесы из жизни, даже если инерция критики или собственные усилия авторов .продолжают поддерживать их на воде.
Можно и нужно делать романы такими, чтобы они были и злободневными и нестареющими, то есть всегда злободневными. Постоянные разглагольствования о том, что-де наша жизнь слишком стремительна, что трудно за нею поспевать, что вещи стареют ещё в процессе писания, – это свидетельство творческого бессилия авторов, повторяющих неубедительные и надоевшие доводы.
Да, жизнь стремительна. Но не она виновата перед нами, а мы перед нею. Ибо мы пытаемся гнаться за временем, вместо того чтобы его обгонять. Мы поглощаемся сегодняшним днём и не думаем о завтрашнем. Нас подавляют события, и мы не видим цепи событий. При таком положении совершенно естественно, что утро может покорёжить всё то, что было нами ночью написано, и мы никогда не кончим роман (недаром на счету большинства наших писателей только от одной до трёх книг!) или выпустим книгу-рахитика.
Конечно, для большой литературы нужны в первую голову большие писатели. Но совсем не надо быть гениальным, чтобы не оказываться вечно беспомощным. Для этого нужно лишь элементарное самоопределение автора. Он просто не должен ставить себя в положение, при котором каждое свежее сообщение радио вызывало бы тревогу, как ему теперь быть. Если роман при этом "ломается" или "летит", то он не был романом. Когда у писателя есть прочность идейных привязанностей, то его роман застрахован во времени. Наоборот, осуждены книга, привязанные к мелким событиям дня слишком крепко, чтобы пережить этот день. Вечно лишь актуальное, но актуальность – это не ходкость. Подлинная актуальность не выдыхается годы.
В Советской стране меняются и будут меняться задачи дня, а не перспектива. Как бы стремительно мы ни продвигались вперёд, эта перспектива была и остаётся известной. Поэтому сегодняшний день мы всегда без опаски можем делать литературой. Мы не историки, и нам незачем ждать, пока сегодня отодвинется в прошлое, отстоится во времени. Но писать-то надо об участии человека в больших развивающихся событиях времени, под устойчивым углом зрения именно на эти события, как и на события личной жизни людей, а не на обстоятельства дня. Тогда мы не только не будем в хвосте у событий, но ещё предугадаем последующие, подскажем свежие мысли, пробьём дорогу новым суждениям и сделаем нашу книгу надолго. Поясню на примере.
В. глубинном районе писался полурассказ-полуочерк о жизни колхоза-миллионера. Он писался неверно, ибо вещи заслоняли в нём человека. Очеркист ходил по деревне, интересовался сыроварней, выспрашивал, как создавались теплицы, восторгался таблицей роста доходов. Попутно он записывал фамилии бригадиров и награжденных стахановцев... Очерк был напечатан и, конечно, тут же забыт. Прошло много времени, появился теперь новый закон о сельхозналоге. Очеркист вытащил из архива свой старый дневник. Вот записи в нём:
"Как же это понять: колхоз богат, выдачи на трудодни неплохие, а у моей хозяйки – ни коровы, ни сада, только картошка да огурцы..."
"Неслыханно! Оказывается, вишнёвые деревья она сама уничтожила! Объяснила мне это так: когда урожай – вишня ничего тут не стоит, а когда нет урожая налог с каждого дерева всё равно надо платить. Вот я их и порубала. Тут многие так".
"Эта семья существует только колхозом, как во многих бедных колхозах люди живут только своими участками. А тут благословляют колхоз, ориентируются лишь на него. У моей хозяйки 205 трудодней. Это немало для безмужней с тремя детьми, из которых старшей пятнадцать. В то же время... чтобы высвободить эту старшую, женщина должна была лишиться... коровы. У колхоза выпасы маленькие, их хватает только для фермы. Лесничий разрешил моей хозяйке пасти корову в лесу, с тем чтобы старшая девочка помогала ему на посадках. Таким образом, одна работала, чтобы другая пасла, а третий, четырёхлетний ребёнок, оставался один, без присмотра. Понятно, что это долго не могло продолжаться... Покупать корма на базаре, где за пуд сена надо было платить двадцать рублей, не позволил налог. Корова была сведена на базар. Вот какие у нас ещё противоречия в жизни!"
Читая теперь свои записи, очеркист увидел, как ложно он понимал злободневность. Он писал не о судьбах колхозников, а о вещах и предметах в колхозе. На достижения и ошибки колхоза не посмотрел глазами колхозника. Исходил не из перспективы развития, а из мелких событий, заслонивших перспективу и мысли. Пиши он не о сыроварне, а о человеке, то и сыроварня бы никуда не девалась и рассказ бы жил до сих пор, стал бы актуальным на годы.
Партия ставит человека в центр внимания. О человеке и должны писаться романы, пьесы, стихи.
* * *
Сколько конфликтов и тем! Так и хочется внести в литературу то одно, то другое.
Вот что пришлось услышать в недавней поездке.
От инженера:
Видите, чем мне приходится заниматься после работы! Натаскиваю сорок вёдер воды для огорода... Зачем он мне? Но жена не может бегать каждый день на базар. Ведь это пять километров! На наш заводской магазин тоже нельзя быть в претензии: ему приходится торговать и карандашами, и пивом, и картошкой, и нитками. В нём есть будто бы всё, а когда надо, то нет ничего. В клуб зайдёшь – тоже пусто. Новый фильм привозить к нам невыгодно, потому что его весь посёлок посмотрит в первый же вечер, а во второй уже не будет ни одного посетителя. Поэтому не привозят совсем... В театре был с женой два года назад – не хочется шагать после спектакля по полям и по кочкам... Вот так и живём! Дома наши, .как видите, построены со всеми удобствами, а жизнь получается, как .выразилась недавно одна заводская работница, "насквозь неудобная"...
В таком положении семь заводов, семь больших коллективов, семь посёлков, каждый из которых выстроен на отшибе от прочих. А в городе, где жило и живёт тридцать тысяч людей, где есть зелень, хорошие улицы, дороги в колхозы, нормальная жизнь, – там не только не строили все эти годы новых домов, но развалились и старые... Спрашивается: для чего мы разобщены, почему гибнет старинный и благоустроенный город, а на пустырях создан комфорт с неудобствами?
Вы почувствуйте это: у меня ванная комната, пылесос, холодильник, но выгляну из окна – голая степь. Податься мне из ванной комнаты некуда. А за пять километров – городской сад, музыка, базар, заваленный фруктами, покосившиеся стены домишек и... очередь в баню.
От своевольного человека:
Вы спрашиваете, чего меня таскал прокурор? А шут его знает! Слава богу, теперь отвязался.
Началось всё с того, понимаете, что отправили меня в колхоз на уборку. Я ведь слесарь райпромкомбината, и райком порешил, что нужно партийное наблюдение за комбайном и тракторами. И действительно, оказалось, что нужно, но только в другом совсем смысле...
Я увидел однажды, кдк комбайн пёр на ячмень, а ячмень, как вы знаете, растение низкое, да ещё перезрел, ну и, конечно, комбайн всё зерно повытрясал в полову, всё сразу смял. Я, понятное дело, не выдержал, обратился к колхозницам.
"Товарищи, – говорю, – неужели вашему сердцу не больно смотреть, как хлеб погибает?"
А они отвечают: "Как не болеть при таком безобразии! Это председателю нашему надо перед районом сводкой о загрузке комбайна блеснуть, а мы-то хорошо понимаем, что комбайн к такому ячменю нельзя подпускать. Только что ж нам его подменять? Кабы нам за это килограмма по два от центнера дали, тогда дело другое. Тогда бы мы эти двадцать гектаров так скосили, что и зёрнышко бы не пропало. Были бы одно к одному".
Ну я, конечно, с ними торговаться не стал. Остановил комбайн, спас шестнадцать гектаров. И ровно через день меня – на бюро. За своеволие, за поощрение рваческих настроений отсталой части колхозников, а главное – за недооценку комбайна. В тот момент другие колхозы комбайны плохо использовали, и надо было ударить по мне для профилактики. Не скажу, чтобы райком хотел меня съесть, а важно было напечатать в газете, что, мол, дело о виновном в простое комбайна передано в прокуратуру. Ну, прокурору, конечно, пришлось допросить меня, как полагается, взять подписку о невыезде и всякое прочее.
Проходит полтора месяца, выпал снежок, и в районе у нас боевая тревога под снегом осталась картошка! Велят мне забрать других слесарей мастерской, подкидывают ещё четырёх машинисток и – дуй, убирай.
Мы едем в колхоз, а колхозницы едут той же дорогой навстречу, к нам на базар...
Ну, ладно. Начали мы копать, копаем сутки, вторые, а посмотришь, что накопали, – одна чепуха. Машинистки мои ещё засветло валятся, не могут спины разогнуть, а утрами два часа поднимаются. Вижу я – так дело не выйдет, пропадёт вся картошка. Не могу это выдержать. Собираю колхозниц, делаю им предложение: чтобы каждый шестой мешок накопали себе и чтобы через неделю в земле ничего не осталось. И что же вы думаете? Копали таким переплановым темпом, что на пятые сутки я уже снимал замок со своей мастерской.
И что после того? После того меня опять на райком. Одни секретарь говорит, что внесение чуждых методов в колхозное дело, а другой – за меня. А приезжий обкомовец слушал, слушал и говорит им: "Я, товарищи, не понимаю: тот ли виноват, кто неправильным методом спас весь картофель, или те, кто правильным методом оставили картошку под снегом".
Я тогда обкомовцу и говорю: "Я и вообще-то неправильный, я уголовный, с меня подписка о невыезде взята".
Прокурор покраснел. "Что вы, что вы, я ваше дело давно прекратил". И на другой же день вызвал для официального уведомления.
Вот как бывает ещё иной раз!..
От нарсудьи:
Говорят, что судья подчиняется только закону. Да, это так. Но иногда это, к сожалению, так. Иногда жизнь разноречит с законом, закон делается препоной правильному устроению жизни. Тогда кто-то страдает, и заодно – моя совесть.
Я рассматривал дело об обмене жилплощади. Учитель с семьей в шесть человек жил на девятнадцати метрах... Старичок-пенсионер со своей старушкой занимал две смежные комнаты в сорок два метра... Они хотели между собой меняться. Казалось бы, такое желание можно только приветствовать. Оно отвечало логике, здравому смыслу и духу нашей жилищной политики. Но, увы, оно не отвечало формуле о "неравноценности площади, заставляющей подозревать переуступку из корысти"...
Да, вполне вероятно, что учитель, в семье которого работали трос и хорош был достаток, что-то приплачивал старичкам за излишек. Такие предположения в делах об обмене всегда возникают, но никто никогда не может их доказать. Но разве они важны и решающи?!
Важной и существенной была в данном случае достигавшаяся обменом справедливость распределения площади. В самом деле: зачем старичкам сорок два метра, которые им трудно прибирать и оплачивать?! И каково живётся семье, где одна дочь привела к себе за занавесочку мужа, вторая – студентка музтехникума – должна звучно готовить уроки, глава семьи проверяет вечерами тетради, его семидесятилетняя мать прикована болезнью к кровати, а зять чертит до двух часов ночи...
Разве могли быть какие-нибудь сомнения в том, что коммунальный отдел обязан был сейчас же разрешить этот обмен, отнюдь не доводя спор до суда! При разбирательстве дела в зале сидело человек сорок народа, и их настроение, их сочувствие было столь же недвусмысленно ясным, как и моё.
Но представитель горсовета настаивал на отказе в обмене. Он изобличал в истцах спекулянтов жилплощадью. Он был равнодушен к тому, что один из "спекулянтов" проработал 37 лет на железной дороге, а второй четверть века учительствует. Представитель горсовета ссылался на пресловутую "неравноценность жилплощади", хотя не мог не понимать, что равноценные площади никому вовсе и не нужно менять... Он опирался на свои крепкие запретные правила, не желая увидеть,что по сути своей они давно уже устарели.
В самом деле – кому нужны недовольство и муки учителя? Кому нужно, чтобы старичок оставался в двух комнатах, кстати, не изолированных и не подлежащих изъятию? Кому нужно, чтобы учителю или зятю его государство должно было предоставить со временем жильё в новостройке за счёт других, тоже тесно живущих людей? Ведь всё это ни с чем не сообразно, нелепо...
И вот я ушёл в совещательную. Оба нарзаседателя стояли за безоговорочное удовлетворение иска, а я... я думал о кассационной коллегии, о возможных подозрениях в пристрастии, о столкновении с районными властями, о десятках вещей, связанных с "незаконным" решением. И, решившись в данном случае благоустроить жизнь советских людей, вместо того чтобы ей помешать, я чувствовал себя смельчаком и героем.
И как часто приходятся мне по различным делам геройствовать там, где я выполняю лишь веления совести! Посидите у нас в зале недельку – и вы убедитесь.
* * *
Таких рассказов жизнь даёт в сотни раз больше, чем издательство "Советский писатель". Можно придирчиво их отбирать, и всё-таки будет обилие выбора. В нашей богатой содержанием жизни таится много конфликтов и тем. И если они ещё не отражаются в литературе, то виноваты в этом писатели, пишущие об объектах, а не о людях. У людей жизнь несходна, разнообразна делами и мыслями.
Поднять подлинную тематику жизни, ввести в романы конфликты, занимающие людей в личном быту, – значит многократно увеличить воздействие литературы на жизнь.
Мне кажется, что сегодня ещё не все наши книги участвуют в изменении жизни... Разумеется, книга не машина, действие которой наглядно. Влияние книг постепенно, подспудио, и проследить его нелегко, Но не невозможно. Если бы комиссия критики по продуманной и непредвзятой программе изучила влияние книг на разные возрасты и слои населения, мы извлекли бы немало неожиданных и поучительных выводов. Мы увидели бы, что тиражи иных книг не всегда пропорциональны мере влияния книги на человека, что и в очень известных, очень распространённых романах человеку часто "нехватает чего-то". Докапываясь, доискиваясь, мы установим, что нехватает ему подлинного, не книжного конфликта.