Текст книги "Гид"
Автор книги: Владимир Кантор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Он взял со стеллажа рядом с обеденным столом пульт, направил его на какое-то устройство, где Костя различил среди прочего кассетные гнезда магнитофона, устройство загорелось зеленоватым светом, и из него зазвучала музыка.
– Музыкальный центр, – пояснил Борзиков с чувством легкого самодовольного превосходства. Но тут же взгляд этот погасил. – Я только ради музыки эту технику и принимаю, – пояснил он. – Вообще они придумывают все, чтобы меньше своими руками делать. Я уже здесь двадцать лет живу, а до сих пор не понимаю, зачем многие приборы существуют. У них тридцать сортов зубных щеток. Представляете, какой бред! Это кретины-западники цивилизацию придумали, а зайди в любой дом, даже дом профессора, и никаких книг вы там не найдете, домашних библиотек у них нет. Духовности здесь днем с огнем не сыщете. Я себя придурком чувствую, потому что когда-то книги читал, а еще точнее, потому – что при дураках приходится жить, – сказал он, а Костя даже вздрогнул, шофера вспомнив. Он же продолжал: – У нас есть иллюзии, что там, где цивилизация, там сплошные Гёте, Шиллеры и Гегели. Так вот, не найдете вы их, может, раньше и были, а теперь повывелись.
Вот вам и хваленая Европа.
Костя невольно возразил:
– Не скажете же вы, что у нас каждый первый – Пушкин, каждый второй
– Достоевский, а каждый третий – Лев или хотя бы Алексей Толстой.
Борзиков вскинул кверху руку ладонью вперед:
– Именно! У нас если уж гений, то всесветный. Без немецкого филистерства. Они перед чертой всегда остановятся, если на ней написано “ферботен”, а мы любую черту в любом деле переступить можем. Потому что нам все нипочем. В нас во всех разбойничий дух, дух ушкуйников. Мы все – Ваньки Каины: можем разбойничать, а можем и разбойников ловить. Я сам, как вы знаете, из крестьянской семьи. А стал знаменитым физиком, потом философией занялся, потом и литературой. И таких у нас полно, а у них сплошное мещанство. Только и думают, как бы пива своего напиться. И, заметьте, сортов этого пива здесь тоже сотни, каждому мещанину его любимый сорт. У нас, – засмеялся он вдруг, – было проще: “Жигулевское” – и никакого выбора.
И ведь замечательное пиво было. Помню, мы по полдюжины, а то и по дюжине бутылок в свое время выпивали.
Внезапно зазвонил телефон. Будто где-то рядом звонок раздался. Костя в недоумении оглянулся в поисках аппарата. Но хозяин сунул руку во внутренний карман джинсовой куртки, висевшей сзади него на стуле, и вынул телефонную трубку. О мобильных телефонах Коренев уже слышал, но полагал, что доступны они только миллионерам, а уж видел-то в первый раз. “Хэлло! – воскликнул Борзиков, приложив трубку к уху, зажав ее плечом, а рукой делая подзывающий жест своей жене. – О,
Отто! Гутен таг, о да, гутен абенд. Айн момент, майне фрау Алена вирд мит дир шпрехен”. Он протянул трубку супруге, которая оживленно заговорила с неким Отто по-немецки, хихикая время от времени, видимо, реагируя на шутки собеседника, а придурок хмыкнул иронически: “Это мой издатель. Дурак, каких мало! Двадцать лет с ним общаюсь, а он все не поумнел. Не умеют они учиться! Наше образование не в пример выше, любой наш второкурсник находится на уровне ихнего знаменитого профессора”. Супруга закончила разговор. Хозяин забрал у нее трубку и спросил: “Ну и что он от меня хотел?” Та стрельнула глазами в Костю, но все же сказала: “Жалуется, что книги твои хуже стали расходиться после этой перестройки”. Муж помрачнел: “Ну, что я вам говорил! Нет, пора возвращаться в Россию, там мой народ, там меня поймут. Эти все зажимают. Я тут доказал знаменитую теорему
Ферма, так они, чтоб не платить денег русскому мыслителю, заявили, что подобных доказательств у них не меньше сотни. Это вряд ли! Я мыслю оригинально! Я им вчера отправил факс с требованием публично привести доказательства их слов, а то я их на весь свет ославлю!”
Он гордо задрал голову и стал похож на портрет Наполеона, висевший у него на стене. Супруга, кокетливо улыбнувшись Косте, ушла в свою комнату, сказав, что займется вечерним туалетом, потому что скоро гость.
И вскоре раздался звонок в дверь. Сам замахал руками, что к двери не пойдет, сел, принял задумчивое выражение лица, открывать пошла Алена в уже сильно декольтированном платье.
Из прихожей послышался голос человека, приветствовавшего хозяйку.
Стали говорить по-немецки.
– Что они говорят? – спросил хозяина Костя.
– Да кто их знает, я отсюда не разберу. – И вдруг, резко развернувшись на пятках, великий человек отправился в гостиную.
Хозяйка продолжала щебетать в прихожей с гостем, который снимал башмаки, надевал тапки. Косте неудобно показалось оставаться одному в столовой.
И Костя тоже прошел в гостиную. В большой клетке-вольере, стоявшей на полу, свиристела птица. Открытая дверь из комнаты вела прямо в садик – цветы, куст ежевики, две кривые березки, маленькая каменная горка и в земле выложенный бетоном аквариум, в котором (как потом
Костя увидел) плавали красные рыбки. Мохнатый чау-чау лениво вышел из комнаты и улегся рядом с аквариумом. Ему было тепло в его шкуре.
Несколько выпитых рюмок подействовали, захотелось курить, и Костя попросил на это разрешения.
– Зелье – на улице, битте, – сказал Борзиков.
Выйдя в садик, Коренев закурил. Великий человек в рот не брал табака, заметив, что в развитых странах давно идет борьба с курением, даже на работу многих, кто курит, не берут. Нет, свободы здесь нет, но он и без того давно уже не курит, сила воли – невероятная: решил бросить и бросил. “Курите, для гостей у нас пепельница есть, а я к гостю пойду”. Тем временем, пока гость вошел в гостиную, а хозяин принялся с ним здороваться, хозяйка вынесла пепельницу, достала из сумочки “Marlboro”, зажигалку и тоже закурила, заметив, что когда они покупали дом, то выбирали непременно с садиком. Она глубоко затягивалась дымом, пуская кольца, и вообще вела себя как заправская курильщица. Сквозь стеклянное большое, слегка приоткрытое окно была видна гостиная. Пока Коренев и
Алена курили, в комнате продолжался разговор, и его обрывки долетали до них вполне отчетливо.
– Verzeihung, – сказал Борзиков, – вы все равно по-русски не понимаете, а мне статью надо в магнитофон надиктовать для русской газеты. Я немного поработаю, und Sie warten, bitte, auf meine Frau als Dollmetcher. Запад, – декламировал Борзиков под включенный диктофон, а гость молча кивал головой, ничего не понимая, – совершенно бандитскими тропами капитала взобрался на горный кряж буржуазной власти и благополучия. И купил всех. Когда-то Мефистофель соблазнял немецкого ученого, доктора Фауста, материальными усладами.
А теперь десятки тысяч разнообразных фаустят прислуживают богатеям.
Ведь порочность и греховность – основные свойства человека богатых стран, из-за которых вымирают беднейшие страны Азии и Африки. А они даже не думают об этом. Не улыбайтесь скептически, мои дорогие читатели, привыкшие к буржуазной пропаганде. Я просто хочу вас провести по кругам буржуазного ада и открыть глаза, чтоб вы не обольщались… Выступаю как простой гид.
Коренев, вполуха слушая этот текст, невольно сказал:
– Ведь Владимир Георгиевич был одним из злейших критиков советского режима, а теперь словно передовицу для “Правды” сочиняет.
Хозяйка дома снисходительно улыбнулась:
– Он всегда был ни на кого не похож. И здесь он тоже не вписывается в эмигрантскую нудь, как назвал эмигрантов в свое время Маяковский.
Они такими же и остались. Рассказывают о своих антисоветских подвигах, которых не было…
Из комнаты доносились слова хозяина:
– Я ведь готовил покушение на Сталина. Меня арестовали, привели на
Лубянку. Записали мои данные и вышли, оставив в комнате одного. А я взял и вышел. И скрылся. Потом был в армии, в университете, а они меня так и не хватились. И всегда говорил что думал, не сообразуясь с либеральными страхами. Меня некоторые даже агентом КГБ считали. А комитетчики меня тоже боялись. Я для них неудобен был. Они-то меня в
Европу и выкинули. Выбор был: или в Сибирь, или сюда. Они не один месяц мой роман изучали и все решали, что со мной делать…
Хозяйка продолжала, закуривая вторую сигарету:
– Но вы мне лучше о себе расскажите. Вы тоже, наверное, из гениев. И книги пишете. Сюда только гении приезжают. Вы такой обаятельный… И вообще – я гениев на расстоянии чувствую. Мой Вова, когда мы познакомились, был всего лишь заштатный доктор наук, но я в нем сразу нечто почувствовала. Вы не стесняйтесь, говорите.
– Да нет, я совсем не гений, – смутился Костя. – Я – нормальный, – робко возразил он, уминая свою сигарету в инкрустированной пепельнице.
– Первый раз вижу человека, который утверждает, что он не гений, а нормальный. Это, конечно, редко. Но ведь гениальность – нормальное состояние человека. Вы не согласны? – Она взяла Костю за руку.
Пальчики были нежные и словно ласкали.
Еще больше смутившись, не решаясь забрать свою руку, Костя буркнул:
– Пожалуй, нет. Не согласен. Гений – это болезнь, как жемчужный нарост в раковине. Но быть нормальным тоже нелегко, поверьте. Когда все шатается, трудно хранить равновесие.
Вдруг, держа в руках трубку и разминая в ней табак большим пальцем, на пороге появился одетый в серо-синий костюм огромный немец с густыми, как у Ницше, усами и склоненной головой, словно он боялся задеть потолок. Глядя на него, Костя неожиданно вспомнил немецкие легенды о Рюбецале, Репосчёте, если по-русски. Как он влюбился в некую принцессу Эльзу, заманил ее в свое царство, но не полюбила она благородного горного духа. Просила, чтоб он превращал репы в ее подружек. Но репы недолговечны, в отличие от горного духа. И реповые подруги ее старели в течение дня и умирали. Тогда она послала его снова засеять поле репой и тщательно пересчитать эти корнеплоды, чтоб не меньше ста их было, тогда-де он превратит их в ее фрейлин и они сыграют свадьбу. Пока Рюбецаль считал, она сбежала к другому мужчине. С тех пор стал горный дух странным духом. Мог принимать любой облик и странствовал под видом то монаха, то купца, то угольщика. Был он добр, но не любил тех, кто над ним насмехался, доводил почти до гибели, но в последний момент жалел и снова спасал насмешников. Такое растерянно-доброе выражение было и на лице вышедшего в садик долговязого немца.
Глава 4
“ИСТОРИЯ”
Барон и в самом деле был высок. Когда он стоял в помещении, то плечи в клетчатом пиджаке почти подпирали потолок, голову он держал склоненной, словно извинялся за свой столь огромный рост. Глаза у него были небольшие, но очень добрые. Он протянул Кореневу руку, мягко пожал ее, виновато улыбнувшись, сказал что-то.
Алена перевела Косте, что господин фон Рюбецаль хочет с ним познакомиться, подружиться, что он из Берлинского университета, преподает философию, но самое главное его достоинство, – это она сказала для меня, – что прочитал все книги Владимира Георгиевича и теперь сделал курс по его философско-литературному творчеству. А русский он тоже знает, хотя, кажется, плохо, никогда еще по-русски не говорил, но Россию и русских любит, потому что воспринимает их как мстителей Гитлеру за убийство отца.
Хозяйка представила его немцу, сказав, что их “молодой гость и новый друг” на немецкой стипендии – человек необычный, поскольку называет себя нормальным, но, к сожалению, по-немецки не говорит. Они еще покурили, а Борзиков сидел в одиночестве в гостиной. Наконец хозяйка, вертя пышным бантом на заду, повела гостей в комнату, а оттуда к столу.
Очевидно, Борзиков был недоволен, что несколько минут оставался без всякого внимания. Он походил на Фому Фомича Опискина, достигшего славы, но считающего, что ее все равно мало. Буквально после первых реплик за столом он вдруг процитировал Пушкина, стало быть, с
Пушкиным считался: “О жалкий род, достойный слез и смеха, / Жрецы минутного, поклонники успеха”. “У вас же есть большой успех”, – возразил Коренев. “Нет, мало хвалят. Я заслужил большего”. Костя снова возразил: “Ведь важнее всего тяга к вечному, к мирам иным”. Он аж сморщился: “Это все фидеизм. – И вдруг добавил: – Я из современных только Александра Зиновьева и Максима Кантора признаю”.
Потрепав немца по плечу, мол, хорошо, что пришел, он сел и, прихлебывая чай, продолжал свою речь, будто снова наговаривал на магнитофон:
– Суворов, конечно, пишет свои книги по заказу ЦРУ. Отрабатывает свое содержание. Советский Союз вовсе не собирался нападать на
Германию. Особенно после того, как не справился с маленькой
Финляндией. Агрессивность даже царской России была лишь слабой тенью агрессивности Запада…
Алена включилась моментально и перевела фон Рюбецалю слова
Борзикова. Гость задумчиво покачал головой и возразил нечто по-немецки. Не понимая его слов, Костя тихо двинулся к туалету.
Поразительные зеркала были в квартире Борзикова. Понятно, что было зеркало в трюмо, стоявшем в прихожей. Ну, в спальне, куда он поначалу повел хвастаться, показывая, что еще спит с молодой женой, зеркало во всю стену и зеркало на потолке говорили лишь о дурном вкусе. Но, когда Костя зашел в туалет и вдруг увидел себя в зеркале во весь рост, и потом наблюдал, как протекает процесс отправления естественной нужды, он слегка ошалел. В соседнем помещении зеркало шло по стене ванной комнаты, рядом с самой ванной, не говоря, разумеется, об обычном небольшом зеркале над умывальником. Иными словами, Борзиков мог наблюдать себя любимого в каждую минуту своей жизни. Крутя головой и давя в себе неприязненную иронию, Костя вернулся в гостиную. Увидев вошедшего в комнату Костю, Борзиков вдруг подмигнул ему и совершенно по-дворовому сказал:
– Тряси – не тряси, а две капли в трусы. А?
Костя почувствовал в этих словах какой-то хулиганский шик и неуважение к себе. А стройная пышнобедрая Алена переводила тем временем мужу слова немца:
– О, я больше люблю Россию, но также люблю и Запад. Естественно, – толмачила она, обращаясь к Борзикову, – пока Запад ходил в крестовые походы, вы, русские, триста, а то и четыреста лет были рабами татар.
А рабы не воюют. Хотя Куликовская битва была, это я к тому, что были вы не безнадежны и воевать умели. Когда же Орда распалась, лопнула, русские цари ханство за ханством прибрали к рукам, даже Сибирь, которая никогда не была до того русской территорией. И к Балтийскому морю вышли, шведов разбив. И Прибалтику присоединили. Не осуждаю,
Петр правильно сделал, но, согласитесь, русские мало чем отличались от западных соседей. Хотя Сибирь была такой гирей, что особенно новых земель не позахватываешь. И все же Германию разбили, в Берлине при Елизавете были, в наполеоновские войны ввязались. Суворовский поход в Италию чего стоит! А Кавказ и Среднюю Азию разве не вы завоевали?..
– Вы здесь живете и не желаете замечать вашей внутренней агрессивности, – возразил Борзиков. – А я все продумал. Вы, западники, и меня-то приняли, потому что увидели во мне союзника в борьбе против России. Комитетчики выслали, а вы здесь тоже не разобрались. Сталин создал великую страну. Я – деревенский парень.
Но я мог поехать в город и получить образование. И брат мой старший первым это сделал; он, правда, неудачник, до сих пор какой-то занюханный профессор в занюханном московском институте. Правда, уже на пенсии. Но когда я на Западе издался, его из-за меня чуть было с работы не поперли, ха-ха, он отказался письмо против меня подписать.
Но это все ерунда. Знаете, старший брат поначалу представляется чем-то очень значительным, хочется ему подражать, а потом подрастаешь, вступаешь с ним в соперничество и начинаешь понимать, когда превзойдешь, что там, в брате этом, ничего и не было. Ему сейчас уже под семьдесят. Нищий профессор-пенсионер. Знаете, сколько в месяц получает? Меньше ста долларов, по-российски две тысячи шестьсот. Едва на квартиру хватает и чтоб с голоду не сдохнуть.
Где-то подрабатывает по мелочи. Но от помощи отказывается. Ну, не хочет – не надо. А я всегда был энергичным. – Глаза у него горели, в них даже что-то вдохновенное светилось. – Я выступал против этих гнусных последышей брежневской эпохи. Да, я покушался на Сталина, это была цель, достойная меня. А над Брежневым, Горбачевым,
Ельциным, как и над Клинтоном с Колем можно было только смеяться.
Что я и делал. Вы на Западе даже представить не можете, какого масштаба личность у вас обосновалась!
Владимир Георгиевич хмурил брови. Как Фома Фомич Опискин бранил и поучал своих благодетелей, так Борзиков поносил приютивший его Запад.
– Запад мне обязан, я его просветил насчет брежневизма, а теперь рассказываю ему о нем самом. Но Запад это не воспринимает, он вообще не способен на благородные действия.
– Но как же? – удивленно возразил немец. – Вот недавно, протестуя против выходок националистов в Ростоке, десятки тысяч вышли на улицы. Вы же тоже герой, вы один против всех были. Такое поведение вызывает уважение и желание помочь. Я и помогал вам и помогаю.
Алена прекрасно владела языком и переводила практически синхронно.
– Вы говорите, что они вышли на демонстрацию и протестуют, десятки тысяч, ну положим, хорошо, пусть хотя бы тысячи, – злился Борзиков, он явно был недоволен, что его с кем-то сравнили. – Но это та форма социального псевдопротеста, которое буржуазное общество готово переварить. Вот когда вышли семь человек протестовать против ввода войск в Чехословакию, они теряли свободу. А что теряют эти? Да ничего. Завтра пойдут в свои конторы и будут все так же служить буржуазии. Или когда я написал, а потом выпустил свою великую книгу, это и был подлинный поступок! А эти демонстранты напоминают мне пошлых советских интеллигентов, которые сидели на своих кухнях и ругали советскую власть. Эту критику система тоже готова была переварить. А вот Зиновьев, Солженицын, я… ну все мы и вправду рисковали.
Он вдруг перегнулся через стол к Кореневу, бросив супруге, чтоб она пока переводила его речь, довольно громко зашептал:
– Сейчас я русскому другу скажу, ты эти слова не переводи.
Алена переводила про подлинный поступок, а Борзиков шипел:
– Смотрите. Вот перед нами немец-перец-колбаса. Приехал, потому что на разговоре со мной можно копеечку зашибить. Идей моих нахватается, потом плохо переварит и за свои выдаст. Так я им всем репутации создаю. А он, сукин сын, считает ниже своего достоинства русский учить. Мол, варварский язык. Я из принципа с ним тоже по-немецки не говорю. Супруга моя хорошо толмачом, или по-ихнему – дольметчером, работает. Я понимаю, конечно, но говорить на этом языке не люблю.
Вдруг фон Рюбецаль нахмурился и, остановив рукой немецкий перевод супруги, обратился к Борзикову на правильном русском языке:
– Господин Борзиков, я, однако, понимаю по-русски. И не только по-русски. Я очень много языков знаю. Мне кажется, вы вдруг почему-то забыли про это. Просто, когда я в Германии, я говорю на этом прекрасном языке, к тому же в значительной степени родном для меня.
– А пошел ты!.. Хватит пургу мести! Репосчёт! – вдруг отмахнулся от него Борзиков, совсем как дворовая шпана, и повернулся к барону спиной.
Повисло противное молчание. Потом немец все же сказал:
– Блаженный Августин называл такое состояние души “libertas major” – иррациональное своеволие, самообожествление как иррациональный корень зла. И это отнюдь не фидеизм, как вы изволили выразиться. Вы называете себя гидом русского народа. Я вам уже сказал, что змей, искусивший Еву, тоже был на свой лад гидом.
Борзиков озлился:
– Змей был дьяволом, а я нет, и это вам хорошо известно.
Рюбецаль пожал высокими плечами:
– О нет, ползучий гад, каковым и был змей, нисколько не являлся дьяволом. Орудием разве что. Мне кажется иногда, что вы неправильно понимаете себя, свой путь и свою задачу.
Вдруг Борзиков, не отвечая, пустил слезу и обратился к Константину, похоже, желая изменить тему разговора, вызвать к себе жалость, тем самым замять свою оплошность:
– Только мама моя могла бы меня понять и утешить, но она в могилке лежит, вы бы договорились с каким-нибудь мастером по надгробиям, пусть надпись поставит. Я вам буду признателен, а то я мучаюсь, как она там без меня в русской земле лежит.
– А сколько это стоит?
– Да я вам как-нибудь отдам. Вряд ли и дорого. Адресок кладбища я вам пошлю.
– А ты сам помнишь? – спросила Алена. – Ты ведь и в Москве у нее за пятнадцать лет ни разу не был.
– Вот и стыдно мне, Аленушка, виноват я перед мамочкой. Да нет, вы можете ничего не делать, кто она вам! А я тогда сам пойду, пешком пойду, через границу на пузе переползу, пусть меня арестуют, изобьют, в ГБ потащат. Вот только темные ночи установятся, и пойду.
Котомку на плечи, глядишь, за бродяжку, бомжа безродного примут.
Интеллигенция у нас подлая, рада на кухне поговорить, а реальной помощи никто не окажет. Нет, я сам, всё – сам.
Супруга махнула рукой:
– Хорошо, Вова. Как хочешь, так и сделаешь, ты у меня все можешь. Но не забывай, что ты с этим господином подписал весьма важный для твоего здоровья и жизни договор. Поэтому прошу тебя, не забывай о договоре. Такую бумагу люди хорошо, если раз в жизни подписывают.
Но Борзиков словно ошалел. Он мотал головой, потом вскочил и снял со стены раньше не замеченную Костей балалайку. Присел на край стула и забормотал плачущим голосом:
– Даже Ванька Каин любил эту песню. Она обо всех нас, гонимых русских странниках. Вот послушайте.
И все таким же жалобным голосом запел, перебирая струны:
Породила меня матушка,
Породила да сударыня,
В зеленом-то саду гуляючи,
Что под грушею под зеленою,
Что под яблонью под кудрявою,
Что на травушке, на муравушке,
На цветочках на лазоревых.
Пеленала да меня матушка
Во пеленочки во камчатые,
Во свивальни во шелковые.
Берегла-то меня матушка
Что от ветру и от вихорю,
Что пустила меня матушка
На чужу дальну сторонушку.
Сторона ль ты моя, сторонушка,
Сторона ль моя незнакомая,
Что не сам-то я на тебя зашел,
Что не добрый конь меня завез,
Занесла меня кручинушка,
Что кручинушка великая,
Служба грозная государева,
Прыткость, бодрость молодецкая
И хмелинушка кабацкая.
Отбросил балалайку и рухнул в кресло, закрыв руками лицо. Фон
Рюбецаль, однако, не отставал:
– Но если бы не было этих кухонных интеллигентов, из тех, что читали ваши книги, кто бы оказал вам духовную поддержку?
В ответ Борзиков презрительно фыркнул, понимая, что каши уже с гостем не сваришь, и нарываясь на скандал:
– Очнитесь! Вы что, оскорбить меня хотите? Я – жених, которого ждет истомившаяся русская культура, я ей открою глаза на прежнего любовника – распадающийся Запад. А вы очнитесь, очнитесь, да!
– Господин Борзиков, я не терял сознания. Я не должен очнуться! – И добавил по-немецки: – Рюбецаль накажет насмешника. – В его голосе прозвучало недовольство и даже угроза.
Тогда диссидентский генерал поступил как царский русский генерал из анекдотов, то есть выкинул штуку. Незамысловатое деревенское хамство. Повернувшись к гостям задом и слегка выпятив эту часть тела, он громко и раскатисто пустил газы. Потом побежал и скрылся в другой комнате. Казус случился. Но хозяйка как ни в чем не бывало предложила чай. Жизнь с гением приучила ее к разным неожиданностям.
Однако хотелось не чаю, а встать и уйти. Что немец и сделал, очень церемонно поцеловав руку жене Борзикова и не пожелав проститься с хозяином, заметив только, что он вынужден будет внести кое-какие коррективы в их договор. Хозяйка просила не обращать внимания на выходку гения. Но Рюбецаль только фыркнул, сказав, что о гениальности господина Борзикова ему все известно, что пункт о гениальности тоже входит в их договор, что он помнит героизм и страдания господина Борзикова и именно поэтому попытается поработать над его исправлением. Он ушел, суровый, сумрачный и непреклонный, как горная скала.
А следом минут через десять отправился и Костя, не знавший, куда девать глаза. Как он ни отнекивался, гений все же пошел его провожать.
– Они бы хотели меня в бомжа превратить! Эти западники! Еще превратят – увидите!
Держа на поводке чау-чау, он довел Костю до U-Bahn’а, снабдил как гостеприимный хозяин билетами, о которых тот не позаботился, думая, что сможет их везде купить. Но билеты продавались либо в автоматах, либо в киосках. Автоматов на этой станции не было. Киосков тоже. Так что завершающий жест Борзикова оказался вполне дружелюбным. Но слова при этом были очень странные. Проводив Костю до платформы и остановив на краю, он вдруг, когда вдали показался поезд, произнес:
– Удобное место для преступления. Высокая платформа. Я бы мог вас плечом толкнуть – и концы в воду. А то вы слишком много про меня узнали. Но, быть может, вы и пригодитесь. Людьми разбрасываться нельзя. Лучше приезжайте еще – побеседуем без посторонних. И Алене, кажется, вы понравились. Она вас совсем за своего приняла. Это у нее редко.
Не надо было соглашаться. Но Костю странно влекла Алена, а к
Борзикову почтения он больше не испытывал. Про второй свой приезд он не любил вспоминать. Тогда его оставили ночевать в нижнем полуподвальном этаже. И чуть Борзиков уснул, она пришла к нему, очень распаленная. Костя проснулся от прикосновения гладкого женского тела и пробежки по его плечу и руке быстрых и нежных пальчиков. Он со сна потянулся к ней, прижал к себе, попытался подмять ее под себя. Но она выскользнула, зашептала, что должна хранить верность мужу, но очень хочет Костю, а потому предлагает компромисс. “Ведь есть и другие способы любви”, – шепнула она.
Потом была такая же вторая ночь, а днем разговоры с Борзиковым, а потом третья, когда в самый патетический момент дверь открылась и заглянул Борзиков, но ничего не сказал, вышел. После этого прошло совсем немного времени, и Костя понял, что потерял свои мужские способности. Алена высосала всю его мужскую силу. Так что жена в конце концов его оставила. И года три до встречи с Фроги он ни с кем ничего не мог. Да и с Фроги поначалу боялся. Как собака Павлова, он развил условный рефлекс и реагировал только на определенные ласки.
Это было ужасно. Но Фроги умела и так, и эдак, и вернула ему былую уверенность и мужественность.
И больше, конечно, Костя великому диссиденту не звонил и не гостевал у него. Кто-то говорил, что Борзиков поругался со своими издателями и переехал в Люксембург. Но наиболее осведомленные утверждали, что он в Англии, которая славна тем, что никого никому никогда не выдавала (разве что евреев арабам-палестинцам да казаков Сталину), а уж для русских беглецов, от Герцена до Ленина, и вовсе раем была, поскольку Россия всегда казалась главной опасностью для английских интересов.