Текст книги "У Земли на макушке"
Автор книги: Владимир Санин
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ БАНЯ
Наутро кто-то пустил слух, что доктор Лукачев предлагает старой смене остаться и отработать пять дней в пользу новой. Доктор яростно отказывался от авторства, и в кают-компании хохотали до колик.
Сегодня старики праздновали свою двадцать четвёртую баню. Пишу это не остроты ради: по баням на льдине ведётся отсчёт времени. Здесь не скажут: «Осталось два месяца»; выплеснув на себя последний таз чистой воды, зимовщик провозгласит торжественно: «Через четыре бани полетим домой, ребята!»
Видимо, не все читатели мылись в бане на полюсе, и поэтому коротко расскажу, что это такое. Наиболее проницательные из вас уже догадались, что здесь нет беломраморных стен, гранитных скамей, полупьяных пространщиков и буфета с пивом. Нет и собачьих номерков, которые посетитель привязывает к ноге. Но зато есть масса других достоинств, не снившихся комфортабельной материковой бане.
Представьте себе зарывшийся по плечи в снег щитовой домик размером с гараж для индивидуальной автомашины. По выдолбленным в снегу ступенькам вы спускаетесь вниз и протискиваетесь в помещение через перекошенную из-за разницы температур дверь. Вход, прошу заметить, бесплатный. В правом дальнем углу – бак с горячей водой (растопленные брикеты снега). Возле бака тепло, оттуда несёт паром, и вы, предвкушая удовольствие, начинаете быстро раздеваться. Снимаете унты, меховые носки-унтята, обычные носки – и начинается серия прыжков: пол возле двери покрыт хитро замаскированным льдом. Отпрыгав своё, вы присоединяетесь к группе намыленных друзей и с наслаждением трёте себя мочалкой. Хорошо! От счастья вы даже закрываете глаза, и в это превосходное мгновенье дверь со скрежетом распахивается, чтобы обдать ваше разгорячённое тело лютым морозным воздухом: это любознательный товарищ интересуется, хороша ли водичка. В товарища летят проклятья, но на нём – ушанка, он плохо слышит и с тупым упорством переспрашивает насчёт водички. Кто-то запускает в него мочалкой, и удовлетворённый этим ответом товарищ с ухмылками закрывает дверь. Вы продолжаете самозабвенно мыться до тех пор, пока не замечаете, что бак пуст: наблюдение, от которого кровь стынет в жилах. Разумеется, в этот момент вы намылены с ног до головы, а друзья уже оделись и ушли.
– Эй, кто там есть живой?! – с безумной надеждой орёте вы.
Глас вопиющего на льдине – после бани все пьют кофе в кают-компании. Запустив в бак самое длинное проклятье, которым вы располагаете, и убедившись, что воды от этого не прибавилось, вы совершаете героический рейд за брикетами снега. В результате мыльная пена застывает на вас, как белила, и отодрать её можно лишь наждачной бумагой. С грехом пополам вы приводите себя в порядок, одеваетесь, вибрируя каждой клеточкой тела, и мчитесь пить кофе.
Если бы вы проделали такую процедуру дома, на материке, государственный бюджет затрещал бы от оплаты ваших больничных листков. Но лично я был совершенно потрясён тем, что после такой бани у меня намертво исчез насморк, от которого до бани не было никакого спасения. В ознаменование этого чуда я подарил дарил доктору Парамонову мочалку – капроновую сетку, которой драил своё тело в тропиках на рыболовном траулере. К сведению моих друзей – рыбаков «Канопуca»: ваша мочалка пользуется на дрейфующей станции огромным успехом. Сам Данилыч прилетел с подскока, чтобы её опробовать, и дал ей исключительно высокую оценку. Он сказал, что только обладатели такой мочалки могут с полным правом судить о полноте человеческого счастья. Он добавил, что если бы Чингисхан, и Аттила и прочие именитые преступники владели подобной сеткой, то не выходили бы из бани и прославились бы не жестокостями и вандализмом, а неслыханной чистотой своего тела. Да, так моются на полюсе. Хвала тем, кто наслаждался этой баней все двадцать четыре раза! Они испили полную чашу, не оставив на дне ни капли; каждые пятнадцать дней от бани до бани – это полярная ночь без прилетающих с материка самолётов, это пурга и разводья, тоска по дому и напряжённейшая работа в условиях, которым нет сравнения: ведь даже в Антарктиде, с её морозами и с трещинами в ледниках, под ногами – твердь; мы провожаем на полосу первую группу людей, принявших все двадцать четыре бани.
Доктор Лукачев, чуть растерянный, стоит посреди комнаты. Его губы что-то шепчут, и, кажется, я слышу:
Дай оглянусь!
Простите ж, сени,
Где дни мои текли
В глуши…
– Триста семьдесят четыре дня – достаточно? – спрашивает доктор.
– Вполне, вполне, – заверяем мы наперебой.
– То-то, – удовлетворённо вздыхает доктор и тут же спохватывается: – Чуть не забыл!
И бережно, как филателист драгоценную марку, отрывает от календаря листок 19 апреля 1967 года.
– На память, – поясняет доктор, укладывая листок в бумажник.
Мы тащим его чемоданы на полосу. Здесь уже находятся остальные улетающие.
Вот Павел Андреевич Цветков, инженер-механик, бульдозерист, тракторист, дизелист и прочая, и прочая, и прочая. Ему сорок восемь лет, и прожил он их – дай бог каждому: до нынешнего дрейфа три раза зимовал в Антарктиде, в Мирном и на станциях «Восток» и «Новолазаревская». Павел Андреевич – глава полярной семьи: старший сын в Антарктиде, средний и младший учатся на полярников и вот-вот станут ими. Отличный мастер своего дела, умный и спокойный человек – таким цены нет на трудных зимовках.
Инженер-аэролог Саша Клягин, битком набитый оптимизмом длинный и очкастый парень. При первом же знакомстве он ошеломляет необузданным весельем. Улетают физик Владимир Николаев, гидролог Архипов, доктор Лукачев… Через несколько дней они будут дома – мысль, в правдоподобие которой трудно поверить.
– Не нравится мне этот ветерок, – командир «Аннушки» Саша Лаптев скептически посматривает на небо. – По местам!
Торопливые объятия, поцелуи. Панов лихорадочно щёлкает затвором своего аппарата – на материк улетают первые ласточки!
– От винта!
«Аннушка» разворачивается, мчится по полосе и взмывает в воздух. Затем делает над лагерем прощальные круги, и мы физически ощущаем, как до боли в глазах всматриваются в родную льдину пять человек, проживших на ней двадцать четыре бани.
Лев Валерьянович Булатов похлопывает по плечу Парамонова.
– Не грустите, доктор, нам осталось всего… двадцать три!
– Ах, как быстро летит время! – весело удивляется доктор.
Вскоре с подскока сообщают, что наши старички благополучно улетели на материк. Им повезло: к вечеру началась пурга.
ПУРГА
Ох и гнусная же это штука – пурга! Небо посылает её людям как напоминание: не задирайте носы, не зазнавайтесь, на земном шаре вы ещё не хозяева, а гости; мирно расходитесь по домам, терпеливо ждите и не богохульствуйте.
Примерно так мы и поступили – со скрежетом зубовным. Когда сорвавшийся с цепи антициклон бушует, налетает, переворачивает все вверх дном и снова несётся со скоростью тридцать метров в секунду, дальние прогулки стоит отложить до лучших времён. Конечно, основные научные наблюдения продолжались – отменить их никакая пурга не в состоянии, но от графика перевозок остались одни воспоминания: самолёт в такую погоду беспомощен, как мотылёк. Один раз в полярную ночь на Чукотке мне довелось болтаться в самолёте, когда ветер достигал восемнадцати метров в секунду: ближайшие аэропорты принимать нас не хотели и лишь тогда, когда горючее было на исходе, смилостивились. Должен признаться, посадка запомнилась мне надолго. Пурга шуток не любит, чувства юмора у неё ни на грош.
Особенно тяжело переживал вынужденное безделье экипаж «Аннушки», которая вмёрзла лыжами в полосу. Чтобы лётчики меньше скучали, Булатов в дни пурги назначал их дежурными по лагерю, что слабо утешало этих людей, которые, как известно, по-человечески чувствуют себя только в воздухе.
Я же почти не вылезал из домика – у меня оказалась слишком тёплая шуба. Это отнюдь не парадокс: когда в пургу идёшь против ветра, то затрачиваешь столько сил, будто тащишь тяжело гружённый воз. Одежда должна быть тёплой, но лёгкой, а моя пудовая шуба на собачьем меху, которую я благословлял в безветренный мороз, совершенно не годилась в пургу. Как-то я решил в порядке послеобеденного моциона добрести до полосы, проделал это двухсотметровое путешествие и вернулся домой мокрый как мышь.
Даже унты, прославленная северная обувь, оказались вовсе не такими надёжными, как я предполагал. Перед моим отлётом на полюс Георгий Иванович Матвейчук, полярник-ветеран, посоветовал взять с собой резиновые сапоги. Я принял этот совет за весёлую шутку и потом проклинал своё легкомыслие. В полярный день, когда становится теплее, унты быстро намокают, и зимовщики предпочитают носить резиновые сапоги на воздушной прокладке.
– Не забудьте написать – с портянками, – вставил Белоусов. – Не эстетично, но тепло.
Проснувшись, мы лежали на нарах и беседовали о жизни. Мы – это Белоусов, Парамонов и я. В комнате было около нуля, и вылезать из спальных мешков никому не хотелось. Время от времени кто-либо грозился встать и растопить печку, но этот благородный порыв быстро гас, как свеча на ветру. Вечером в домике было тридцать два градуса, и мы валялись на нарах чуть ли не нагишом. С каждым часом тепло улетучивалось, вентиляционное отверстие пришлось заткнуть пробкой, и всё равно к утру я дрожал в мешке, хотя нашёл в себе силы надеть брюки и свитер.
– Кстати, о портянках, – продолжал Белоусов. – Как-то на станцию «СП-7» к нам в гости прилетели иностранные корреспонденты, и среди них – один француз. Его изящные меховые сапожки вскоре пробил мороз, и ребята предложили гостю надеть портянки. «Портьянки? А что такой есть протьяики?» – заинтересовался француз. Потом был ужасно доволен – повёз во Францию вводить в моду. А что касается лично вас, то вы допустили грубейшую ошибку. Помнишь, Юра, как мы с тобой чуть не превратились в ледышки?
– Брр! – послышалось снизу. – На «СП-12»?
– Мы с Юрой высадились на этой станции в первой группе, – пояснил Белоусов. – Обжитое местечко, ничего не скажешь – льдина и торосы. Установили палатку, разделись, трясясь, как юродивые на паперти, нырнули в мешки. Повторяю – разделись, великий смысл именно в этом. А минут через десять уже стали людьми– только благодаря упомянутой выше операции. Наше тело – печка высокого класса, оно выделяет уйму тепла, а мешок его не выпускает.
Мне нравятся мои соседи-хозяева. Белоусов, астроном и магнитолог новой смены, – из того сорта абсолютно невозмутимых людей, вывести из равновесия которых – задача недостижимая. Видимо, частое общение со светилами, не обращающими внимания на жужжащего комарика по имени Земля, придаёт особую ироничность суждениям Бориса Георгиевича относительно суеты сует, называемой человеческой жизнью. Более снисходительного критика всякого рода недостатков я ещё не встречал. Говорит он тихим и мягким голосом, не утруждая голосовые связки заботой об интонациях, никогда не торопится, но все успевает делать. Великолепно сложенный мужчина лет тридцати пяти, он очень красив – достоинство, не имеющее ровно никакой цены на дрейфующей льдине. Настоящий полярный бродяга, он уже больше десяти лет кочует по морозным широтам: со Шпицбергена на льдину, с льдины в Антарктику и снова на льдину. Пожалуй, никто из моих знакомых зимовщиков так естественно не вписывался в обстановку полярного усилья, как Борис Георгиевич. Присутствие Белоусова придавало нашей комнате некую домашность. Я чувствовал, что он битком набит интересными историями и наблюдениями, но разработать эту золотоносную жилу мне как следует не удалось: Белоусов был тем трудным для корреспондента собеседником, который говорит только тогда, когда ему хочется говорить, а наводящий вопрос воспринимает так, словно он произнесён на языке древнего народа майя.
Юрий Александрович Парамонов – человек другого склада. Он моложе Белоусова, не обладает столь богатым полярным опытом, но к людским недостаткам относится куда менее терпимо. Особенно в пургу, когда доктору то и дело отдают визиты вежливости, чтобы спросить о самочувствии и бросить туманный взгляд в сторону торчащего из-под нар ящика с коньяком. За вопрос доктор благодарит, а взгляд игнорирует. Если же визитёр начинает разводить дипломатию, доктор прямо спрашивает:
– Тебе нужен коньяк?
– Да, – признается визитёр. – Хотя бы одну-у бутылочку!
– А хватит одной? – сомневается доктор, доставая бутылку.
– Хватит, спасибо, Юра! – не веря своему счастью, восклицает визитёр.
– Удружил, на прощанье с ребятами хочется чокнуться.
– На, бери, – великодушно говорит доктор, и вдруг его рука с бутылкой повисает в воздухе. – Разрешение начальника станции у тебя, конечно, есть?
– Какое разрешение? – визитёр меняется в лице. Бутылка возвращается на место. Разговор окончен. Если на мировоззрение Бориса Георгиевича наложило отпечаток общение со вселенной, то жизненная философия Юрия Александровича базируется на тонком понимании человеческих слабостей. Не говоря уже о том, что почти каждый человек– носитель ещё не вырезанного аппендикса, и поэтому доктор в перспективе видит этого почти каждого на своём операционном столе. Правда, на «СП-12» Парамонову повезло, но год на год не приходится: Леонид Баргман, коллега со станции «СП-13», за период дрейфа вырезал три аппендикса. А о такой операции в условиях льдины любой хирург мечтает не больше, чем лётчик о грозе или моряк – о двенадцатибалльном шторме.
За окном, полностью закрытом сугробом, свистело, рвало и гудело.
– Неотвратимо надвигается время завтрака, – заметил Белоусов, – но я подозреваю, что в постель нам его не подадут. И в то же время дьявольски не хочется вставать – противоречие, которое я своими силами разрешить не в состоянии.
– Хоть бы услышать от кого-нибудь доброе, ласковое слово, – пожаловался Парамонов, нежась в мешке.
Тут распахнулась дверь, и в комнату из тамбура заглянул дежурный по лагерю Анатолий Александров.
– С добрым утром! – приветствовал он. – Заходить не стану, я весь в снегу. Не имеете желания помочь Кизино выбраться на волю?
С негой и сомнениями было сразу покончено, мы быстро оделись и вышли на свежий воздух. Пурга за ночь потрудилась на славу: некоторые домики совсем скрылись под снегом, исчезли протоптанные дорожки; на месте бывших ям возвышались сугробы, и повсюду были разбросаны снежные ловушки, в которые проваливаешься чуть ли не до пояса. Спустя несколько минут мы дошли до сугроба, в котором должен находиться домик метеоролога. Пурга слепила глаза, лезла за шиворот и гнала прочь. Ну и работёнка – удовольствие не из тех, что достаются в раю за безгрешное земное существование. Словно тысяча чертей мешает каждому взмаху лопаты! Даже у Анатолия Васильева с его медвежьей хваткой не хватало дыхания, и он то и дело втыкал в снег лопату, чтобы хлебнуть побольше воздуха.
– Копайте, копайте, – подгонял Парамонов, – внизу сидит голодный Кизино!
Более насыщенной упражнениями утренней зарядки я ещё никогда не делал. От избытка усердия я даже чуть не перерубил лопатой кабель, вмёрзший в снег у самой стены домика. Васильев работал как экскаватор, Белоусов и доктор от него не отставали, и через полчаса Кизино вышел на свободу – событие, которое обошлось камбузу в десяток бифштексов и в полуведёрный чайник кофе,
БЕСЕДА ЗА МЕШКОМ С КАРТОШКОЙ
С утра я заступил на круглосуточную вахту – начальник станции назначил меня дежурным по лагерю. Новая метла чисто метёт, и начал я с того, что вывесил «Правила поведения в кают-компании». Среди отдельных товарищей правила вызвали настоящий переполох – не потому, что в кают-компанию отныне следовало приходить в смокинге, а потому, что засорение родного языка преследовалось свирепыми, воистину драконовскими мерами: от одного до пяти вёдер воды для камбуза – в зависимости от тяжести преступления. Завтрак прошёл в необычной тишине. Вряд ли участники дипломатических переговоров подбирали выражения с такой тщательностью: вскользь брошенное слово могло слишком дорого обойтись. – Какая жалость, что Имярек уже улетел на материк, – сокрушались товарищи, – он один обеспечил бы камбуз водой на целый год вперёд!
Кое-кто, впрочем, пострадал и в этот день: под овации друзей нарушитель вскакивал из-за стола, хватал ведра и с непрожеванным бифштексом во рту мчался в баню за водой.
Обязанности дежурного чрезвычайно обширны: от чёрной работы на камбузе и уборки помещения до ночного обхода лагеря. Только успевай! Но, пожалуй, наименьший энтузиазм вызвал у меня мешок картошки, которую надлежало очистить, вымыть и притащить в камбуз. Чего только не придумывают люди для заполнения своего досуга! Одни прогуливают собак, другие остервенело буравят во льду лунки ржавым коловоротом, третьи – это обычно физики, только что на глазах кинозрителя открывшие нечто совершенно гениальное, – изводят соседей жутким пиликаньем на скрипке. Но видел ли кто-нибудь из вас чудаков, которые для собственного удовольствия садились бы чистить картошку?
Пожалуйста, на льдине таких хоть отбавляй. Кают-компания – это постоянно действующий клуб станции; есть у человека незанятых полчаса – обязательно зайдёт, людей посмотреть и себя показать. Поэтому вместе с дежурным всегда чистят картошку два-три приятеля, а иной раз желающих набирается столько, что дежурный позволяет себе кое-кому отказать.
– Что я – рыжий? – обижается желающий.
– Много вас таких, – ворчит дежурный. – а мешок один. Самим не хватает.
– Погоди, – грозится отвергнутый, – придёшь послезавтра.
Мне помогали расправляться с мешком радист Яша Баранов и Володя Гвоздков, инженер-локаторщик. Мы сидели и беседовали о разных разностях, время от времени прерываясь для того, чтобы лишний раз обругать картошку. Она была прескверная, грязная и порубленная, вроде той из овощных ларьков, которой домашние хозяйки предпочитают более дорогую рыночную. «Фифти-фифти», как говорят англичане: половина картошки шла в очистки. Мне удалось выяснить, что угощает зимовщиков этим деликатесом магазин, находящийся в Ленинградском морском порту. Честь и хвала вашей предприимчивости, труженики торговли, сбывающие залежалый товар со стопроцентной гарантией полной безнаказанности! Пусть звуки фанфар, которые раздаются в честь перевыполнения плана реализации, заглушат слабые угрызения вашей совести!
– Картошка – бог с ней, – проговорил Володя. – Не хватит– каши наварим или макарон. А чем заменить вот этот хлам?
В тамбуре между камбузом и кают-компанией высится пирамида металлических коробок, проходя мимо которых трудно удержаться от тех самых слов, засоряющих родную речь. Будь благословен и ты, кинопрокат, отобравший для полярников из сотни тысяч картин, созданных человечеством, полтонны самой отпетой халтуры, когда-либо позорившей экран, кинопрокат, оградивший себя от критических снарядов мощнейшей броней, делающей абсолютно неуязвимой эту организацию. Я пишу свою филиппику с сознанием некоторой безнадёжности: кинопрокат всё равно от неё отмахнётся, не поведя ухом. А вдруг всё-таки «в Лете не потонет строфа, слагаемая мной»? А вдруг кто-нибудь, от кого многое зависит, прочтёт эти строки, задумается и скажет: «А ведь в самом деле – безобразие получается, товарищи!»
Как и у всякого промышленного предприятия, у кино есть отходы, так сказать, стружка. Её положено сдать в утиль, на переплавку. Попробуй всучи потребителю вместо угля шлак или вместо книги – обрезки бумаги. Немыслимая чушь! Но кинопрокат рассуждает по-иному. Он запросто может заставить вас проглотить закрашенный патокой кусок жмыха, причём сдерёт за него деньги, как за свежий яблочный пирог.
Может быть, это делается в силу жизненной необходимости? Отнюдь нет! Самое странное и необъяснимое заключается в том, что кинопрокату куда выгоднее продавать именно яблочный пирог.
Ежегодно на экранах страны появляется две-три сотни новых фильмов, из которых два-три десятка, вполне приличных. Так что, если собрать лучшие фильмы последних лет да ещё забытые и полузабытые ленты, их наберётся достаточно для выполнения финансовых планов. Быть может, и тогда зритель будет ворчать – уж так устроен этот странный человек, – но в его ворчании послышатся ласковые нотки: пусть подсохший, чуть подгоревший, но всё-таки яблочный пирог, а не жмых, который в войну крошили молотками.
А вот что получается в жизни. Выползает из киностудии на костылях фильм-неликвид, во время демонстрации которого поседели члены просмотровой комиссии, и встаёт кошмарный вопрос: что с ним делать?
Проще всего было бы списать фильм в макулатуру, намылить холку директору студии и даже – бог видит, что я человек с добрым сердцем, – лишить директора премии. Но на списание никто не пойдёт – убыток! И фильм силой толкают в прокат, как двухгодовалому беззащитному ребёнку ложку с опостылевшей манной кашей. При этом кинотоварищ рассуждает так: «Да, картина получилась полное барахло, но ведь зритель об этом не знает! Значит полтинник выложит, а миллион полтинников – и картина окупится». Выйдя из зала, зритель, конечно, будет плеваться – но это уже его личное дело. Да, чуть не забыл, надо разыграть Петра Васильевича!.. Алло, Петя, это я! Обязательно посмотри «Верблюд на площади», yxx-x, здорово! Потом позвони. Привет!».
И потирает руки, довольный собой.
На второй день залы будут пустыми, но полдела сделано. Теперь можно копии фильма о верблюде разослать точкам, не имеющим возможности сопротивляться: судам дальнего плавания, отдалённым геологическим экспедициям и полярным станциям. Эта операция необходимо для массовости: если фильм просмотрит определённое число зрителей съёмочный коллектив получит дополнительные премиальные в виде повышенной категории, а прокат избавиться от изнуряющих споров со студией. Да и думать не надо: вали барахло в кучу, сами разберутся!
Следовательно моряки, полярники, пограничники и многие другие зрители вынуждены потреблять несъедобную продукцию только потому, что съёмочная группа хочет получить премию, а кинопрокат, наоборот, не хочет думать. Я полон безграничного уважения к высокополезной деятельности Министерства культуры и Комитета по делам кинематографии, но смею робко заметить, что прокату – как бы выразиться потактичнее? – они не уделяют должного внимания. Если уж записано, что кино есть искусство, то нечего относиться к нему словно к сбыту уценённых гардеробов на рынке; лубочная картинка, если даже наклеить на неё ярлык: «Рембрандт. Подлинник» – всё равно остаётся лубочной картинкой. Имей я право давать министрам советы, я бы порекомендовал взять в кинопрокате список фильмов и списать в утиль всю заваль, которая превращает кино, «страну грёз», в сомнительное коммерческое предприятие. Но я не член коллегии и не имею права советовать; лишь констатирую этими строками мнение моряков, рыбаков и полярников, с которыми беседовал на данную сверхтрепещущую тему. Это не фельетонное жонглирование фактами, а вопль о помощи. Куда вечером идти полярнику на полюсе? Любоваться торосами? Так он уже знает их наизусть, и к тому же пурга, мороз, медведи…
За разговорами о кино мешок с картошкой заметно худел. Володя Гвоздков весьма кстати напомнил, что дежурному по лагерю дано диктаторское право выбора кинокартины, и после ужина ребята с превеликим удовольствием в двадцатый раз следили за симпатичным преступником Деточкиным, угоняющим очередной автомобиль.
Вдруг явственно послышался толчок – мягкий, приглушённый, словно льдину снизу ударили обмотанным ватой молотом.
– Началось, – Баранов покачал головой. – Видели, как образуются трещины?
– Ни разу, – признался я.
– Толчки – это не обязательно трещины, – сказал Гвоздков. – Но все может быть. Ещё многое увидите.
– По теории Данилыча, все самое интересное происходит до или после отъезда, – припомнил я. – Даже медведя ни разу не видел…
– Лично я встречаться с этим парнем не желаю, – бодро сообщил Гвоздков. – На «СП-12» я однажды столкнулся с ним нос к носу. Вы, может быть, стали бы приставать к нему насчёт интервью, и медведь бы вам объяснил, что очень хочет кушать. Я же человек не любознательный – бегом домой, а он за мной, да такими прыжками, что меня в сорокаградусный мороз ударило в жар. Еле успел схватить карабин, как медведь просунул в дверь свою дикую морду. Хотите – верьте, хотите – проверьте, но со страху я в него попал…
– На Диксоне, – заулыбался Яша Баранов, – вышли ребята осенью поохотиться с лодки на птицу. Смотрят – и не верят глазам: навстречу плывёт медведь! А у них ружья с дробью! Изо всех сил легли на вёсла – медведь за ними. Выскочили на берег, бегут в дом – медведь за ними. Постоял в коридоре, принюхался и пошёл на кухню. Повар – в обморок, а медведь взял банку сгущёнки, выпил и улёгся на пол отдыхать. Потом прибежали моряки: «Не видели нашего Мишку? С корабля сбежал! Ручной он, не бойтесь».
В кают-компанию, отряхиваясь от снега, вошёл Булатов. Под глазами у него темнели круги: всю ночь вместе с Пановым он обходил лагерь.
– Холодно, – губы начальника раздвинулись в замёрзшей улыбке. – Можно погреться?
Я принёс ему с камбуза большую чашку горячего кофе.
– Будем перетаскивать домики, – сказал Булатов. – Толчки слышали? Оставаться на месте опасно. Домики потеряли мобильность, слишком глубоко зарылись в снег. Так что ваших помощников я забираю. Аврал, ничего не поделаешь.
Весь день я носил воду, резал хлеб, вертел мясорубку, мыл посуду, подметал кают-компанию – одним словом, дежурил, не подозревая о том, какой, тревожной окажется вторая половина моего дежурства.