Текст книги "Похождения Христиана Христиановича Виольдамура и его Аршета"
Автор книги: Владимир Даль
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
В самом деле, положение его было жалкое. Низринутый внезапно горькою существенностию с созданного воображением седьмого неба, Христиан очутился в преисподней, сам не понимая каким образом. Все сладкие грезы его улетели, осталась одна насмешка, презрение и нужда; наследие все было прожито, а нажито вновь ничего, кроме того, что всякий наживал в Сумбуре: взаимных долгов и начетов. Разница была только та, что Христиан должен был портному, лавочникам и хозяину квартиры, а следовательно, едва ли мог отделаться без уплаты, тогда как ему задолжали ученики и ученицы, которых папеньки и маменьки кончили все расчеты отказом учителю, на которого внезапно прошла мода. Ни в чем не зная меры, Христиан показал в Сумбуре сверх того расположение к музыке особенного роду, известной под названием стеклянной; с вечеров и приятельских пирушек его нередко привозил домой чужой кучер, стучал, по сумбурскому обычаю, кнутовищем в ставень и кричал: "Семен! а Семен! поди, возьми барина своего…" или же его укладывали там, где у него отнимались язык и ноги. В Сумбуре это не только прощалось многим, если они умели заслужить имя доброго малого, но даже некоторым служило если не в похвалу, то в похвальбу и особенную славу; Христиану же это поставлено было в большой порок, и между множеством почетных прозваний, которые в короткое время Сумбурцы успели надавать Виольдамуру, числилось также прозвание сусла. Словом, бедный Христиан внезапно увидел себя отчужденным от общества, вообразил, что и не нуждается в нем, а может отплатить ему презрением, включив в общество это также неверную свою Настеньку Травянкину, и затем посвятить себя исключительно своему искусству. Чувствуя, однако же, что в благом намерении этом как-то мало смыслу, Христиан утешал себя тем, что этим же путем, то есть музыкой, которой никто не услышит, он приобретет что-нибудь и, получив плату за прежние уроки, разделается с должниками и тогда уже распростится с Сумбуром. Волков соболезновал о друге своем, но почти не видел средства помочь ему; при всей пылкости Харитона в нем было несколько более благоразумия, и он понимал, что Христиан ведет себя ужасно бессмысленно, и понять это было, конечно, немудрено.
В этом бестолковом поведении героя нашего между прочим убеждает нас и взгляд на то, что он теперь желает. Механические затруднения игры его одолели; терпение лопнуло, отчаянье овладело художником. Давно уже Христиан утверждал, что музыка умышленно затруднена цеховыми и присяжными музыкантами; что генерал-бас, контрапункт, различные ключи и вся теория музыки – нелепая выдумка; что все это ни к чему не ведет, изобретено с лукавою целию запутать и затруднить изучение искусства для непосвященных, служит, так сказать, одним только масонским, условным знаком между цеховыми мастерами, которые и сами тут ничего не понимают, кроме ханжеской, своекорыстной цели сделать цех свой недоступным для других. Рассуждая тем же путем, Христиан утверждал также, что наружная форма музыкальных инструментов слишком затейлива, перехитрена, и что по этой причине инструменты с хорошим тоном так дороги и редки. Две скрыпки, которые по наружности почти не отличаются друг от друга, стоят – одна сто, другая тысячу рублей; отчего? от того что одна вышла, на удачу, отличною, другая напротив, по той же причине, весьма плохою. В припадке такой ненависти и в духе преобразователя Христиан, рассвирепев, разбил вдребезги виолончель свой, с которым не мог сладить; вознамерился сделать виолончель и скрыпку своего изобретения и между прочим прибавить на них и пятую струну, чтобы не мучиться бесполезной аппликатурой. Бедный Аршет, глядя со страхом на разъяренного барина своего, который безжалостно молотил виолончелью в печь, как тараном в стену, Аршетка спрятался за ящик и продолжал с беспокойством и недоверчивостию коситься на барина, в котором он уже не узнавал более прежнего Христиньки.
Несмотря на дружбу свою с Волковым, Христиан, однако же, в подобных предприятиях таился несколько от него и, не отпуская его из Сумбура, искал и чуждался его в одно и то же время. С другой стороны, безусловное уважение Волкова к другу своему исчезло: он видел в нем уже весьма обыкновенного человека с большими недостатками, любил его, но сомневался, выйдет ли из него когда-нибудь путное. Он давно уже перестал поддакивать ему слепо и часто спорил, доказывая, что друг его несет чепуху. Поэтому бакалавр сумбурский, сумасшедший профессор нескольких семинарий, был иногда гораздо сподручнее для Христиана, и они нередко просиживали вместе целые ночи за весьма учеными беседами. Христиан изложил ему однажды убедительно и красноречиво мысли свои о теории музыки и о постройке музыкальных орудий, пускаясь в нелепые суждения об акустике, и бакалавр поддержал нового друга своего с большим жаром, заговорил так красно, с такою необъятною ученостию, что Христиан сидел развесив уши, разинув рот и только кивал головою в знак своего согласия.
– – Одни только древние греки и римляне понимали истинную силу музыки,– сказал бакалавр.– Они приписывали изобретение ее богам. Гораций говорит в тридцать первой оде, посвященной лире: О decus Phoebi,.. о laborum dulce lenimen, mihi cunque salve, rite vocatiti…1И крины сельские воспевают нелицемерно благость создателя; почему, если подлежащее двойственного числа, то и сказуемое должно быть в том же числе. Где музыка? Музыка всюду: одиночная, двойственная, тройственная, множественная. Quid est logica? Ratio quid? – Mens Sana? {Что есть логика? Что – разум? – Здравый ум? (лат.).} Участь всякого из нас привязана к глыбе земли – душа восхищается, ликует, поет и рукоплещет; смиряйся в вожделениях своих, углубись в себя и пой, пой сердцем, как поет петух; история древняя, история средняя, история новая, история новейшая – а потом что? опять сначала, опять древняя, времена баснословные, доисторические; возьмите скрыпку, разве она не говорит? право, говорит, и чисто, что хочешь, то тебе и скажет – только тихонько веди смычком, чуть-чуть, а то и закричит: ты дурак, ты дурак, и все мы дураки. География безумствует, это очевидно; Катулл вторую песнь свою сочинил на воробья и его выхваляет; ясное доказательство, что в старину и воробьи певали по-соловьиному; а Цинтия, о которой Проперций говорит в первой элегии своей, она явным образом чирикала хуже воробья. Ювенал когда жил? и ведь он уже смеялся над нами; он первую сатиру свою начинает словами: «Semper ego auditor tantum?» {"Долго мне слушать еще?" (перевод с лат. Д. С. Недовича и Ф. А. Петровского).} – вечно ль я буду аудитором, то есть, без производства в чины или звания; Ювенал тоже безумствует, он музыкант созерцательный, как ассирияне, мидяне, вавилоняне, халдеи, иудеи, евреи – все злодеи!
1 …Феба украшенье,
Обители богов отрадная самой.
Внимай мне, сладкое трудов упокоенье,
Зовущему с мольбой.
(Перевод с лат. А. А. Фета).
Речь бакалавра, сказанная с такою твердостью, самоуверенностью и с таким жаром, убедила Христиана еще более в необходимости преобразовать всю теорию и практику музыки, применив к тому новые законы акустики, которые Виольдамур только что собирался открыть. Относительно знаний, вообще наук, Виольдамур никогда не выходил из ребячества. Не получив надлежащего образования, не поучившись хорошенько тому, что люди знали до него, он считал все то, что сам видел или слышал впервые, новостью, и потому изобретениям его на этом поприще не было конца. Вам, может быть, случалось слышать, что у нас один почтенный муж посадил какое-то зерно в землю, наблюдал с любопытством, каким образом оно раздвояется и пускает росток, и, считая это новым открытием, напечатал описание, ничтожное по недостатку научных познаний в ботанике – и приложил рисунок, не верный по той же причине.
Столы и пол в комнатах Христиана покрывались чертежами нового роду скрыпок, виолончелей и смычков; нет той бессмыслицы, которую бы Христиан не придумывал для усовершенствования инструментов и облегчения игры, а между тем, когда порой любовишка и отчаянье били ему в голову, как смесь шипучего шампанского и пригорелой сивухи, то он, для успокоения души своей и примирения двух враждебных начал, прибегал к бутылке сумбурской мадеры, в которую сливались поддонки и остатки всех возможных вин, и разнородная смесь эта доставляла Христиану хотя то утешение, что он на время забывался.
В Сумбуре жил какой-то злополучный фортепианный настройщик, обратившийся исподволь в так называемого фортепианного мастера. Это был немец, сосланный, по одному несчастному случаю, на поселение, возвращенный наконец каким-то ходатайством из ссылки, но с запрещением въезда в столицы, почему и поселился в Сумбуре. Краусмаген никому не хвалился похождениями своими, которые рассказывались другими различным образом, но сущность состояла в том, что он дозволил себе недозволенную самохранную защиту против своевольного, хотя и чиновного служителя порядков, как уверяли, закоренелого ненавистника немцев. Краусмаген о сю пору, а тому прошло уже много времени, полагал, что он был прав, и утешался этим, поседев на чужбине, где настраивал и чинил фортепиано и давал иногда уроки в музыке. Христиан уговорил Краусмагена сделать какую-то угловатую скрыпку, своего изобретения, другую кузовком, с широкой пяткой, смычок с крючковатым носком на пружине; но не довольствуясь этим, требовал теперь, чтобы Краусмаген переделал старый рояль, по указанию Христиана, на десятиоктавный. Десять октав! вообразите, какая роскошь! Глухие звуки крайних октав, конечно, не могли быть отличены один от другого, и Краусмаген предсказывал и доказывал все это Христиану наперед; но тот, помешавшись раз на таком изобретении, от которого ожидал переворота во всей музыке, не давал Краусмагену покоя, сидел у него день и ночь на шее и настоял наконец на своем.
Вы видите один из первых опытов Христиана на знаменитом рояле. Художник наш катается перед инструментом на рельсах, как будто отправляется в Царское Село, а ноты, само собой разумеется, возит с собою, иначе не по чем было бы играть; для этого привесил он их на дуге к голове своей. Упряжка эта очень замысловата, и зрители или слушатели ей удивляются, разинув рот, развесив уши. Харитон Волков, как видите, принадлежит к первому разряду, то есть слушает и удивляется, разинув рот; самоучитель француз напротив и Аршет ко второму: они слушают, развесив уши. Господин Неизвестный, по благообразию маленьких ушей своих, не в состоянии изменить их положения, а заткнув рот, по обыкновению своему, сигаркой, поневоле подтянул и губы; четвертый слушатель, знакомый нам уже по лицу, если и не по прозванию, развесил напротив, вместо ушей, губы свои и, надивившись вдоволь, никак собирается вздремнуть.
Христиан Христианович не забыл вырезать на бляхе, прибитой к передней доске рояля, имя свое. Не знаю, к чему предосторожность эта могла служить в Сумбуре, где и без того всякий знал, что Краусмаген работает для Суслы рояль вдвое шире обыкновенного – и этим сведением добрые мои Сумбурцы удовольствовались; они наперед знали, как люди прозорливые, что изо всего этого выйдет одна только потеха, и узнали не потому, чтобы понимали дело, а потому что Христиан попал раз к ним на зубок, а соскочить ему в Сумбуре не дадут. Сумбурцы мои не изменяли никогда мнения своего о человеке, если только мнение это было дурное; в противном случае оно менялось при первом случае, как Христиан испытал это сам над собою. Сумбурцы все, от мала до велика, знали впрочем еще более подробностей об этом изобретении, более, чем можно было вычитать на вывескной бляхе его или по каким-либо другим приметам: они знали уже и то, что Христиан кутит не в свою голову, что за угловатые скрыпки отдал немцу три кларнета и сюртук, что улестил бедного Краусмагена переделать рояль в долг, уверив его разными доводами, что непременно вскоре получит деньги и расплатится. Итак, вот чему по крайней мере Христиан научился в Сумбуре: надувать людей; ему оборот этот так понравился, что он, по примеру достойнейших лиц этого города, метался туда и сюда к бывшим приятелям своим, желая занять сколько-нибудь наличными деньгами; но сумбурцам показалось это смешным, в чем и мы на этот раз должны с ними согласиться; а тем, которые сами задолжали Христиану по дружбе и по службе, то есть, брали у него в бывалые времена по пяти и по десяти рублей взаймы или же проиграли ему сотенку в карты и задолжали за уроки, эти люди, говорю, находили напоминание Христиана разделаться с ним просто неприличным и рассказывали об этом друг другу смеючись, как о новом доказательстве, что Христиан все еще в белой горячке. Таким образом Христиан поставлен был частью сам собою, частью людьми в довольно неприятное положение; несостоятельность его, огласившаяся довольно скоро, привлекла целый рой заимодавцев всякого разбору, а Христиану не оставалось ничего как стоять перед ними, пожимая плечами, разводя руками и приговаривая разные несвязные речи. Новоизобретенная скрыпка под мышкой и смычок, переходивший во время разговора из рук в руку, показывали сильное смущение, в которое бедный и бестолковый гений поставлен был нахальными требованиями разночинцев. Впереди всех довольно смело наступал человек, над лавкой которого была явственная надпись: «Овощенная, мыльная и фруктовая лавка, бакалейный товар и свечи». Этот человек, как видите, держит покуда еще тело свое в довольно почтительном положении, но бородой потряхивает самым неприятным образом и речи испускает довольно грубые: спина по привычке кланяется, но борода грубиянит. Уверяя, что в убыток торговать нельзя, и ссылаясь в этом на плотного Федулова, у которого Христиан забирал сукно и другой аршинный товар, передовой бородач едва ли не дает бедному Христиану острастку, обнадеживая его, что-де «на вашего брата можно еще найти суд, не больно уж вы-де большой человек; коли такие станут обижать нашего брата, так это хоть в землю ложись», из чего вы и можете заключить, что хозяин бакалейной и свечной лавки есть коренной Сумбурец, который полагает, что большому человеку можно и не платить долгов своих, тогда как это есть непременная обязанность маленького человека. Федулов поддакивает, но сам мало пускается в обстоятельный разговор, из опасения прикусить себе язык, потому что Федулов наш заика. Он в разговоре особенным образом прищелкивал языком, почему в Сумбуре и была постоянно в обороте острота, что Федулов жалеет товар, отдаваемый покупателю, и с трудом только с добром своим расстается. Если Федулов, по обычаю своему, щелкал языком, отпуская товар на Христиана, то вещее его не обмануло, было о чем жалеть; едва ли Федулову не придется, также по давнишнему обычаю его, разложить товар этот на других, более исправных плательщиков, потому что опять-таки в убыток торговать нельзя, и если один не платит, то надо выручить деньги с другого. О салопнице, которая выходит в дверь, потеряв всякую надежду на удовлетворение, вероятно, довольно скромных требований своих, говорить не станем; не понимаем, какие у нее могут быть с ним счеты, если это не швея или не прачка; одна из них рябая, другая курносая, а как тут лица не видать, то и нельзя решить сомнения. Но четвертый петух-наступник или лев-обидчик заслуживает более внимания, потому что безнадежная молчаливость его и горькое отчаянье, выражающееся в стиснутых зубах, вызывает наше сострадание, хотя глядя на него берет смех и горе. Это Краусмаген, знаменитый настройщик, работавший столько времени в поте лица своего даром и лишенный надежды получить бедную плату за десятиоктавный рояль. Краусмаген, по-видимому, припоминал в эту минуту все несчастия юдольной жизни своей, начиная от самохранной обороны противу знаменитого ненавистника немцев и до настоящего приключения; смиряясь перед судьбой, он уставил остойчивые, оловянные глаза в свободный промежуток между заикой и краснобаем и, покоряясь участи своей, ожидает только, когда тот и другой выйдут с пустыми руками, чтобы и самому в грустном молчании за ними последовать. Не знаю, был ли Краусмаген когда-нибудь забиякой и заслужил ли этим участь свою, но, теперь по крайней мере, он по наружности более походит на мокрую курицу, чем на драчливого петуха.
Вот в каком тревожном положении был Христиан наш, когда наконец Волков получил положительное письмо от отца, который призывал его немедленно в Петербург. Больно задумался Христиан, когда друг его пришел с этою вестью, и не знал как быть и что делать. Сумбур приводил его в отчаянье: он бы рад ехать с другом своим куда угодно и уговорил было его взять сироту опять с собою, но должники обложили его путами и веригами, не отпускали из города, грозили тюрьмой, и если угроза эта в сущности не была слишком опасна, потому что едва ли кто-нибудь из них решился бы внести ни за что, ни про что кормовые деньги, не менее того, однако же, Виольдамур был уже обязан подпиской не выезжать из города до уплаты своих долгов. Дрожащею рукою подписывал Христианушка жестокий приговор свой жить в Сумбуре посмешищем для праздного общества, которого уважение утратил он невозвратно, и глядеть не смигивая голодной смерти в глаза. Пламенная дружба Волкова несколько остыла, это правда, но он душевно соболезновал об участи товарища и теперь, когда настал час бедственной разлуки, подумал: "Ну что, однако же, если тут действительно гибнет непризнанное, не оцененное слепою толпой дарование – что, если будущий историк Виольдамура упрекнет Харитона Волкова, в глазах многих бесчувственных, в том, что он с расчетливою холодностию покинул друга и собрата своего в нужде и в беде и спокойно уехал в столицу?" Воспламенившись этим, Волков едва было не предложил бумажник свой к услугам друга, который и прежде неоднократно прибегал к этой помощи, но, рассчитав наскоро свою наличную казну, увидел, что это было бы слишком безрассудно и что они могли бы сесть вследствие этого оба в Сумбуре, а старик отец не сказал бы сыну своему спасиба за такое распоряжение. Обдумав все это и объяснив по возможности Христиану, который, однако же, очень худо понимал это дело, Волков сделал вот что: он успокоил сколько мог самых назойливых заимодавцев Виольдамура – хозяина дома, Федулова и бакалейщика, обещав им скорую помощь, оставил втихомолку Христиану немножко деньжонок, посоветовав убедительно держать их втайне и расходовать только в самой крайности, и наконец, обещал упросить отца, чтобы он выкупил Христиана из петли и вызвал его в столицу. Затем Харитон обнял друга со слезой на глазах, сел в тележку, которая мерно прихрамывала за каждым оборотом кривого заднего колеса, и поплелся опять рассчитываться с рыжими содержателями постоялых дворов, с дюжими сожительницами их, с извозчиком, который на каждом роздыхе приходил просить то на овес, то на сено, и отстаивать пожитки свои от немилосердных, острых щупов винных досмотрщиков, которые без всяких околичностей прошивают щупами этими каждую телегу насквозь и прошили мне таким образом толстый французский словарь. Точно будто бы у них в руках не простой заостренный железный прут, который протыкает все, что ни встретит на пути, а какой-нибудь магический жезл, действующий на одно только корчемное вино!
Христиан до того был огорчен отъездом единственного в Сумбуре человека, с которым мог еще вымолвить задушевное слово, человека, в котором он все-таки еще находил какую-нибудь подпору, что плакал горько. Он хотел было проводить его, но ему совестно было дойти с Волковым до покинутой заставы, где обыкновенно белый козел занимал в осиротевшей будке место часового, и не сметь перешагнуть с другом этот заветный порог, чтобы неприятелям его или блюстителям порядка не вздумалось его остановить из опасения, чтобы он не уехал из Сумбура. В нерешимости этой Христиан вышел было на крыльцо, но увидев, что и тут уже борода окаянного бакалейщика торчит из-за угла по одну сторону, а брюхо Федулова по другую, он простился с Волковым в комнате, проводил его до повозки, пожал ему руку, посмотрел на него умоляющим оком и воротился домой.
Дома Христиан Христианович походил скорыми шагами по комнате, взглянул на рояль и отвернулся – лег врастяжку на диван, закинув обе руки за голову, потом вскочил и опять стал ходить, взял было кларнет и опять положил, взял скрыпку свою и смычок, побренчал пальцами немножко, опять повесил скрыпку, опять походил и наконец позвал заспанного Сеньку. Сенька вошел и глядел, приподняв усильно губы и брови, похлопывая веками, как человек, которому пришлось стоять и смотреть бог весть куда и к чему, которому все на свете надоело, кроме своего запечья. Христиан велел ему подать сахар, чайник, принести бутылку рому из погреба за наличные деньги и повторил приказание свое громким голосом дважды, потому что Семен, будучи нечаянно потревожен, худо понимал с первого разу то, что ему говорили. Семен пошел, пробормотав: "Вот это так; что дело то дело". Когда приказание было исполнено, то Христиан рассчитался с Семеном, заплатив ему что следовало, и немедленно отпустил. Получив наличные денежки, Сенька нисколько не удивлялся отказу, не заботился о том, где пристроится и куда пойдет; он сообразил только на первый случай, что погулять можно ухарски, и вышел. Христиан отпустил Семена для необходимого сокращения расходов, а прочее было сделано как для того, чтобы на прощанье воспользоваться еще раз услугами его, так и для того, чтобы забыть на время горе.
И вот он сидит перед нами в живописном положении, с геройскою решимостью позабыть горе свое и кручину во что бы то ни стало. Прелюдия гитары навела его, правда, на какую-то неутешительную по наружности задумчивость, но зато другая подруга, под правым локтем, если еще и не утешила, то по крайней мере согрела, и платок с шеи сорван. Видно, грустная мысль каким-то оборотнем перебежала бедному Христиану дорогу, когда он, опустив гитару свою, с таким отчаянием сорвал с себя платок, протянул левую ногу и кинулся локтем на столик, на котором салфетка сбилась в комок, а стакан, судя по бутылке, много раз уже опорожненный, полетел на пол, и напугал покоившегося под столом Аршета. Аршет вскочил и нюхает, что бог послал, но, обманутый в надежде, пятится задом, не зная, лечь ли опять или вскочить на окно и посмотреть на прохожих. Христиан ничего не видит, не слышит, по крайней мере все это не стоит для него никакого внимания, он думает думу крепкую, а между тем, я полагаю, мальчики ходят у него в глазах; хмель, сон и явь путаются в расстроенной голове, как кинутые в груду бумажные вырезки для китайских теней, где нитка цепляется за нитку, проволока за проволоку, нос за косу, рука за ногу. Великолепная будущность, громкая слава на весь крещеный мир – и нищенская сума; честный отъезд из Сумбура, отверзтые объятия в Петербурге – и городской острог сумбурский; куча прославляемых в целой Европе музыкальных творений, новых, небывалых, гениальных, целый ряд улучшенных тем же художником инструментов, раскрытые тайны истинной мусикии, искажаемой досель лжепророками своими, – и немощная ничтожность, богадельня, сумасшедший дом, безвременная смерть – все это являлось и сменялось поочередно в голове Христиана быстрее молнии, и лицо его то рдело, глаза сверкали огнем предприимчивой решимости, то потухали внезапно, щеки остывали, и холод бегло пробирался из глубины груди до самых ногтей, не только до перстов, и шевелил всклокоченные на голове волосы, перебирая их по одному в самом корне их и подергивая всю поверхность тела гусиной шкуркой. Наконец огонь, купленный из мыльной и бакалейной лавки за наличные деньги, взял верх, низложил всех супостатов, и торжествующий Христиан, обнимаясь с верным Аршетом, от умиления и радости едва дотащился ползком до кровати своей, в которой видел какой-то великолепный помост и чуть только не трон королевский; свалившись головою в ноги, а ногами к изголовью, он блаженствовал в каком-то баснословном царстве; высоко лежащие перед ним на подушках ноги придавали телу его необычайную легкость, летучесть. Христиан забылся и уснул в ту самую минуту, когда миллионы людей его окружали и возносили на руках своих к небесам, между тем как оглушительные клики, говор и шумное торжество лишали его самого всякой возможности объясниться с поклонниками своими, отблагодарить их хоть одним словом, показать свою признательность, поэтому Христиан Христианович, засыпая, кивал только слегка головой и пошевеливал пальцами, желая хотя этим движением обнаружить свои признательные чувства.
С этого рокового дня Христиан, оставшись один в лесу людей ему чуждых, одиноким даже в двух покойчиках своих, потому что уволил Сеньку за преобразованием своего домашнего управления, Христиан начал дичать все более и пить, во ожидании помощи Волкова, с отчаянною решимостию. Между тем, однако же, самоуверенность не упадала, и мысль, на которой он почти помешался, то есть нанести всей нынешней музыке решительный удар одним гениальным творением и таким образом исхитить лавровый венец из рук завистливых врагов и бессмысленных толковников,– мысль эта развивалась со дня на день с большею силою, овладела наконец художником нашим вовсе, и под наитием вдохновения ее приступил он как исступленный к исполнению своего намерения. Христиан видел во сне и наяву могучие звуки, которые должны были в дивном и неслыханном доселе сочетании своем изумить весь мир: звуки эти отзывались в душе его поминальной симфонией, перед которою Моцартово Реквием должно было разрушиться в своем ничтожестве.
Надобно теперь припомнить, что Христиан был постоялец гробовщика, русского, но женатого на доброй немке – она-то заступилась за постояльца и земляка своего сколько могла перед мужем, и ее покровительству Христиан обязан был, что его досель еще не выгнали на улицу, что даже потихоньку кормили, особенно в последнее время, когда бедняку ничего не оставалось, как жить Христа-ради. В самое это время, когда он собирался разродиться своим "заупокоем", скончался в Сумбуре прокурор, с знаменитой тещей которого мы имели честь познакомиться на бедственной памяти концерте Христиана Христиановича. Кончина прокурора – дело довольно важное: готовились приличные похороны, теща проклинала при растворенных окнах покойника за то, что он оставил после себя вдову и пятеро сирот, называла его извергом, злостно скончавшимся, нечувствительным варваром. Народ отаптывал пороги, глядел, крестился, вздыхал, уходил, и толпа сменялась толпой. Пятеро взятых напрокат поваров возились круглые сутки на кухне, услужливые поминальщицы – женщины, которые ни за что на свете не упускают ни одних похорон, суетились по дому в черных платьях и платках, которыми они раз навсегда обзавелись в надежде проводить сорок покойников и заслужить этим царство небесное; учитель или бакалавр всех на свете наук, пользуясь свободным доступом в дом покойника черни, нищих, калек, юродивых, расхаживал по комнате, как по кафедре, и нес не запинаясь страшную чепуху, которую народ слушал с умилением; словом, в доме покойника все было в своем порядке, а гробовщик, хозяин Христиана, выставил уже оконченный гроб в сени и побежал нанять пару солдат, чтобы отнести его куда следует.
В этот промежуток времени Христиан возвращался с уединенной прогулки, на которой не видал ни красот сумбурской природы, ни встречных людей, а был занят одним только – созданием своим. Заупокой бродило у него в голове и до того овладело воображением его, что он шатался как неистовый, как исступленный и только собирался приступить с вечера к работе и просидеть всю ночь. Прокурорский гроб с принадлежностию попадается ему на глаза при входе в сени; Христиан внезапно охватывает его и уносит в свою комнату, в которую дверь шла из этих же сеней. Полупомешанный друг наш обрадовался находке этой, как кладу, и был не в состоянии размыслить, что он делает. Дверь снутри немедленно заперта была на ключ и на задвижку, окна завешаны, гроб поставлен среди комнаты на два стула, свеча приткнута на гвоздь, вбитый в стену, старинные маленькие клавикорды, взятые незадолго перед тем у доброй хозяйки-гробовщицы и заступившие место пышного десятиоктавного рояля, поставлены верхом поперек прокурорского гроба, затем Христиан сел в него, и работа закипела. К довершению картины сам Христиан Христиа-нович надел на себя взятый вместе с гробом погребальный плащ и широкополую шляпу; бутылка явилась на клавикордах, и как тут некогда было думать о пунше, то неприхотливый сочинитель удовольствовался и голым ямайским ромом. Ямайским говорю я потому, что всякую вещь надобно назвать своим именем: а на ярлыке напечатано было так, хотя этот ямайский был природный русак и путешествовал, как многие странники, не перешагнув родного порога. Бедный Аршет, понимая трезвой головой своей лучше барина своего, как мало во всем этом толку, предчувствуя, может быть, беду, которую, как многие уверяют, собаки предчувствовать умеют, в первый раз исчез с картины нашей и, вероятно, заполз куда-нибудь в темный уголок. Излишним считаем объяснять, что Христиан сделал все приуготовления эти, надеясь более настроить свое воображение. Он сидел или лежал в гробу, чувствовал все, что должен бы чувствовать покойник, если бы он был жив, и потому с большею силою мог передать в звуках и созвучиях эти чувства. Здесь остается заметить только два обстоятельства: во-первых, что Христиан, укладываясь в домовину, не забыл запастись фаготом, как инструментом, господствующим в знаменитом творении Моцарта, хотя отнюдь не хотел подражать ему; во-вторых, что небо над Христианом заволакивает уже молниеносными тучами: огромная занавесь, которая должна содержать в тайне гениальное предприятие Христиана, уже дымится от неосторожно подставленной свечи; но самобытный сочинитель заупокоя ничего не замечает и, оглушенный внутреннею музыкой души своей, вдохновенно дописывает четвертую строчку вступления. Не думайте, чтобы Христиан достиг теперь высшей степени сумасбродства: вы, к сожалению, видели только цветочки, а ягодки будут впереди. Христиан пошел таким путем, где люди с половины дороги не возвращаются.
Но оставим восторженного, исступленного сочинителя и обратимся к покойному прокурору, которого любимый анекдот, затверженный Сумбурцами давно наизусть, был тот, как ему однажды досталось переночевать на полу по поводу того, что кровать середи белого дня пропала без вести; ее вынесли для очистки на двор, а со двора какой-то промышленник снес ее прямо на рынок. Итак, вот участь бедного прокурора: заживо у него украли кровать, и он принужден был переночевать на полу; но как быть теперь, когда у него украли гроб, а пора пришла такая, что ему без гроба жить нельзя?… Гробовщик, приведши людей, крайне изумился, когда гроба не оказалось в сенях, куда он его поставил; вошедши в комнату, он стал с неудовольствием выговаривать Катерине своей, что она произвела такой беспорядок, и спрашивал, куда она девала гроб. Недоумения и объяснения кончились тем, что гроба нет, и необычайное приключение это было причиною большой тревоги. Городничий, игравший в бостон у одного из советников, конечно, не потревожился по этому поводу и не пошел разыскивать такую странную покражу; не менее того, однако же, как в этом, так и во многих других домах много было разговору и смеху о том, что у прокурора украли гроб. "Вот, что называется отомстить чувствительно,– сказал со вздохом один из гостей.– Украсть гроб у покойника – это еще хуже, чем отнять у нищего суму!" – "Бедная Акулина Ивановна,– сказала другая,– как это должно быть ей прискорбно!" – "Отчего же так?– спросил третий.– Ведь она же не за два гроба заплатит, а за один; сделают другой, а этот мастер ищи себе на том, за кем пропал".– "Да он каким бархатом был обит?" – спросил остряк. "Малиновым",– отвечал кто-то. "Ну, так по малиновой дорожке побежал!" – и громкий хохот приветствовал эту сумбурскую остроту.








