355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Померанцев » Об искренности в литературе » Текст книги (страница 2)
Об искренности в литературе
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:01

Текст книги "Об искренности в литературе"


Автор книги: Владимир Померанцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

При чём тут статья Уголовного кодекса! Она говорит о самогоне, изготовляемом для потребления. А бой-баба изготовляет его для поощрения. Второй пункт статьи карает сбыт самогона с целью личного обогащения, а у бой-бабы – общественное служение. Всё это кодексом не предусмотрено. Это случай особый, как многое в жизни особо.

Дикий случай? Беспрецедентный? Да, но беспрецедентна и жизнь в заозерье. Бсспрецедентна бой-баба.

И. раз случай особый – отнестись к нему надо тоже особо. Тут нужен голос более крепкий, чем бас председательши. Чтобы поняла она и склонилась. И всё!

Самогон и обмен масла на войлок – это не сущность бой-бабы. Это только какая-то неправильность в ней, как неправилен обмен веществ в её организме. Товарищи, отличите в бой-бабе временное от постоянного, не обманитесь наносом и примесью!

Мне подозрительно происхождение бочек, кадок, на которые не нашлось документов, и я подсчитал, что, помогая людям строить дома, колхоз сильно вылез из сметы. Но почему эти факты меня мало расстроили, почему моё возмущение стало уже неглубоким, а скорее официальным? Потому, очевидно, что это только боковые канавки возле прямой и широкой дороги этой женщины. Надо загрунтовать эти рвы, а не закрывать из-за них самый путь.

Акты можно составить. Но бой-бабу вы по актам не прочитаете. Эта женщина совсем ещё не законченный текст. Она будет меняться со своим заозерьем. И сделает его краем осуществленных идей.

Некоторые её поступки дурны. Но, идя за нею, люди идут за хорошим. Нельзя таким способом карать её за дурное, чтобы отнять у заозерья хорошее.

* * *

Не в таких, быть может, словах, но именно так написана была докладная. Прокурор не принял её, назвал бредом, нашёл, что следователя в вузе переучили, и потребовал в суточный срок обвинительное заключение по уголовному делу. Руководитель района долго качал головой.

– Как же это вы, юрист, предлагаете не судить за преступление?

– У нас судят преступников, а не преступление.

– Значит, по-вашему, она не преступница?

– Нет.

– А кто же?

– Руководитель колхоза.

– Хорош руководитель!

– Какая есть. Для романа можно бы придумать другую, а в заозерье другой не имеется.

– Значит, если бы вам предоставлено было решать этот вопрос, вы бы её не снимали?

– Снять – это для неё не решение. Есть много других.

– Например?

– Например, пойти в заозерье, собрать там колхозников и сказать им: "Товарищи, не прибегайте к окольным путям добывания лодок, без которых вы не можете жить. Я пригнал вам сделанные райпромкомбинатом".

Руководитель района рассмеялся.

– Это вы, значит, уж в мой огород! А её, выходит, простить?

– Не то слово. Прощать не надо. Надо построить новосёлам прямую дорогу, чтобы окольные сделать ненужными.

– Если вы в таком духе будете работать у нас, то суду, пожалуй, работы уже не найдётся.

– Почему же? Он будет судить тех, кто расхищает наше добро, а не тех, кто иногда делает ошибки, думая его приумножить.

Приятель, который рассказывал мне этот эпизод своей молодости, теперь пишет книги. Но ему видится связь между ними и своим первым служебным заданием.

– После этого случая, – сказал он, – отношения с начальником настолько испортились, что я просил облпрокурора перевести меня в соседний район. Затем забран был в область. Потом перешёл на работу в печать, исшагал много дорог. В первые военные дни, уже офицером, встретил на улице Горького... кого бы ты думал? Бой-бабу! Она оказалась председателем райисполкома. Приезжала в отпуск столицу смотреть, и тут её застала война. Постарела, но с прежней горячей своей деловитостью рассказывала о преображении заозёрного края. Там уже было девять колхозов, гидростанция, налаженный быт. И когда она сказала: "Живём теперь правильно", – я подумал, как сам сделал правильно, отказавшись тогда сделать неправильное... Вот так бы и в книгах. Ведь и они расследуют поступки людей. И в них решаются судьбы... Искренность их должна тоже быть выношенной. Искренность их должна тоже быть мужественной... Не писать, пока не накалился... Знать, за что борешься... Не думать о прокурорах... Не выписывать выводы, но не допускать ни одной строчки бездыханной... Быть самостоятельным... И тогда моя правда сольется с нашей общей.

ПРОИЗВОДИТЕЛЬ СТАНДАРТА

У него разные фамилии, но их нельзя ни отличить, ки запомнить. Эти (фамилии известны управдомам и ближайшим знакомым, но не читателям книг, сходных друг с другом, как стеариновые свечки или дверные замки. Читать их неинтересно и трудно, как трудно съедать каждый день неизменные борщ и котлеты в безлюбовно руководимой столовой.

Удручающе одинаковы эти вязкие книги! В них стереотипны герои, тематика, начала, концы. Не книги, а близнецы – достаточно прочитать их одну-две, чтобы знать облик третьей. Всюду в них равно знакомые плоскости. Можно подумать, что производил их не человек, а конвейер. Прочитав первую, останешься к ней равнодушен, но от третьей почувствуешь себя уже оскорбленным. Человек говорит о книге "моя", а я переспращиваю: "Ваша? А что же в ней вашего?"... И у меня завязался с ним разговор.

* * *

Он (обиженно). Чем же я хуже других, и чем другие лучше меня? В моей книге всё бесспорно и правильно.

Я. Чересчур уж бесспорно! Настолько бесспорно, что получается общее место. А общее место всегда безукоризненно правильно, но подменять им искусство неправильно. Вам такая диалектическая противоречивость понятна?

Он. Мне понятно, что вы позволяете себе называть общим местом мои политически чёткие формулы. Смотрите!.. Говорите, да не заговаривайтесь.

Я. Ваши формулы? Нет, вашими они вовсе не стали. Вы их переписываете и, значит, не вжились в них. Вы их присвоили, а не освоили. Будь это иначе, формулы стали бы для вас не шпаргалкой, а чувством. Чувство, в свою очередь, дало бы вам средства художественно осуществить любой замысел. Впрочем, что говорить с вами о замысле, когда у вас только умысел.

Он. Что это ещё за новая дерзость! Что значит умысел?

Я. Умысел в том, что вашей рукой водила не душа, а тщеславие. Умысел в том, что вы пытаетесь выдать за повесть сплетение фактов и слов. Умысел в том, что вы производили пригонку своей книги к другим. В том, что...

Он. Подождите, подождите, вы уж больно напористы. Разве я виноват в том, что до меня на ту же тему и о тех же людях писали другие? Ведь герои-то у нас – носители общей идеи!

Я. Они у вас носятся с идеей, а не носят её. Им и сны снятся только последовательные. Нормальный сумбурный сон для них исключен. И как они между собой разговаривают! Тирадами, взятыми с радиоплёнки. Разве таким бывает людской разговор, разве льётся так речь человека, особенно когда круг собеседников состоит из двух человек!

Помните, как ваш герой дарит дочери часики, потому что поднялся его жизненный уровень? Он – вытяжка из газетных столбцов – позабыл, что в семье никогда не поднимается жизненный уровень, а улучшается жизнь. Помните вашего механика из МТС, который мечтает с полюбившейся девушкой, как они вместе будут инвентарь ремонтировать? Неужели же он только для этого женится? Неужели и дома у него мастерская?!

Или шахтёр ваш, восклицающий: "Скорее бы применить удлинённые шпуры! Скорее кончился бы выходной день!" Где нашли вы такого крота, который всё время рвется под землю?!

Или речь персонажа в другой вашей повести, обращенная к жене, принесшей с фермы бидон молока! Так говорят лишь на митингах, в прокурорских речах по делам о хищениях, а не с глазу на глаз.

Я мог бы бесконечно приводить вам такие примеры и, в частности, из повестей, которые печатали в толстых журналах. Там обманываются новизной вашей фамилии, не чувствуя, что вы не новый, а старый-престарый. Носиться с идеей, оперировать большой идеей по маленьким поводам – значит принижать эту идею, не поднимать, а обеднять её.

Он. По маленьким поводам? А какие же ещё можно было выдумать поводы? Ведь я не эпоху обозревал, не бродил по векам, не говорил о народах, революциях, войнах, а всего только описывал одну деревеньку. Чего вы, в самом деле, хотите!

Я. Наконец-то вы себя выдали! Какое право имели вы писать о деревеньке, если она не была для вас центром вселенной, не поглощала все ваши мысли? Ведь деревня – место, далёкое ещё от благоустройства, а я вашего волнения об этом не вычитал. В вас нет злости ко злу, и я не узнал, как его вытравлять. У вас нет кругозора, и поэтому деревенька живёт лишь сегодняшним днём, выпадает из нашей эпохи. В вас нет биения пульса, отчего не пульсирует и в книге жизнь. Короче говоря, у вас ничего нет внутри...

Он. Ну, это уже переходит пределы! Допустим, моя книга не так хороша, но ваш тон ещё в десять раз хуже. И что за нелепая требовательность! Я ведь не собирался пролезть этой книжкой в гении, я ставил себе скромную, небольшую задачу.

Я. Да, задачи надо ставить себе по плечу. Но и в скромной задаче вы не смеете уходить от большого и трудного. Вы должны искать его для себя, а не бежать от него. Знаете, как надо писать книгу о людях одной деревеньки? Так, чтобы о ней прочитал весь земной шар.

Да, да, не приподнимайте удивлённо бровей. О крестьянах существует множество книг, и браться писать о них дальше надо уж с тем, чтобы новою книгою с новым освещением жизни открыть новый счёт. Другими словами, нельзя писать книгу, если вы не ощущаете её особую нужность, если не чувствуете себя необходимым, даже неизбежным в литературе.

Он. Значит, по-вашему, литература должна состоять только из гениев?

Я. Нет. Вероятнее всего, что книги-вехи вы не напишете и получится только рядовая. Но цель ваша должна быть большой, труд непрестанным, трактовка исчерпывающей, прицел – самым далёким. Иначе книга выйдет не рядовой, а трафаретной и серой. А трафаретные книги вредны стране. Я был недавно в сельском районе, где из числа библиотечных читателей выбыло за год 7 человек. Когда библиотекарша, встретив на улице парня, спросила его, почему он перестал приходить к ней за книгами, тот ответил: "Я уже прочитал три романа. Ведь в них всё про то же..." Библиотека приобрела за год 45 новых читателей, и они перекрыли счёт выбывших. Но с писательского счёта выбывшие не могут быть сняты. Писателям надо осознать, что серые сходные книги дискредитируют литературу. Поэтому вам, писателям, нужен лозунг: плохая книга хуже, чем никакая.

Он. Да, всё это легко говорить. Попробовали бы вы сами писать...

Я. И попробуем, если нас сильно потянет. Не будем писать без внутренней тяги. Отчего ваша вещь лишена драматизма? Оттого, что вы сами его не испытывали. Да и откуда браться ему! Ведь не деревня воодушевила вас на замысел книги, а желание фабрикации книги привело вас в деревню. Когда писателей влекла к себе деревенская жизнь, когда их волновали проблемы села, то и книги их потом привлекали и волновали читателей.

Роман должен осветить неосвещенные стороны жизни, а вы ездите подбирать лексикон, эпизоды, узлы для завязки. Поэтому ваши сюжеты – только сюжетики, а выискиваемые вами конфликты – вообще не конфликты, а находки той слепой курицы, которая рада, когда ей тоже перепадает зерно. Это не конфликты, а лишь поединочки, так сказать – дуэли "для чести", с последующим примирением вялых противников. Поэтому я всегда понимаю, для чего служит вам такой-то диалог и такой-то пейзаж. Все ваши ходы – как на ладони. И пишете вы заранее так, что развязка может быть только одной. Расправляетесь со всеми проблемами, хотя знаете, что на деле они не устраняются, а остаются в быту. Вот это-то нас, читателей, раздражает особенно.

Убогость строения, быстрое распознавание фабулы, преднамеренность схемы, серость и вязкость оставляют нас равнодушными к книге, но универсализм ваших выходов из всех положений, достигаемый посредством лживой риторики, нас раздражает. Мы оскорбляемся этим обманным приёмом, сводящим на нет все идеи, проблемы и положения. Надо быть или легкомысленным или нечестным, чтобы во всех случаях, когда в нас, читателях, возникают тоска или горечь, когда с нами происходят перемены судьбы, – бить нас, беззащитных, пустыми, бессочными фразами. Это жестокость бесталантливых людей.

Он. Ну, ладно, довольно! Отдерзились, и хватит. Теперь ваша очередь слушать меня. Пусть я сер, но и в том, что вы наговорили сейчас, тоже нет ни одного нового слова. Если я – производитель стандарта, то уж в ваших нападках наверняка нет свежих мыслей. Разговоры о серости и схематизме стали за короткое время таким же трафаретом и модой, как сами серые книги. Вы-то в домашнем кругу ругали меня уж давно, а критики, наскоро теперь поумнев, тоже успели в этом году сделать ругню за стандарт тем же стандартом. Они стали поучать меня, чтобы я вышел из круга, в который сами же и затолкнули.

Сознаюсь, что я был нечестен, пытаясь отделаться от вас односложными стразами. Ведь в душе я с вами согласен... Но настоящие причины серости книг вам не известны. Многое вам не известно... Когда я воскликнул: "Попробовали бы сами писать!", то имел в виду не трудности творчества, а условия литературного быта. Я старался писать применительно к критикам.

Они уверяли, будто у них есть ваша доверенность, и, действуя от имени читателей, объявляли себя беспорочными, а меня – склонным ко всяким порокам. Я, по их мнению, всегда скудоумен, ошибаюсь при всякой попытке делать самостоятельный шаг, вечно нуждаюсь в выправлениях и выпрямлениях. Вот они и выпрямили меня до того, что вам претит моя прямолинейность. Хотя партия не раз одёргивала этих людей, приведших к воцарению штампа на сцене и в книгах, они всё-таки продолжали держаться за присвоенный титул знатоков жизненной правды и уверять, что для меня она – незнакомка, скрытая под паранджой.

Мне не оставалось другого, как прятаться от этих людей за горный комбайн, за домну, за трактор. Трактор служил в моих повестях свахой и загсом, разводил и сводил, ссорил, утешал, примирял. Этот трактор никогда не был "Челябинцем" тот делал на полях своё собственное великое дело и не занимался делом несвойственным, – нет этот трактор – мой критик. .

Как мне было не бояться его! Рецензий, которые выражали бы мнения и вели бы к живительным спорам, обо мне не писали. Были лишь приговоры. Меня или гладили по волосам или били по шее.

Издатели часто ориентировались тоже на критиков. Ко мне, к моей рукописи они относились всегда настороженно. Интересовались лишь тем, быть ли ей глаженой или побитой. Борясь с их сомнениями, я нёс рукопись простенькую и ровную, как бумазейный халат. Чтобы не было складок, прошв, нашивок, воланов, чтобы гладить было удобнее...

Впрочем, издатель у меня только один – "Советский писатель". Пробовал я в "Молодую гвардию" двинуться, но её интересовали лишь рукописи на молодёжную тему. Героем произведения тут должен быть покоритель миров, не достигший предельного комсомольского возраста. Сходил я тогда в Гослитиздат, Ho оказалось, что там издают только классиков. Я не был в претензии – особое издательство для классиков нужно, но надо же и мне куда-то податься...

Вот я и делал себя столь, как вы определили, бесспорным, чтобы в "Советском писателе" не нашли у меня каких-либо "но". Ведь это не просто-втиснуться в издательский план! Он не из ёмких, хотя художественной литературы у нас выпускается множество. В толстых литературно-художественных журналах (их в Москве всего три) планы тоже забиты, как поезда дальнего следования. Перспективы напечататься там невелики. Поэтому ходить по редакциям не было смысла. Оставалось въезжать в журналы на тракторе. Трактор могуч, рычащ, грохотлив, авось оглушит... С ним не поспоришь, его не оттиснешь, он подомнет...

Вы спросите, почему не искал я другой способ транспорта, почему не обращался за ним в Союз советских писателей? Обращался, но это ничего не дало. Творческая секция Союза писателей может лишь рекомендовать, то есть ограничиться благим пожеланием. Ей предоставлен только совещательный, то есть ни для кого не обязательный голос. На собраниях же и вечерах – толкотня, болтовня или многочасовые доклады, отбрасывающие нас к одним и тем же исходным вопросам. В этих условиях не удивительно, что я топчусь в своих книгах на месте.

Неужели вы думаете, что я действительно охотно иду на риторику и только по своей ограниченности не вылезаю за надоевший круг тем?! Нет, риторика – это не я, это оппортунизм мой, безволие, слабость моя. Я позволял перестраховщикам поступать со мной по их усмотрению, я обкарнал себя в своих книгах.

Но успокойтесь. Атмосфера в редакциях начала прочищаться. На тракторах в последнее время уже не впускают. От приевшихся плоскостей иные редакторы морщатся теперь не меньше, чем вы. Это должно нас обоих взбодрить, и я подумываю о настоящих. вещах. Пройдут ещё годик-два – и вы их получите.

Я. Хочется верить. Но всё сказанное вами в своё оправдание мне сильно не нравится.

До сих пор я полагал, что если существо искусства актёра – становиться тем, чем он не является, то существо искусства писателя состоит в противоположном таланте. Вашу слабость я не прощаю. И сомневаюсь, чтобы дело было лишь в ней и во внешних препятствиях.

Почему вся ваша горечь изливается на кого-то другого, а не на себя? Ведь книги-то пишете вы! Не служит ли ваш гнев по адресу прочих людей той отдушиной, в которую изливается внутренняя неудовлетворённость собой?

Что бы вы делали, если бы не было критиков? Кого бы винили тогда в своей серости и беспроблемности? Ведь не можете вы не сознавать, что в конечном-то счёте творчество определяется не рецензентами и не обстановкой в Союзе писателей, оно определяется вами.

Плохой вы писатель, если постоянно к кому-то приспособляетесь. И хоть много тяжёлых грехов на душе наших критиков, я не помню, чтобы они от вас требовали: "Пишите плохо, пишите неинтересно!"

Что касается аппарата Союза писателей, творческих секций и прочего, – то какое мне, читателю, дело до всех этих дел! Неправильно сложилась обстановка в союзе? Ну, так измените её. Я только боюсь, что в вашем союзе каждый считает плохим нынешний порядок вещей, но никто не знает, каким должен быть лучший. И мне не понять, почему это мешает вам интересно писать. Я слышал, что Шекспир вообще не был членом союза, а неплохо писал.

И кто вам поверит, будто хорошая, интересная книга не пробьёт себе у нас дорогу в печать? Это может утверждать лишь обиженный, чья рукопись не нашла одобрения вне собственной семьи, и знакомых. А я отрицаю ваш навет на редакторов и издателей. Они – не особый слой противостоящих писательскому миру людей, а ваши же братья-писатели. Как правило, они коммунисты. С чего же они будут ставить препоны

стоящим книгам и выбирать для издания серые?!

А если даже такой редактор найдётся? Разве он для вас единоличный судья? Ведь это не так. Можно признать, что есть среди писателей люди, не радующиеся чужому успеху, опасаясь, что он их затенит, оттеснит.

Но нет ведь и автора, который не добился бы обсуждения отвергнутой книги в других журналах, другими редакторами, другими инстанциями Союза писателей.

Нет, всё сказанное вами в своё оправдание для меня неубедительно. Вряд ли появлению настоящих вещей мешали препоны. Скорее всего, вы таких вещей не писали. Вы спешили по журналам, театрам, издательствам, наскоро отхватывая романы и пьесы... Знали ли вы, какие определённые ценности хотите защитить очередным новым романом? Читали ли свои рукописи десяткам разных людей, напряженно проверяя по лицам, – сопереживают ли люди, перенесли ли вы их в ваш собственный мир? Спрашивали ли своих слушателей, что они возненавидели и что полюбили, что им хочется делать после возвращения из книги домой? Было ли у вас ощущение такой же нужности вашего романа для человека, как нужны ему еда и пальто? Считали ли вы свой роман о людях деревни тем . новым окном, через которое она теперь будет виднее?.. Нет, ничего этого вы, вероятно, не делали, не считали, не думали. Иначе вы не свели бы разговор к редакторам и к союзу, не мельчили большую и важную тему. Настоящий писатель, мне кажется, всегда найдёт себе дело по росту, а ненастоящему не поможет никакое устройство Союза писателей.

Я недоволен машинным грохотом в литературе, однообразием тем, пафосом беспорывных стихов. Мне нужно больше книг серьёзных и тёплых. Но я не уверен, что "прочищенная атмосфера" в редакциях утолит эту злую тоску.

Целая подборка стихов о любви, обрушенная на меня "Литературной газетой", прозвучала новой угрозой. Не будет ли назойливый шёпот влюблённых раздражать меня так же, как оглушал до сих пор трактор? И я вовсе не хочу, чтобы трактор вообще отшумел в литературе, потому что он – непременная часть нашей жизни, а не только пейзажа полей. Не хочу быть перенесённым из цеха в скучную тишь, из одного экзотического мира в противоположный, но вновь экзотический. Не шарахайся в стороны, товарищ писатель! Иначе ты опять утратишь связь со мною, читателем.

Я хочу, чтобы тоска моя, жажда моя по большому правдивому слову тебя подняла... Ни в каком случае не производи "переоценку ценностей", не думай, что, например, ценность любви должна заступить для меня ценность труда. Но решительно измени, пересмотри, улучши твоё отношение ко мне как человеку... Ни от чего не отрекайся во мне, ничего мне не навязывай и ищи новый синтез, центром которого стал бы я, мой труд, мои думы и всё то в моём жизнеощущении, чего сам я не знаю и что новые высоты тебе помогут открыть. А главное, поднимай меня к себе на эти высоты, чтобы мир стал мне виднее.

И будешь тогда не сер, а многокрасочен, и творческий урожай твой будет велик, и люди будут ловить твоё слово и – кто знает! – может быть, возьмут тебя с собой в коммунизм.

О ЧЕРТАХ ТВОРЧЕСТВА И О ЧЕРТАХ НАШИХ КРИТИКОВ

Плохо, когда от критика исходят не звуки, а отзвуки. Плохо, когда он ничего не подсказывает, а сам ожидает подсказа. Плохо, когда он не открывает имён, а лишь популяризирует те, что дают ему.

Популяризация у нас происходила, как правило, без проникновения в суть самих вещей. Статьи, следовавшие за присуждением званий лауреатов Сталинской премии, обычно представляли собой только перечни, а не обзоры литературы. Они даже отдаленно не походили на ежегодные "обозрения" Белинского, являвшиеся вехами на литературном пути.

Самое развитие критики шло причудливым образом. Она вырабатывала свои положения не в итоге постоянных вдумчивых наблюдений и синтезов, а от случая к случаю, когда отдельные писатели впадали в ошибки и партийная печать подвергала их критике.

Некоторые же критики сделали поиск ошибок у писателей или собратьев по критике чем-то вроде своей специальности. Это профессиональные разоблачители, строчкопыты, вскрыватели. Они не указывают, как писать правильно, но всегда знают, где что неправильно.

Приёмы многих критиков неверны методически. Пусь это утверждение покажется парадоксальным, но приёмы у них преобладали импрессионистские.

Если в рассказе или романе попадались интимные бытовые детали. например любовные, критики сейчас же крестили это натурализмом, но не видели, что самоцельное описание производственной техники было тоже натурализмом чистейшего вида.

Задача критика не только в том, чтобы раскрыть патриотизм писателя и актуальность освещенной им темы. Критик должен оценить роль книги в литературе, сказать, что нового вносит она сравнительно с прежними. Мы хотим узнавать от него, что пришло с этой книгой и что пойдёт от неё. Нас интересует, какую проводит она борозду, где оставляет свой след, на что налагает печать. Вот на эти основные вопросы критик не отвечает, оставляя нас в полном тумане. Мы знаем имена многих писателей, знаем их книги, но вовсе не знаем, чем обязана им литература, что они дали ей. Избегается даже необходимый элемент подлинной критики – сравнение творчества. Это дезориентирует.

Когда появились романы С. Бабаевского, то я не узнал из них чего-либо такого, что не было бы раньше известно по однотемным книжкам и очеркам и даже просто из газетных статей. Открытий они, на мой взгляд, не содержали. Я не понял, почему критики так безудержно захваливают эти книги.

Затем вышла "Жатва" Г. Николаевой. В свете развёрнутой теперь перед нами программы подъёма сельского хозяйства страны книге Г. Николаевой можно сделать ряд очень серьёзных упрёков. Но роман этот куда многопланнее книг С. Бабаевского, его конфликты несравнимо серьёзнее, характеры подлиннее, и в книге есть обаяние. Однако критики приплюсовали Г. Николаеву к С. Бабаевскому, и своеобразия "Жатвы" я от них не узнал.

Теперь я прочитал "Районные будни" Валентина Овечкина. Если даже подойти к ним плоско-утилитарно, то и тогда очевидно, что они содержат множество важных открытий. Овечкин говорит нам про вещи, о которых ещё не писалось. До него эти вещи обходились, замалчивались. Одни писатели вообще не видали их, другие считали их подлежащими только ведению высших инстанций и не решались без согласования о них говорить. А этот взял, да и заговорил в помощь высшим инстанциям!

И тут-то я понял, что до Овечкина во многих книгах по колхозной тематике всё было затёрто-притёрто, острия все отпилены, углы пообломаны. Я понял, что Тутаринов (герой Бабаевского – V.V.) преодолевал препятствия лёгкие, подлинно сложными проблемами жизни села не занимался и даже не видел их. Он выглядит сегодня не столько героем, сколько ангелочком на куличе. Славой он, как цветным маком, обсыпан, а лизнёшь его – и растает. Наоборот, герои Овечкина это искатели. Они глаза открывают. Политику делают. У них не только своя мысль не связана, но и нашу они ещё пробуждают. Писатель проясняет нам жизнь, изменяет её. И после этого мы ощущаем, что жизнь переросла роман С. Бабаевского, а эмоционально тонким персонажам Г. Николаевой нехватает того поиска мыслей, тех находок и неожиданностей, которыми нас всё время удивляет Овечкин.

Вот к чему приводит элементарный, обязательный, но перекрытый почему-то шлагбаумом путь сравнений нескольких книг!

Да, сказал мне приятель, но литература не может всегда быть такой прямолинейной. "Районные будни" – очерки, а не роман. В этом жанре легче брать быка за рога.

Жанр!

Но, во-первых, не всякий писатель умещается в жанр, и "Районные будни" не очерки обычного типа. "Гости в Стукачах" того же Овечкина написаны в жанре рассказа, но количество мыслей от этого вовсе не снизилось, а вместе с красками выросло. Яркую речь деда-сторожа вы невольно прочитаете несколько раз, и она западает вам в память, потому что вместе с метафорами запечатлелись и мысли. Очерк! Нет, художественная публицистика Валентина Овечкина куда ближе к искусству, чем иное искусство к публицистике, заслуживающей именоваться художественной.

Во-вторых, дело вовсе не в том, чтобы брать быка за рога. Ведь хозяйственные соображения об МТС и колхозах Овечкин мог сообщить докладной запиской в ЦК. Но они справедливо сделались литературной темой, когда за ними читатель увидел живых трактористов, комбайнеров и районных партийных работников, услышал переливы их голосов, почувствовал в этих людях биение непрестанно ищущей мысли.

Именно новые мысли волнуют нас в этой книжке. Поэтому-то мы и ездим с Овечкиным, ищем, поражаемся, решаем и думаем, чтобы снова решать. Мы недовольны, когда Овечкин высаживает нас из мартыновской брички и не позволяет дознаться во всём до конца. Но если мы вместе не доискались, то станем додумывать сами. Пусть Овечкин не резюмирует – наша мысль уж разбужена.

Возя нас по району, Овечкин невольно, без всякого умысла, заставил потускнеть и поблёкнуть председателей колхозов из кубанской станицы. Мы почувствовали предельные линии романа о них, отсутствие в нём проблематики. Читая его, нам не о чем было задумываться.

Разве не святая обязанность критики сказать обо всём этом читателям и литераторам?

Я не видел в глаза ни В. Овечкина, ни С. Бабаевского, но мне ясно, что В. Овечкин должен быть так же приближен к читателю, как С. Бабаевский – к методу поисков, которым идёт В. Овечкин. Но критика складывает наших писателей в "золотой фонд", а не сравнивает, не противопоставляет, не сводит.

И среди самой пишущей братии находятся подчас такие странные люди, что даже молят не сравнивать их. Я слышал однажды выступление поэта, сказавшего: "Мы свою славу сами поделим, пусть нас не ссорят..." Но разве слава распределяется, как конфеты между детьми, – чтобы никого не обидеть? Разве дело в честолюбиях и самолюбиях, а не в установлении истин, без которых невозможно продвигаться вперёд? И разве поэты не знают, что в литературе, как во всяком искусстве, важны различия и только различия, а вовсе не общность! (Общность коммунистического мировоззрения сама собой подразумевается, и особых оговорок об этом не требуется.)

Основоположники марксизма противопоставляли драмы Шекспира и Шиллера. Белинский противопоставлял Пушкина другим современным поэтам и вообще каждому отводил определённое место, с которого, кстати, последующая история никого не передвинула. А наши критики, боясь кого-то обидеть, оставляют читателей в полном неведении о том, кто и что внёс в нашу литературу и чем писатели между собой различаются. И подумать только, по каким мелким поводам создаём мы великий хаос в головах!

* * *

Впрочем, дело не в одной боязливости. Немалую роль играет, вероятно, и лень. Написать о книжке как таковой куда легче, чем проследить её значимость на пути творчества автора, а тем паче в развитии темы или данного жанра. Тут уже надо систематически наблюдать, изучать, обобщать. И писатели остаются в неведении об их собственной сути, об их силах и слабостях.

У меня есть приятель. Ещё крестьянским пареньком он писал душевные, искренние, но в ту пору, конечно, не мастерские стихи. Теперь он армейский политработник. Воениздат выпустил книжку его военных рассказов. Её похвалили. Похвалили так, что дезориентировали молодого писателя. Будь рецензент эрудирован, основателен, честен, он прежде всего спросил бы себя, что нового даёт эта книжка. И ответил бы: по содержанию своему, по сюжетам ничего не даёт. Он установил бы, что все новеллы повторяют эпизоды войны, содержащиеся у Алексея Толстого, Казакевича, Бубеннова и Гончара. Он указал бы автору на несамостоятельность отбора сюжетов. И в то же время критик не мог бы не почувствовать, что эта сто первая книга о людях войны читается, как первая книга. Боевые её эпизоды мало волнуют, но вот настроения и думы солдатские описаны с неподдельной душевной силой, будоражат, тревожат, зовут. Это действие производится книгой благодаря её языку. Местами он прямо чарует. Слово у автора, будто ласка, обдаёт теплотой всё, к чему прикасается. В этих словах нет ни пестроты, ни натужности, они стоят в каждой фразе прочно и легко, как деревья в саду, они звучат то радостной, то грустной лирикой и придают давно слышанному рассказу значительность. Фразы здесь не запылённые, словарь не пустой. Тут подлинный поэтический дар.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю