Текст книги "Ловцам тополиного пуха"
Автор книги: Владимир Хлумов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Впрочем, все это было не так уж и плохо, даже вполне интересно и по-своему ново, и даже кое-что вполне подходило по некоторым особым отличиям для коллекции, но какая-то излишняя нервозность, как неверная скрипка в оркестре, как раздражающий шум падающего тела, мешали мне всегда сосредоточиться и до конца насладиться заслуженным счастьем. Я был отравлен ее равнодушием навсегда.
Представляю, как бы она рассмеялась, обнаружив меня бестолково размахивающим в самом центре тополиной вьюги, как бы я стал низок и малоинтересен, учитывая ее знание мною же составленной инструкции, и все-таки теперь, наверное, я был бы рад и такому повороту событий. Да что там показаться смешным, если желание увидеть ее при любых обстоятельствах стало таким нестерпимым, что я окончательно запретил себе думать о ней. Так прагматик нерешенную проблему переводит в разряд вечных вопросов и больше уже никогда к ней не возвращается.
Понемногу вернулись былая уверенность и былое мастерство. Я снова плел хитроумные сети, расставлял флюгера, развешивал хрустящие папиросным шорохом лепестки, я был человек-паук с нежной мохнатой кожей, бесконечно чувствительной к малейшим подрагиваниям золотистых паутинок, стерегущих самые интимные маршруты бабьего лета. И ждать плодов долго не пришлось.
Ранние морозы и первые ноябрьские снега едва не застали меня врасплох среди неубранных полей и мне, чуть ли не впопыхах, используя даже ночные часы, пришлось разгребать, анализировать, сортировать. Да так удачно все сводилось-складывалось, что возникла необходимость заказать еще один стеклянный ящик.
Знакомый мастер-краснодеревщик, долго и придирчиво рассматривавший вычерченный мною проект, огромным усилием воли удержался от вопроса, для чего все это мне нужно, и попросил зайти через месяц. Срок не малый, учитывая удачные обстоятельства текущего момента, но и выбора другого тоже не было. В конце концов всегда можно поднатужиться и отложить мумифицирование на самый последний момент. И вот ровно в положенный срок (потом я еще долго задавался вопросом, отчего так все совпало), я получаю заказанное в руки и нетерпеливым шагом спешу домой, развернуть, посмотреть, пощупать, нет ли щелей, или трещин, или каких других скрытых изъянов, и прямо посреди крытого изморозью города, между серым небом и серой землей, буквально лицом к лицу сталкиваюсь с ней.
О, мое нелегкое зимнее счастье, простонала душа под напором дурманящей горячей волны, ударившей так же резко и больно, как и в самом начале нашего знакомства. Да нет, не то, какое там начало, какие, к черту, воспоминания, когда сейчас, здесь, под этим серым небом, быть может, впервые в жизни я любил с такой, ни с чем известным не сравнимой силой. Я оглох, остолбенел, замер, не чуя давления почвы, не ощущая живого окружающего мира, не слыша хрустального звона и сухого деревянного треска бьющегося об асфальт стеклянного ящика.
– Ах?! – она воскликнула от неожиданности и еще, наверное, не узнав меня, или точнее, не осознав, что я – это я, а раздавленный собственным весом ящик – то самое необходимое каждому ловцу тополиного пуха особое устройство для хранения добычи, грациозно присев, принялась подбирать уже ни кому не нужные осколки. Я поднял ее за плечи, кажется, встряхнул, пытаясь сбросить охватившее нас оцепенение, и уже заранее, не дожидаясь вопросов и комментариев, замотал головой.
– Это то самое, – не спрашивая и не утверждая, она опустила к асфальту ресницы, а я с каким-то возрастающим бешенством продолжал мотать головой, будто сейчас, здесь, при всем честном народе отрекался навсегда от всего, чем жил и дышал в прошлой жизни. Не было, и не могло быть никакой такой инструкции, никаких флюгеров и лепестков, никаких запутанных траекторий, и нержавеющих игл, пронзивших слабые хрупкие тела, не могло быть, и она не какой-то там невесомый, плывущий, свободно парящий предмет, а просто усталая, несчастливая и бесконечно дорогая мне женщина. Да как же я мог раньше этого не видеть, не понимать? Я прижимал ее к своему телу, тыкался холодным носом в теплое пульсирующее голубой прожилкой место, и как пес хозяина, целовал горячими губами все без разбору, глаза, сережки, и даже просто одежду, включая цветастый колючий шерстяной шарф. Я обнимал ее страстно, отчаянно, нежно, я уже знал, слышал, чуял, хотя, опять-таки, забегая вперед, как пробуждается еще еле заметное, но такое по всем приметам настоящее, глубокое ответное желание, желание искать и находить меня в огромном миллионном городе и быть и оставаться со мной как можно дольше.
Она еще пыталась вывернуться, освободиться, но как-то неуверенно, скорее чисто рефлекторно и как бы до конца еще не решив, стоит ли вообще меня отталкивать или, наоборот, приблизить, а я уже, отбросив всякие сомнения, буквально тащил ее, не давая оглянуться, опомниться, подальше от охотничьего устройства, туда, где она и я побыстрее забудем наши неудачные дни. Я и сам по мере удаления места встречи как будто освобождался от многолетнего наваждения, от странной искусственной игры с написанными мною правилами и прозревал с каждым шагом, с каждым кварталом, с каждой улицей.
Голые уснувшие деревья снова становились голыми деревьями, а не воздушными волнорезами, дома – домами для жилья, а не мертвыми геометрическими фигурами с темными прямоугольными проемами, а люди – просто усталыми, вечно озабоченными прохожими, но не свидетелями отчаянной тополиной охоты. Да и чем, вообще, могло быть тополиное семя, кроме как причиной весеннего аллергического зуда верхних дыхательных путей?
– Сегодня ваш любимый праздник, – с едва уловимой улыбкой заметила она, когда мы остановились у трамвайного разворота, в конце Чистопрудного бульвара.
Да, ведь и в самом деле сегодня двадцать второе декабря, чуть не вскрикнула моя изболевшаяся душа, как же все удачно сошлось?!
Мы договорились встретиться здесь же потом, позже, и я, счастливый, бесконечно довольный жизнью, еще долго смотрел вослед желто-красному трамваю, крепко сжимая клочок бумаги с ее телефонным номером. О, прекрасная чугунная музыка, музыка колес и рельс, музыка окружности, развернутой в прямую гладкую блестящую дорогу на тот край бульвара, к косым запутанным переулкам со старыми военными названиями, в каменный лес, под исчезнувшие в доисторические времена и все-таки вечно зеленые сосны.
Конечно, все эти городские подробности приобрели настоящее значение много позже, а вначале я часто путался и терялся, провожая ее ранними и поздними, одинаково темными вечерами к домашнему очагу. Я медленно учился жить, заново проходя мучительно длинный промежуток, разделявший наше будущее содружество на два разных человека. Слава богу, я был теперь не одинок. Мы оба хотели узнать, зачем госпожа случайность снова столкнула нас в день солнцеворота, а главное, важнейшее, как же и чем все это может окончиться.
Нельзя сказать, будто наступили сплошные счастливые безоблачные дни.
Наоборот, исковерканная атлантическим теплом, зима хлестала с неба мокрой, тут же чернеющей вязкой кашей, твердеющей ночью и расползающейся лавовыми потоками в самое нужное для ходьбы время. Но беспорядочная зимняя суматоха казалась лишь легким шевелением по сравнению с непрерывной шквальной сумятицей, с долгими глубокими перепадами, бушевавшими в моей душе.
Меня просто бесила та легкость, с которой она разрешала мучительные, непрерывно терзающие меня вопросы.
– Вы сами перестали мне звонить, – почти мгновенно ответила она на поставленный с отчаянной прямотой вопрос.
Так вот почему мы расстались, оказывается, я и никто другой виноват в нашей бесконечной разлуке. Оказывается, я сам, по своему собственному желанию провалился в пустоту, из которой меня чуть ли не насильно пытались все время вытащить. Я, как провинившийся второгодник, проглатывал ее простые уроки об изменчивости женской натуры, о непростых семейных отношениях, наконец, вообще чуть ли не о смысле бытия. Все это делалось легко, безответственно, остроумно, и мне ничего другого не оставалось, как с многозначительной миной и, кажется, при весьма посредственной игре, поддерживать полусерьезный уровень наших бесед.
Я ничего не соображал, во мне как будто что-то заклинивало, как в механических часах, притянутых магнитом, я только мог глупо улыбаться и до боли, до слез всматриваться в прекрасные, теперь почти родные черты. Дело даже не в том, что она была красивейшей во всем миллионном городе женщиной, лучше бы это было просто отчаянным преувеличением, но она была чертовски интересной, неуловимой, вечно ускользающей... Нет, не то, с этим покончено раз и навсегда.
Но было и другое. Полегоньку, как бы нехотя, со скрипом, с трением, вослед развитию зимы, все чаще и длинней становились светлые промежутки наших уединений. Если в начале она постоянно оглядывалась по сторонам, будто опасаясь быть обнаруженной кем-то из ближайшего окружения, то теперь, к середине января, ее внимание нет-нет да и переключалось от внешнего мира, и мы несколько раз ухитрялись оставаться наедине даже посреди какого-нибудь музейного или театрального многолюдья. Впрочем, я не обольщался. Ее вечное решительное "пора", ее холодноватая требовательность к качеству предстоящего свидания (она легко могла отказаться от встречи под предлогом – это не интересно) обдавали меня таким отрезвляющим душем, что вмиг пугливо исчезала даже возможность какой-либо удовлетворенности. Я, всегда выступавший инициатором наших встреч, тайно мечтал лишь об одном, о самом светлом, самом счастливом мгновении, когда она наконец доверится мне и спросит:
– Что вы делаете завтра?
Эти придуманные слова, озвученные ее голосом, так глубоко засели в моем сознании, так укоренились в самом ранимом и нежном уголке моего сердца, вытеснив оттуда старое горькое признание, что написанные сейчас напрочь потеряли свою временную привязку.
– Что вы делаете завтра? – она повторила вопрос, а я ничего не слышал.
Многократно усиленные резонансом четыре слова электрическим громом оглушили меня. Я оглох от счастья или счастливо притворился глухим и ждал третьего раза.
– Что вы делаете завтра?
– Я буду мечтать о тебе, – довольно развязанно брякнул я и тут же спохватился, – почему ты спрашиваешь?
– Просто так.
– А я думал, ты хочешь увидеться завтра.
– Завтра не получится, разве что вечером.
– Но почему опять вечером, почему не днем? – Я оптимистически привередничал, воодушевленный долгожданным вопросом. – Я хочу видеть тебя в естественном свете зимнего дня.
– Днем я буду занята.
– Чем ты будешь занята днем? – Ощущая какое-то неприятное смутное подозрение, я сделал ударение на "чем", желая придать ему более одушевленный характер.
– Это неинтересно.
– Ах ты господи, как же не интересно, очень даже интересно, просто-таки до смерти как таинственно.
– Мне предстоит дальнее путешествие за город, нужно проведать человека.
Ну слава Богу, я обрадовался прояснению. Конечно, все просто, долгая дорога вдвоем, рука об руку, плечом к плечу, что может быть лучше? Ведь мы уже не раз путешествовоали по ее важным делам.
– Нет, не стоит, это так утомительно, – вполне искренне, не раздумывая, она отказывалась от предложенных тут же услуг. – Нет, зачем такие жертвы.
Но меня уже трудно было остановить. Она сама, первая спросила о моих планах, она хочет привлечь меня к какому-то необходимому трудному мероприятию, следовательно, что-то на самом деле сдвинулось, сошло наконец с проклятого неподвижного места, и я стал нужен, желаем, необходим.
– Когда мы выступаем?
– Мне нужно быть там после обеда, но право, не стоит утруждаться, и потом, мне придется там задержаться на некоторое время.
– Я подожду, займусь осмотром достопримечательностей.
– Там нет ничего интересного.
– А что там вокруг?
– Плоское безбрежное пространство...
– Гм, – от радости я потерял дар речи.
Она вспомнила то, от чего я уже сам давно отказался. Это ли не признак? У меня даже перехватило дыхание.
– Правда, там унылое, заснеженное поле... и, кажется, лес.
– Ах, все-таки лес, – я беззлобно ерничал, уже точно веря в неизбежность нашей завтрашней встречи. – Я люблю подмосковный лес... – Я уже собрался процитировать что-нибудь подходящее, но не успел.
– Да ведь этот человек, к которому я должна ехать – мой муж.
Невозможно даже приблизительно изобразить странный булькающий звук, исторгнутый мною в тот момент.
– Да, у меня есть муж, – она с любопытством посмотрела на меня, неужели вы думали иначе?
Любовь делает людей глупыми, точнее, такими, какие они есть на самом деле, всплыла давняя романтическая мысль. Через мгновение я уже сам удивлялся своей бурной реакции: конечно, муж, конечно, должен, иначе как же? Кажется, она что-то такое даже говорила, но в абсолютно законченном прошедшем времени, в смысле некоторой тени, наподобие своеобразного остаточного явления, вроде бы и реального, но только как результат, как осложнение после тяжелой, но излечимой болезни. Снова возник, пришел из далекого доисторического прошлого, замаячил в непосредственной близости молодой человек из той неудачной жизни, когда я наотмашь стучал в ее наглухо закрытые двери. Значит, он был, существовал и угрожал моему счастью на самом деле. И вот теперь она удивляется моему запоздалому открытию, а я осматриваю весь долгий, тернистый путь к сегодняшнему состоянию, тоже удивляюсь, но уже не собственной недогадливости, а наоборот, терпению и даже прозорливости. Так ведь и она не торопилась! Не торопилась, не спешила, а теперь поставила в известность, причем не просто ради торжества истины, а явно с какой-то тайной целью.
– Вот и нет теперь проблем... – с преувеличенной легкостью она подвела черту моим мечтам.
– Да нет, я все же не отказываюсь наотрез от нашего путешествия, но просто теперь оно возможно лишь в одном случае, – я сделал паузу, в надежде подтолкнуть ее к важному признанию (в конце концов она сама начала этот разговор), но она молчала. – Понимаешь, я не умею жить втроем.
– Я тоже.
Так закончился этот странный разговор. Я понимал – наступил какой-то действительно важный для нашей судьбы момент. О, я, конечно, не поверил, будто здесь вполне обычное затруднение и неудобство для нашей новой встречи, мол, не окажется ли кто-нибудь из нас троих в слишком глупом положении, а конкретно, не выйду ли я слишком смешным на фоне ее выздоравливающего, соскучившегося, как она сама выразилась, мужа. Или наоборот, не получится ли он тем назойливым препятствием нашей близости, исчезнувшим на время недомогания, а теперь вновь замаячившим на горизонте.
Последнее, по ее словам, вообще не соответствовало ходу вещей, да и я сам не принимал такой постановки вопроса. Нет, тут было что-то совсем другое, что-то глубокое, сердечное из области, где решаются самые важнейшие вопросы. Ведь не могла же она первой напрашиваться на свидание и, следовательно, весь разговор был затеян ради ее самой, будто до того она еще колебалась, а теперь в середине января решилась. Я так это понимал, что просто-таки опустил руки, решив ничего не предпринимиать. Может быть, я уже тогда знал правильный ответ и потому лишь не радовался, чтобы не сглазить.
Мы расстались, ничего не решив. Все переносилось на завтра, на следующий решительный день, день колебаний, сомнений и окончательного выбора. Я полностью доверился ей: пусть, как решит, то и будет.
Никакое преувеличение, никакая остроумная метафора или, говоря сухим языком, аналогия, не могут превзойти реальную комбинацию естественных событий. Мог ли я в любом случае не последовать в тот день за ней к ее мужу? Хватило бы у меня сил отказаться от свидания только из-за унижения оказаться в положении стороннего наблюдателя? Не уверен, не знаю, не могу гарантировать. Слава Богу, сию чашу пронесли мимо меня кому-то другому.
Да, мы были там. Сначала это походило на испытание, на некий хитроумный опыт с неясными, изменявшимися по ходу дела предпосылками, и с еще более неясным исходом. От страха потерять то, чего я еще не имел, но наверняка мог бы получить, все мысли свело в одну безобразную, отвратительно малых размеров точку, из которой рождался лишь один, нарочито серьезный, мрачный, даже, я бы сказал, исторический взгляд на природу вещей. Временами, казалось, все рухнуло – такими долгими показались мне тридцать-сорок минут ожидания на краю третьего Рима. Наверное, оттуда, из того места, где они были вместе, меня трудно было различить на фоне черных северных пиний. Я исчезал, растворялся, таял во временах, как тает бритвенное лезвие в лимонной кислоте. Я превращался в маленького малозначительного человечка, брошенного в реторту средневекового алхимика. Она уже не вернется, ныло под ложечкой, и тут же уточнялось в мозгу, т.е., конечно, вернется, дорога-то назад одна, но уже совсем не той, что раньше, холодной, чужой, не нуждающейся в моих навязчивых притязаниях. Вспомнилась отвратительная сцена, случившаяся некоторое время назад в какой-то полутемной кофейне, куда мы зашли передохнуть и обогреться, и где пьяная нахальная рожа, схватив меня за грудки, грозила тут же меня измордовать, а я так же унизительно испугался, и не столько действительно быть измордованным, сколько открыться пред нею мелким слабохарактерным человеком. Тогда кое-как пронесло, а что теперь?
Теперь она появилась. Я заметил ее первым, я увидел еще издалека, как она обрадовалась своему новому появлению передо мной, и все покатилось вверх, к новому состоянию души, победившей в себе древние предрассудки.
Вся история – ничто, наша история – все, потому что мы попали в место, куда не ступала еще нога человека. Мы знали это вдвоем и даже не нуждались в комментариях. Она еще была на полпути ко мне, а я уже прочитал по глазам, по уголкам губ то же самое, ибо эти глаза и губы были теперь моими. Что там любовь, когда между нами сейчас возникало и с каждой мелкой секундой утверждалось новое, открытое, конечно, совместно, никем и никогда не испытанное чувство. Оно не имело вкуса и запаха, оно не имело длительности и размеров, оно было больше всего, о чем кто-либо раньше мечтал. Точнее, оно включало это все сразу в себя, но не по частям, как слагают стихи и пирамиды, по многу раз зачеркивая неудачные места, а сразу, целиком, одним живым телом, со всеми возможными моральными и порочными моментами. Мы становились одним особым организмом в одной особой точке, приготовленной специально и вовремя для нас. Это было так неожиданно и так ново, что я не успел даже придумать этому название. Любовь? Ха! Любовь проходит, да к тому же она уже была и так, а здесь совсем другое. Я удивился, почувствовав, как все стало абсолютно дозволенным и в то же время практически законченным. Мы были всем миром, нас невозможно стало разделить, да и мы сами не могли бы разделиться, решившись даже на самый отчаянный, низкий поступок. Мы могли бы буквально здесь, на расстоянии прямой видимости, вопреки предрассудкам и холоду, заняться животной любовью, или наоборот, застыть, отвердеть в бесконечно долгом ласковом взгляде. Это было одинаково приемлемо, это все только улучшало, укрепляло, склеивало. Ведь мир не может исчезнуть или разделиться. Да и всякое наше действие, я теперь в этом был абсолютно уверен, было бы совершенно иным, чем у других людей. Я, кстати, в этом очень скоро убедился, да и она не стала скрывать своего восторга.
Как, почему, на каком основании все это проросло в самое неподходящее время года? Доподлинно неизвестно. Известно лишь другое – пошли совсем другие дни, дни ожиданий, встреч, разлук, любви и того неизвестного, неразделяемого на мелкие понятия явления, скрытого ранее в глубинах доисторического сознания природы и взошедшего теперь на нашем горизонте подобно новому небесному событию.
– Со мной так никогда не было, – признавалась она в минуты откровенности. Мне кажется, будто твои тонкие корни прорастают внутри меня, и я этого боюсь и в то же время жду и хочу этого.
Еще бы, думал я с неким спокойным восторгом взаимопонимания, я и сам был будто добрый кусок плодородного чернозема, под пышной, сгоравшей от желания расти и плодоносить яблоней.
Это необычно, странно – наше новое состояние, так похожее со стороны на сон, на мираж, на воображенное не только не отрывало нас от поверхности земли, а наоборот, тянуло, звало к истокам, к родникам, к опостылевшей, заброшенной ранее серой и грязной почве.
Зима промелькнула как один теплый день. Мы ели, пили, смеялись, плакали, все в охотку. Мы работали, двигали вперед свои прозаические дела, предчувствуя с присущим нам умом и прозорливостью накатывающийся блистающий влажным светом апрель. Да разве мог он нас смутить, напугать? Вообще говоря, да. И этот прекрасный страх, страх потерять друг друга, был тоже свидетельством, был великим завоеванием, заслуженной наградой за долгое наше терпение. Терпение не любить с ходу, терпение не делать добро всуе, терпение мучить и мучиться без жалости и совести.
– Вот возьму и как надоем тебе однажды, – пугала она меня, уткнувшись в теплое, давно облюбованное на моем теле место.
Да разве может такое надоесть? – с новым энтузиазмом повторял я старый вопрос.
Потом проследовало продолжение. Оно и сейчас не окончилось, но длится и живет постоянно между нами. Кто не верит в счастливые финалы, пусть изменит убеждения. Все сохраняется в количестве и остается невредимым по существу, взгляды, слова, прикосновения, все при нас, все живет, пульсирует, взывает.
Я могу миллионы раз смотреть на нее, восхищаясь ее бессмертными чертами, и вспоминать и предугадывать, выбирая самое главное, самое приятное и удобное. Например, дословно, вот это:
– Милый, глупый человек, ты мучился зря, ты продолжаешь быть моим кумиром, ты овладел моими душой и телом, ибо ты их предварительно склеил в одно, и теперь можешь претендовать на многое другое, обними меня покрепче, свяжи, ограничь – я хочу быть совершенно свободной. (Ах, какова натура, я здесь всегда замираю на миг.) Как хорошо все окончилось, и ждать и искать больше некого, я хочу плакать с тобой об этом, потому что грусть начинается с предчувствия добра, света и спокойствия, однажды прожитого, запавшего в душу, и потому желаемого снова. Я не могу быть тебе женой, потому что жена
– это чужая женщина, а ведь ты мне сын, или отец, иначе как объяснить наше родство? (Тоже поворотец, не правда ли? А почему не брат, впрочем, не это важно.) Не улыбайся, будто я ничего не имею в виду, я же знаю, как ты ждал именно этих слов. (Да, да, конечно, ждал, признаюсь задним числом.) Приди, поцелуй меня здесь, начни отсюда, пусть будет все не по порядку, как и сложилось у нас с самого начала. Вспомни, как страстно и безнадежно ты стучал в мою дверь, а я стояла рядом и боялась пошевелиться, вспомни хорошенько и не делай так больно, как я делала тебе, ведь я не знала тогда тебя, но уже боялась и предчувствовала (!) заранее. Не слишком ли я откровенна во вред себе? Ну и пусть, неважно, я вижу, ты хочешь поддержать меня и успокоить, мол, никогда не использую минутную открытость. Я верю тебе, потому что все уже произошло и никогда не окончится и, следовательно, впереди тоже счастье.
Или, например, другое место:
– Ведь мы теперь одно, ты и я, мы все, все наше великолепие, и наши скромность и мудрость. Как тяжело верить в чудо, когда по настоящему счастлив. (Браво!) Да, мы не нуждаемся в потустороннем, вечном всевидящем оке, и простите нас, прочие, если мы за вами не придем. (Тут явные сумерки богов и теологический наскок.)
И наконец конкретно:
– Я слишком о многом молчала, я говорила о теплом ветре, как и все до меня, а хотела быть первой женщиной, я размышляла вслух об одном чистом интересе, а желала новых чувств и новых перспектив, я смеялась над твоими стихами, а про себя мечтала о жизни отраженных существ, исчезающих за хрупкой границей стекла. И ты дал мне это все, когда обнаружил себя в моих объятиях.
– А иногда мне кажется, что этого ничего между нами не было, что жизнь окончилась, потому что я знаю, что так хорошо не бывает, что мы погибли давным-давно, еще там, в ту первую зиму, на той реке, мы пропали, сгинули, провалились, под крики черных птиц, под шуршание плавников, под хруст тонкой прозрачной границы, задохнулись среди обтекаемых существ, увязли, утонули, и теперь это все нам кажется в самую последнюю минуту.
Да как же мираж, если это и есть настоящая жизнь, ради которой и стоило появляться на свет, часто спорю я с ее прошлыми заблуждениями, ты всегда теперь со мной, а я тоже бываю рядом, мы оба тут вместе, мы слышим друг друга без слов, и когда я наклоняюсь к тебе, мы прикасаемся телами и душами, так легко и просто, будто между нами не хрупкая прозрачная стеклянная граница, искусно обрамленная моим знакомым крснодеревщиком, а тонкая, нежная, чувствительная ко всякому нержавеющему острому предмету человеческая кожа.