Текст книги "Тайна Пушкина. «Диплом рогоносца» и другие мистификации"
Автор книги: Владимир Козаровецкий
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
II
Факты таковы. В июне 1820 года Пушкин с семьей Раевских прибывает на Кавказ, где их уже ждал старший сын генерала Александр Раевский. Здесь, в Горячеводске, и состоялось знакомство с ним Пушкина и началось их сближение, которое постепенно переросло в дружбу, опиравшуюся на частое общение сначала в Каменке, где некоторое время жили Раевские и куда наезжал из Кишинева Пушкин, а затем в Одессе, куда Пушкин был переведен под начальство новороссийского генерал-губернатора М. С. Воронцова. Александр Раевский был его адъютантом во время Отечественной войны и еще более сблизился с ним, когда тот командовал экспедиционным корпусом во Франции. Воронцов в 1819 году женился, в 1822 году Раевский, оказавшись в одно время с его женой, Елизаветой Воронцовой, в имении ее матери и своей троюродной тетки графини Браницкой, влюбился в нее, и когда Воронцов, став губернатором, в июле 1823 года переехал в Одессу, Раевский тоже переехал туда, хотя по состоянию здоровья со службы ушел (у него была болезнь ног, которые он и подлечивал на Кавказе в 1820-м); будучи родственником графини, он был своим человеком в доме Воронцовых.
В июле 1823 года Пушкин был переведен в Одессу – об этом позаботились петербургские друзья поэта, чтобы вытащить его из захолустного Кишинева. «Меценат (имелся в виду Воронцов. – В. К.), климат, море и исторические воспоминания – все есть; за талантом дело не станет», – писал Александр Тургенев П. Вяземскому 15 июня 1823 года (под «историческими воспоминаниями» подразумевая ссылку Овидия Назона). Инзов был огорчен этим переводом: он любил Пушкина, оберегал его, прощал ему все его шалости и выходки и не обременял его какими бы то ни было служебными обязанностями.
«Зачем он меня оставил? – говорил мне Инзов, – вспоминал в своих „Записках“ Вигель, – ведь он послан был не к генерал-губернатору, а к попечителю колоний; никакого другого повеления об нем с тех пор не было; я бы мог, но не хотел ему препятствовать. Конечно, в Кишиневе иногда бывало ему скучно; но разве я мешал его отлучкам, его путешествиям на Кавказ, в Крым, в Киев, продолжавшимся несколько месяцев, иногда более полугода? Разве отсюда не мог он ездить в Одессу, когда бы захотел, и жить в ней сколько угодно? А с Воронцовым, право, несдобровать ему».
Известно, что его опасения оказались не напрасными.
11 ноября 1823 года состоялось торжественное крещение новорожденного сына Воронцовых, и в этот день Пушкин впервые увидел Элизу (как он ее называл в письмах); познакомился с ней он чуть позже, когда она начала появляться в свете, – скорее всего, на рождественском балу, который дал Воронцов. Когда в ее гостиной стало собираться избранное общество, ввел туда Пушкина любовник Елизаветы Воронцовой Александр Раевский. Вигель писал, что Раевский, чтобы скрыть свои отношения с Елизаветой Воронцовой, уговорил Пушкина приволокнуться за ней, – что Пушкин и сделал.
По мнению исследователей, в той или иной степени касавшихся этой истории, Воронцов приревновал Пушкина к жене и стал унижать его, подчеркивая свое презрение. Он по характеру был надменным человеком, английское воспитание это свойство его натуры усилило; он любил лесть и исповедовал фаворитизм (как раз то, что Пушкин ненавидел), а поэта считал заслуживающим внимания не более, нежели любой из его чиновников, к которым относился с высокомерной снисходительностью. При таком характере конфликт с ним Пушкина был неизбежен, и, в конце концов, дело не обошлось без убийственной эпиграммы:
Полу-милорд, полу-купец,
Полу-мудрец, полу-невежда,
Полу-подлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец.
Надо сказать, что выпускать из рук такую эпиграмму на своего начальника, в жену которого к тому же он был влюблен, было никак нельзя. Пушкин должен был понимать, что, оскорбляя таким образом графа, он неизбежно ставит под удар и графиню. Однако Пушкин был задет отношением к нему Воронцова до глубины души и закусил удила́; скорее всего, он дал эпиграмме вылететь. Результат должен был быть ужасным – таким он и оказался. Воронцов написал письмо в Петербург с просьбой избавить его от поэта, а Елизавета Воронцова внешне подчеркнуто охладела к Пушкину. Формально же все началось с пушкинской командировки: Воронцов послал поэта наравне с другими чиновниками обследовать поля, пораженные саранчой, а Пушкин, который при Инзове службы вообще не знал, хотя и числился на ней, счел это поручение для себя оскорбительным. Тем не менее он съездил в назначенные ему для инспекции места, а по приезде написал отчет в виде стишка: « Саранча летела, летела и села; сидела, сидела, все съела, и вновь улетела»(явный вызов начальнику) и подал прошение об отставке.
Письмо Воронцова было формально нейтральным, но оно было подкреплено инициированными и оплаченными им ложными доносами «третьих лиц», из которых следовало, что Пушкин выступает против правительства и произносит антивоенные речи. Для того, чтобы сделать такое, нужно было Пушкина люто ненавидеть: ведь так оболгав Пушкина, он его уничтожал. Через три недели в Одессе было получено предписание отправить Пушкина в Михайловское, к родителям, под административный и «духовный» надзор. Факт ложных доносов со временем подтвердился: через четыре года точно то же самое произошло с Александром Раевским, с теми же самыми обвинениями и в те же сроки, необходимые для того, чтобы отправить письмо и ложные доносы в Петербург (генерал Раевский, занимаясь делом сына, нашел доносчиков и выяснил, что им платил Воронцов) и получить оттуда распоряжение о дальнейшей судьбе оболганного.
III
И все же мотив ревности, о котором писали пушкинисты, у меня вызывает сомнение, даже если бы подобная игра Раевским и Пушкиным и была затеяна и Воронцову кто-то о ней донес. О причине такого сомнения – чуть позже. Есть у Пушкина проза, в которой он сам возвращается к этому конфликту и объясняет его причины, и вот в этом объяснении отнюдь не все ясно. А когда мы у Пушкина «на ровном месте» чего-то не понимаем, то первое, что приходит в голову, – это что Пушкин сознательно «темнит» и что его текст надо читать между строк.
У этой прозы есть название, которое ей дали пушкинисты – «Воображаемый разговор с Александром I», – и она начинается фразой «Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему…»,то есть построена «от противного». Очевидно, Пушкин написал эту прозу не для того, чтобы посылать ее императору, но исключительно для страховки, на тот случай, если его арестуют и заберут все бумаги: вот тогда этот «разговор» с тремя вопросами, которые «задавал» Пушкину Александр I, и пушкинскими ответами и был бы наверняка доставлен царю.
На вопрос об «Оде на свободу» Пушкин отвечает словами «самого царя», вложив в них тот смысл, который его в какой-то степени реабилитировал: «Я читал вашу оду „Свобода“, – „говорит ему“ император. – Она вся писана немного сбивчиво, слегка обдуманно, но тут есть три строфы очень хорошие. Поступив очень неблагоразумно, вы однако ж не старались очернить меня в глазах народа распространением нелепой клеветы. Вы можете иметь мнения неосновательные, но вижу, что вы уважили правду и личную честь даже в царе».
На вопрос о пушкинском атеизме Пушкин отвечает сам: «Ваше величество, как можно судить человека по письму, писанному товарищу, можно ли школьническую шутку взвешивать как преступление, а две пустые фразы судить как… всенародную проповедь?»В начале апреля 1824 года в письме В. К. Кюхельбекеру, которое было перлюстрировано надзорной цензурой, Пушкин имел неосторожность пошутить: «беру уроки чистого афеизма». Однако дальнейшие строки письма свидетельствуют, что в этой шутке была лишь доля шутки: «Здесь англичанин, глухой философ, единственный умный афей, которого я еще встретил. Он исписал листов 1000, чтобы доказать, qu`il ne peut exister d`être intelligent, Créateur et régulateur( что не может быть существа разумного, Творца и правителя– франц.), мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но к несчастию более всего правдоподобная».
Но нас здесь прежде всего интересует третий вопрос, который «задает Пушкину царь» – а вопросов всего три, и этот, третий, – на самом деле второй, центральный: «Скажите, как это вы ужились с Инзовым, а не ужились с Воронцовым?» Ответ на этот вопрос тоже написан от противного: чтобы прямо не называть отрицательных черт характера Воронцова, Пушкин называет противоположные им чертыИнзова:« Ваше величество, генерал Инзов добрый и почтенный старик, он русский в душе; он не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам. Он уже не волочится, ему не 18 лет отроду; страсти, если и были в нем, то уж давно погасли. Он доверяет благородству чувств, потому что сам имеет чувства благородные, не боится насмешек, потому что выше их, и никогда не подвергнется заслуженной колкости, потому что он со всеми вежлив, не опрометчив, не верит вражеским пасквилям».
«Декодируем» эту характеристику Воронцова:
Воронцов не старик и еще волочится, страсти в нем еще не погасли; он англичанин в душе и предпочтет первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам. Он не добр и не доверяет благородству чувств, потому что сам не имеет чувств благородных; не будучи выше пересудов, он боится насмешек, а поскольку он не со всеми вежлив, рискует подвергаться заслуженным колкостям; к тому же он опрометчиво доверяет вражеским пасквилям.
«Вражеские пасквили» – это ложные доносы неких третьих лиц, которые Воронцов на самом деле инициировал и оплатил, слова о благородстве чувств содержат объяснение причины, по которой и появилась эпиграмма « Полу-милорд…»(хотя Пушкин и не пишет в «Воображаемом разговоре», что он написал какую бы то ни было эпиграмму), а фраза «англичанин в душе», напоминающая о том, что граф воспитывался в Англии, помимо «объяснения» первых слов эпиграммы (« Полу-милорд…»), является прологом к фразе « предпочтет первого английского шалопая… соотечественникам». Вот эта фраза и является, на мой взгляд, ключевой в пушкинской характеристике Воронцова. (В июне 1824 г. в черновике объяснительного письма помощнику Воронцова А. И. Казначееву по поводу своего прошения об отставке Пушкин, нащупывая эту фразу, писал: «Я устал быть в зависимости от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, мне наскучило, что в моем отечестве ко мне относятся с меньшим уважением, чем к любому юнцу-англичанину, явившемуся щеголять среди нас своей тупостью и своей тарабарщиной».)
Предположим, Пушкин хотел назвать истинную причину (или еще одну из главных причин) злобного поведения Воронцова, но причина была такова, что, обнародуя ее, он опять ставил в ужасное положение Елизавету Воронцову, в которую, во-первых, он все-таки был влюблен, и которая, во-вторых, ни в чем не была виновата. Время прошло, он уже в Михайловском и издалека видит, что наделал ошибок, что эпиграмму с такой явной адресацией в первой строке (мало того, что все знали, что «полу-милорд»Воронцов – «англичанин», так он еще был и «полу-купцом»,поскольку занимался коммерцией во вверенном ему крае) выпускать в свет не следовало. Он уже и так Элизу обидел – ведь такая эпиграмма на мужа не может не бросить тень на его жену; а тут еще одна причина, по последствиям сходная с предыдущей. Как бы поступил Пушкин?
Пушкин находит выход в том, чтобы спрятать эту причину в двусмысленности. О каком английском шалопае может идти у него речь? Наиболее приближенным (после жены) к Воронцову человеком до этой истории был Александр Раевский – во всяком случае, в Одессе в окружении Воронцова не было английского шалопая (а само это слово подразумевает молодого человека, про взрослого мужчину так не говорят), который мог бы стать соперником Пушкину в любви или карьере (последняя Пушкина просто не интересовала); стало быть, он такое сравнение поставил здесь неспроста.
Я не вижу другого объяснения этой связки «страсти в нем… не погасли» – «англичанин в душе» – «английский шалопай», кроме как объяснения конфликта гомосексуальными наклонностями Воронцова; при этом становится понятным мнение Ильи Фейнберга и Александра Лациса, что граф и не мог быть отцом «своих» детей: женитьба ему была нужна лишь для поддержания своего общественного реноме, как прикрытие, во избежание пересудов. Такое объяснение ставит под вопрос ревность как причину этого конфликта и одновременно проливает свет на громкий скандал с Александром Раевским в 1828 году, о котором в течение месяца только и судачили в Петербурге и после которого Воронцов организовал доносы и на него. Говорили, будто Раевский остановил карету, в которой ехала Елизавета Воронцова, и крикнул ей нечто вроде: «Берегите наших детей!..» – или «…нашу дочь!», и в этом случае злобу Воронцова проще объяснить именно тем, что Раевский таким образом вскрывал его тайное тайных: ведь по тем временам для Воронцова подозрение в гомосексуализме в глазах света было бы куда более страшным, чем толки о том, что он рогат. Но если в конфликте Пушкина и Воронцова первый каким-то образом задел именно эту, интимную сторону жизни графа, ярость и злобу Воронцова можно, по крайней мере, понять – хотя, конечно, коли он так оболгал и Пушкина, и Раевского, подлости он совершил непростительные.
Вигель вспоминал, что когда он попытался вступиться за Пушкина (а сходство сексуальных предпочтений объясняет и доверительность их взаимоотношений), «Воронцов побледнел, губы его задрожали, и он сказал: „…Если вы хотите, чтобы мы остались в прежних приязненных отношениях, не упоминайте мне никогда об этом мерзавце“, – а через полминуты прибавил: „Также о достойном друге его Раевском“». По воспоминаниям Вигеля, эта его попытка заступничества имела место до поездки Пушкина «на саранчу», поскольку он одновременно пытался уговорить и правителя канцелярии Воронцова, Казначеева, не посылать Пушкина в унизительную для него поездку. Однако никакие уговоры не помогли – судя по всему, Воронцов был в бешенстве и жаждал унижающей мести; в результате он вышел за всякие рамки приличий, перешел все границы дозволенного и своим поведением навредил сам себе – и в глазах общества, и в глазах царя. Инициированным им ложным доносам на Пушкина поверил один император, но, в конечном счете, не поверил другой; скорее всего, это стало и одной из причин, почему Пушкин был прощен. Точно так же через четыре года первой реакцией на организованные Воронцовым доносы была высылка Александра Раевского под Полтаву, в имение его родителей, но вскоре он тоже был прощен.
IV
Однако безоблачная дружба между Пушкиным и Александром Раевским никак не вписывалась в теории пушкинистов, занимавшихся историей высылки Пушкина из Одессы в Михайловское, и адресация пушкинских стихов Раевскому показалась им единственно возможной – несмотря на то, что некоторым фактам она явно противоречила. Эта версия о предательской роли Александра Раевского, гуляющая по страницам пушкинистики уже в течение века и не только дожившая до наших дней, но и получившая дальнейшее «развитие» в трудах наших современных пушкинистов, – наглядный пример того, куда могут завести исследователей (а вслед за ними – и читателей) умозрительные построения вопреки известным фактам и жизненной логике. Между тем Гершензон еще в 1919 году в статье «Пушкин и гр. Е. К. Воронцова» вынужден был опровергать эти построения, изложенные Н. О. Лернером в статье «Пушкин в Одессе» (1910).
«Раевский является у Вигеля если не дьяволом, то, по крайней мере, Яго», – писал Гершензон, перефразируя реплику Вигеля из его разговора с Пушкиным. Гершензон полагал, что воспоминаниям Вигеля вполне можно доверять, когда речь идет о фактах, но во всем, что касается интерпретации фактов этой истории, то к ней следует относиться осторожно. Вот и в данном случае, понимая, что истоки такого отношения Вигеля к Александру Раевскому были не в его ревнивом чувстве к Елизавете Воронцовой (Вигель, так же как и Воронцов, был равнодушен к женщинам), Гершензон считал, что Вигель был пристрастен «потому, что, благодаря „тайным наговорам“ Раевского, для Вигеля, по его собственным словам, закрылась гостиная графини. Надо думать, – писал Гершензон, – что именно сплетни, которые Вигель распространял об отношениях Раевского и графини, и заслужили ему ненависть обоих».
Тем не менее Лернер версию Вигеля принял и пустил в ход. Он указывал на то, что Липранди, написавший «Замечания» на мемуары Вигеля, не опровергал сведений последнего о причинах высылки Пушкина из Одессы, что не преминул бы сделать, если бы эти сведения были ложны. «Это соображение было бы очень ценным, – отвечал ему Гершензон, – если бы оно не противоречило элементарной возможности: дело в том, что Липранди писал свои замечания на первое издание „Воспоминаний“ Вигеля, в котором весь эпизод высылки Пушкина был опущен ; этот пропуск был восстановлен только во втором издании, вышедшем уже после смерти гр. Воронцовой (в 1891–1893 гг.), так что Липранди просто не знал легенды, передаваемой Вигелем».
Лернер утверждал, что письмо Раевского в Михайловское от 21 августа 1824 года – единственное его письмо к Пушкину и что после него их переписка оборвалась, поскольку Пушкин перестал доверять Раевскому. Гершензон опровергает и это утверждение: «18 октября С. Волконский переслал Пушкину другое письмо Раевского, и мы вправе думать, что этому второму письму предшествовал ответ Пушкина на первое письмо Раевского».
Лернер утверждал, что близости между ними с тех пор не было и, цитируя пушкинское стихотворение «КОВАРНОСТЬ»,которое он считал написанным о Раевском, полагал, что тот был в душе Пушкина «осужден последним приговором». Гершензон опровергает и это утверждение – привожу обширную цитату из той же его статьи, чтобы не только раз и навсегда покончить с этими «пушкиноведческими» домыслами, но и показать, что уже в 1919 году они были разоблачены и что если они дожили до наших дней, то исключительно в силу нежелания некоторых пушкинистов замечать неудобные для них факты:
«Несколько лет после этого они не встречались, живя в разных местах, – писал Гершензон, – но Пушкин сохранял самое теплое чувство к Раевскому. Летом 1825 года, отвечая на письмо Н. Н. Раевского-младшего, он в первых строках спрашивает: „Что делает ваш брат? Вы ничего не пишете мне о нем в письме от 13 мая. Лечится ли он?“ Когда в январе 1826 года до Пушкина дошли первые слухи об арестах, связанных с мятежом 14 декабря, он второпях написал Дельвигу письмо, содержавшее только один тревожный вопрос: не случилось ли чего с Раевским? Вот это письмо, опрокидывающее все догадки об охлаждении Пушкина к Раевскому, о приурочении к последнему пиесы „КОВАРНОСТЬ“и пр.; привожу его целиком.„Милый Барон! Вы обо мне безпокоитесь и напрасно – я человек мирный. Но я безпокоюсь – и дай Бог, чтоб было понапрасну – мне сказывали, что А. Раевский под арестом. Не сомневаюсь в его политической безвинности – но он болен ногами и сырость казематов будет для него смертельна. Узнай, где он, и успокой меня. Прощай, мой милый друг. П.“Так не пишут о человеке, нанесшем смертельную рану. И точно так же, если бы Пушкин таил горечь против Раевского, он не вспомнил бы в „Путешествии в Арзрум“ – без другой надобности, кроме прелести воспоминания, – как он в 1820 году сиживал с Раевским на берегах Подкумка. В последние годы своей жизни Пушкин, наезжая в Москву, не раз дружески встречался с Раевским, о чем свидетельствуют его письма к жене».
Несмотря на столь убедительный – я бы сказал, сокрушительный – отпор этой версии взаимоотношений Пушкина и Александра Раевского, она оказалась на редкость живучей. Всего через 4 года после опубликования этого ответа Гершензона Лернеру П. К. Губер в работе «Донжуанский список Пушкина» тем не менее снова рассматривал Раевского как пушкинского «демона», подверстывая одноименное пушкинское стихотворение к стихотворению «КОВАРНОСТЬ»и рассматривая каждое слово Раевского в их переписке как фальшь, а каждое слово Пушкина – как снисхождение к предателю. Т. Г. Цявловская впоследствии использовала и «узаконила» эту «логику», включив такое понимание их отношений уже как установленный факт в свои работы и во всевозможные комментарии – в частности, и в статью «Храни меня, мой талисман». Л. М. Аринштейну, «развивавшему» мысль Лернера, Губера и Цявловской, только и оставалось в наши дни сделать вывод, что пресловутый «диплом рогоносца» пушкинской преддуэльной истории состряпал и разослал друзьям Пушкина, конечно же, тоже «негодяй» Александр Раевский.




























