Текст книги "Ловцам тополиного пуха"
Автор книги: Владимир Хлумов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
В короткие перерывы между страшными видениями меня охватывал приступ меланхолии, и я то плакал, то хватался за бумагу, пытаясь что-то писать.
Когда я окончательно пришел в себя, я был окружен смятыми словами любви.
Здесь нет и тени преувеличения, ибо на одной из скомканных бумаг были стихи, написанные каллиграфическим почерком:
Там за хрупкой границей стекла,
Где так много печали и мало тепла,
Где пустое объемлет пространство
Бесконечных ночей постоянство,
Отраженные люди живут.
Их внезапно возникшую связь
Еле видно сквозь льдистую вязь,
Их отчаянно дерзкий побег
Прикрывает декабрьский снег,
И следы их почти незаметны.
Так, влекомы июльским теплом,
Исчезают вдали за окном,
Поднимая зеленые флаги
Над пространством твердеющей влаги,
Над кривыми ветвями дерев.
Теперь стихи казались мне женскими, и даже более конкретно, согласно моим представлениям о ходе событий, такое стихотворение могла бы написать она и только она. Во всяком случае, мне они показались вполне приличными, и вполне должны прийтись ей по душе. Правда, в них было определенное забегание вперед, как будто мы связаны не просто поверхностным знакомством у темного окна, крытого первым, робким морозным узором, но и чем-то более существенным, наподобие глубокого чувства, или даже общей задачей. Я решил при следующей встрече, а таковая неизбежно должна произойти, подарить ей эти стихи со словами: "Возьмите, это вы обронили под впечатлением наших встреч". Я обязательно решил перейти снова на вы, будто собирался преодолеть высоту со второй попытки.
Может быть, мое невольное трехдневное молчание и есть настоящая удача, иначе как бы я смог выдержать паузу, но теперь пусть она думает, что я могу быть и без нее. Конечно, три дня не срок, но все же поделом ей, вот, пожалуйте – хочу звоню, хочу сам по себе гуляю. Я набрал заученный номер, и сердце мое сжалось, когда заговорил голос, без которого мне было так тяжело:
– Какой же вечер, когда раннее утро? – она явно обрадовалась моему появлению. – Где вы пропадали?
Я пробурчал что-то невразумительное в ответ, но ей этого вполне хватило, и она продолжила весело щебетать, что меня почему-то рассердило, и я возмутился:
– Постойте! Ну а если бы я вообще не позвонил? Ведь у вас нет даже моего телефона. Что это, самоуверенность или полное равнодушие?
Она молчала.
– Ответь же!
– Не понимаю.
– Не понимаю. – Я передразнил ее. – Ты иэбалованное, равнодушное существо, ты совершенно не дорожишь нашим... – мне не хотелось быть банальным, но я уже потерял контроль над собой, – нашим знакомством. В тот момент, когда вся Вселенная обезумела от слякоти и холода, я, в общем-то достаточно занятый человек, теряю силы и время, чтобы жизнь наша стала чуть-чуть лучше и теплее, днями и ночами слоняюсь вдоль выцветших посеревших линий; да ты глупое, несносное создание, неспособное оценить новых объемов пространства, ты, готовая променять меня в любой удобный момент на черт знает каких ротозеев, – я вдруг вспомнил, как она рассказывала о своих друзьях-автогонщиках, – ты подвергаешь наши еще не развитые отношения жестоким испытаниям вероятностью, ты... – я остановился, подбирая слово построже, и вдруг обнаружил вместо напряженного, почти раскаявшегося внимания бестолковые короткие гудки. Она бросила трубку, она не слушала меня...
– Але, але, – я кричал что есть мочи, дожидаясь восстановления связи. – Куда вы пропали?
– Я никуда не пропала, просто вы перестали со мной разговаривать.
– Значит, вы ничего не слышали?
– Ничего.
– Вы просто не хотите слышать самое важное, – я тяжело выдохнул в трубку и решил больше не возвращаться к пройденному однажды.
– Жаль, что я пропустила самое важное, – она это сказала так, как обычно говорю я сам: не разберешь, шутя или серьезно. – Может быть, повторите?
– Июлия, – я простонал в трубку, снова набирая воздуху.
– Почему? – пропуская малозначительное, перешла она к центральному пункту.
– Потому что родом из июля.
– Откуда вы знаете? – она, кажется, обрадовалась моей догадливости, а я ее.
– Я обожаю лето, но не июнь, когда еще плоды только завязываются и набивают оскомину, и не август, когда все уже кончается, а именно июль, как эпицентр тепла и света.
– Эпицентр? – удивившись на первый взгляд неуместному слову, я перебил ее, на ходу радуясь, как это удачно получилось в стихах и про июль, и про тепло, и слово эпицентр, оно весьма кстати, именно очень подходит, но удивительно, что употребила его она, а положено скорее мне. Ну что же, вот он, неопровержимый последний аргумент, господа соллипсисты. Да, может быть, действительно никакая она не тайна, а всего лишь плод моего бессознательного воображения? Но как же быть с остальными, теми, под стеклянной крышкой, изловленными ранее, в более романтические молодые годы?
Я помню, сколько трудов, усидчивости и мастерства было приложено для составления гербария. Так неужели все это, как говорят субъективные идеалисты, миражи перегретого подсознания?
– Июлия, – почти пропел я и устроил небольшую паузу, наслаждаясь первой, хоть и маленькой, но зато настоящей победой, – нам нужно встретиться, я кое-что хотел тебе подарить...
– Подарить? Хм, это уже совсем другое дело, я люблю подарки, но мне их давно не делают.
Я чуть не поперхнулся от такой откровенности. Да как же еще по-другому я бы мог понять эти намеки – естественно, меня поощряют к более решительным действиям. Или нет, постойте, не спешите. А как же ее "не звоните мне больше никогда", как сочетать холодное рассудительное "нет" с откровенным до бесстыдства "да"? Или в самом деле она желает принимать меня для душевных действий, или – страшная догадка осенила меня – или же она попросту жалуется мне на кого-то, кто ей дорог, любим ею, быть может, безответно. Но если последнее верно, то что же есть для нее я? Насколько я должен быть пустым местом, никчемным субъектом, второстепенным непривлекательным персонажем какого-то долгого романа, в котором я внезапно возник на тех страницах, где обычно отводится место для скучного описания окружающего главных героев пейзажа. Как же я должен мало значить в этом случае, если она мне прямо жалуется на черствость какого-то там баловня судьбы? Невозможно было дальше терпеть проклятую неопределенность, нужно все решительно разъяснить, нужна решительная встреча, сегодня, сейчас, в том месте, откуда есть одна дорога, один исход в царство определенности.
Я шел на встречу с моей богиней, то и дело похлопывая себя по груди, где во внутреннем кармане лежал сокровенный предмет, точнее, два сокровенных предмета: стихи, написанные в бреду высокой температуры, и инструкция по ловле тополиного пуха, составленная мною несколько лет назад, когда я осознал себя вполне профессионалом. Конечно, вначале я хотел показать ей стихи, но вот зачем-то, скорее бессознательно, чисто рефлекторно захватил сборник указаний и советов для всех, кому близок этот род занятий. Зачем я это сделал? Уж не ради ли противопоставления горячего сердечного чувства холодному умственному продукту?
Я, конечно, пришел первым к обрыву, чтобы получше выбрать место. Я специально предложил встретиться здесь, у обрыва, у пропасти, на самом краю столовой горы. Здесь одному-то страшно, не то что вдвоем. Сердце замирает, когда вослед за взглядом мысленно срываешься вниз, и не дай бог, думаешь, кто-либо другой подойдет сзади да и подтолкнет потихоньку – а сильно и не надо. Я всегда боюсь стоять на краю, когда сзади кто-то ходит. Ведь он может не со зла, а так, случайно, ненарочно задеть.
Наверное, невозможно привыкнуть к ее появлению. Меня чуть не свалило с ног по крутому снежному склону. Все потемнело, пропало, осталось только обворожительное покачивание и огромное пространство, утыканное зелеными и голубыми иглами, тысячами живых и одной золотой иглой венчающей гигантскую пирамиду. Зачем и жить, если не ради такой, легкой, подвижной, независимой?
– Ах, как здесь страшно, – она доверчиво, как это делают дети, ухватилась за мою руку и встала на самом краю, – я так давно здесь не была и забыла страх высоты, – она улыбнулась, а глаза ее стали совсем грустными. – Но чего бояться? Мне кажется, я бы смогла полететь (еще бы, подумал я, и на всякий случай заслонил ее от ветра), но не как птица, а лучше, умнее, красивее, как летают во сне. Там ничто не мешает телу, там летишь просто так, без крыльев и звезд, без плана или мечты, сама, вне тревог и волнений, в любом удобном направлении, легко и просто, сама, сама, будто паришь, как воздух в воздухе...
– Летишь, чтобы пасть и прорасти, – пробурчал я из-за спины, я был взбешен собственной прозорливостью: да, она есть то, что я искал, никаких сомнений теперь не осталось.
– А вы летаете во сне? – спросила она.
– Нет, я лишь прослеживаю чужие маршруты, – соврал я.
Она как-то понимающе кивнула, мол, ну-да-конечно, и опять забыла обо мне.
– Нет, птицы не умеют легко летать, – она спорила сама с собой, – они производят слишком много шума и ветра, они не могут наслаждаться тем, что дано, и так, как есть...
Плыви, плыви ко мне, я жизнь твою наполню новым смыслом, пело мое сердце.
Господи, как же она хороша, как точны ее мысли, как прекрасны и независимы они, словно легкие небесные пути, проложенные в будущее мое счастье. Что может быть выше и прекраснее, чем плыть над июльским жаворонковым криком?
Счастье вечного покоя, закрытого от сквозняков стеклянными стенками. Да и чего еще ждать? Сейчас, здесь, она делится со мной самыми сокровенными мыслями, мыслями единственной в своем роде, несравненной и неповторимой летящей души.
С обрыва, без просьб и намеков, мы шагнули в неясное еще минуту назад будущее, в начала новых несвершенных этапов. Так, по крайней мере, казалось мне. Ведь я буквально еще не был совсем здоров, и я слишком переживал и волновался, но был счастлив, чертовски счастлив, как пророк добра, доживший до свидетельств своего мастерства. Я вспоминал, как много месяцев, черных, тяжелых месяцев назад, в случайном разговоре подслушал ее номер телефона, и в тот момент предугадал сегодняшний успех. Мне и тогда это казалось не случайной удачей, зашифрованной семью цифрами, но знаком счастливой судьбы, дарованной господином Провидением. Я мог бы уже в этот день приступить к самому ответственному этапу, но не стал – мне (а хотелось бы написать нам) было слишком хорошо. Мы расстались по моей инициативе, заранее договорившись о новой встрече. Я, быть может, впервые уходил от нее в приподнятом настроении, с легким, я бы даже сказал, преступно легким сердцем. Мне нужна была настоящая пауза, недолгое бездеятельное затишье, короткое замирание перед последним решительным шагом. Конечно, не могло быть и речи о подарке, да и что я мог считать подходящим подарком? Нет, решение таких вопросов должно быть перенесено как можно подальше вперед, вплоть до самого последнего момента. А сейчас, в эти несколько дней, мне наконец судьбой отведено насладиться покоем возникшего взаимопонимания.
Но стоило вернуться домой, упереться в серое занавешенное окно мечтательным взглядом, как черные тучи сомнения вновь обступили мое безоблачное небо.
Чему я, собственно говоря, обрадовался, что случилось? Она призналась мне в теплом чувстве? Она, доверчивая и покорная, легла на мою ладонь? Или, быть может, она, поблескивая металлическим ушком, давным-давно возглавляет единственную в своем роде коллекцию? Увы, нет. Тогда от чего я обрадовался, от одного-единственного неравнодушного взгляда, от этой по-детски доверчивой руки, от сердечной, искренней, вслух высказанной мечты воздухоплавания? Нет, слишком долго я страдал, чтобы поверить сразу в свое счастье. Опять без спросу возник молодой человек, может быть, не вполне тот из ее парадного, другой, но похожий, он улыбался и грозил мне всем своим свежим упругим телом. Чудак, уйди, не маячь среди зимы, твое время весна, глупая, грязная весна, ты знаешь ее песни, а сюда не приходи. Здесь холод, здесь много холода, и нужна особая острота зрения, приобретаемая лишь от рождения, чтобы постичь все бесконечные горизонты зимы. И ее ты не увидишь, не заметишь, не поймешь, не почувствуешь, как невесома ее душа, ты сомнешь, запутаешь тонкие серебристые волокна, не заметив и десятой доли ее волшебства.
Да, я был еще болен, но не болезнью, а бесконечной силы желанием увидеть, ощутить, быть рядом, тут же, сейчас, в этот же удачливый момент. Я позвонил ей и понял, что не мне одному безумно одиноко длинным зимним вечером. И мы снова сошлись в тот вечер, вечер сбывшихся ожиданий и побед.
И разве не победа – последовавшее вскоре чаепитие в ее доме на тесной кухоньке с холодными драными полами, с долгими теплыми взглядами, с нетрудными паузами, с горячей, чуть подрагивающей ладонью в моей руке?
Растаяли, как снега в апреле, мои жестокие сомнения – да разве могла она еще о ком-то мечтать? Нет и еще раз нет, пела моя душа, радуясь началу последних этапов.
А потом надвинулась ночь, и я стал делить время на до и после. Да что там время, вся жизнь должна была разделиться на две части, и важно выяснить, что же относится к первой, как мне казалось, наиболее трудной половине, а что ко второй, во многом еще неясной, но все более и более желанной.
Во-первых, нужно понять, что же подарить ей? Если стихи, то их можно подарить и потом. Ведь что есть стихи – еще одно признание в моем особом к ней отношении, еще одна попытка понравиться. Нет, я не специально их писал, безо всяких претензий, это никакой не поступок, это намек, это признание определенных достоинств, акт душевного напряжения, мечта, сердечный план.
Из тысяч слов я выбрал десяток подходящих друг другу, как я люблю выражаться, настоящих, и создал впечатление другой, неведомой жизни, несуществующих людей, отраженных в ночном окне; но, конечно, с тайной надеждой на ее память о моем чувстве, с надеждой, что когда-нибудь потом, через много наших встреч и разлук, она прошепчет пятнадцать строк, и они станут частью ее жизни.
Я сжал покрепче узкую ладонь, уже и так согретую и даже слегка вспотевшую.
Не слишком ли простой путь избран мною? Познать – значит мумифицировать.
Так было, так будет. Будет, но уже не со мной, во всяком случае не вечно, ведь в стеклянном ящике не так много места, а заводить еще один уже слишком хлопотно. Нет, пусть стихи полежат еще, пусть настоятся, ведь они есть продукт малопортящийся. Следовательно, речь может идти только об инструкции, пускай узнает то, что знаю я, пусть не думает, будто я собираюсь ее обмануть, или, не дай бог, наоборот, потерять голову и жизнь бросить ради вечной охоты за одной целью.
– Я тебе хотел подарить вот это.
Я переложил ее ладонь в левую руку, правой достал из кармана инструкцию, трижды ударив ею о воздух, развернул сокровенный труд.
– Что это, стихи? – с нескрываемым разочарованием спросила она, подслеповато наклонившись над бумагой.
Было в том движении что-то до боли знакомое (я даже вздрогнул), но настолько неожиданное и неуловимое, что лишь под утро стала ясна причина моего испуга.
– В некотором смысле. – Я загадочно улыбнулся и, сжав покрепче ее ладонь, добавил: – Это нужно прочесть.
Да, вот так был решен основной вопрос. Двери теперь открыты настежь любому урагану. Она узнает все, без намеков и иносказаний, она поймет и оценит мое мужество, мою открытость, и я, счастливый, многословный, прольюсь потоком восхищенных слов в ослепительном вихре, в танце запутанных, но не спутавшихся серебристых нитей.
Но все произошло совсем не так. Все произошло как-то второпях, глупо и бестолково: внезапно, вдруг потерял равновесие вопреки моей же инструкции, которую она только что прочла и на которую отреагировала одним орфографическим замечанием, вследствие чего я, наверное, и разнервничался и проявил в конце концов абсолютно неуместную торопливость и непоследовательность. "Июлия, июлия", вот и все, на что меня хватило.
А под утро мне приснился сон со страшным концом, от которого я и проснулся.
Мне снился обрыв, и мы вдвоем стоим у самого края, но не так, как накануне, а поменявшись местами – я у пропасти, а она за моей спиной. И опять меня спрашивает:
– А вы летали во сне? – спрашивает тихо, тихо, и также потихоньку вперед меня и толкает, плыви, мол, голубчик по воле ветра. Я же лечу круто вниз вначале, а потом растопыриваю руки, как затяжной парашютист, и останавливаюсь. Стихает шум ветра, и я слышу только волнующий меня голос:
– Лети ко мне, как пух Эола.
Оглядываюсь, верчу головой и никого вокруг не вижу. От огорчения забываю о руках и тут же с веселым свистом срываюсь на камни.
Слышится отвратительный шлепок, и я обнаруживаю себя на постели, а звук шлепка происходит от удара упавшей на пол моей ладони. Рядом сладким сном дышит моя королева, а я, мучимый жаждой, иду босиком на кухню. Я долго пью из треснувшей фарфоровой кружки, глядя в посеревшее от зимнего хмурого света окно, и думаю над тем, как непросто пройти пятый этап, не испортив ни одного волшебного волоконца. Но делать нечего, все предопределено законом, тысячи раз проверенным до меня, и так остроумно мною сформулированным в форме инструкции. Все приходит к одному концу, шепчу я, разглядывая тусклые блики на кончике иглы, и возвращаюсь обратно в спальню. Господи, как она прекрасна и неподвижна, она будто бы мертва, но нет, если присмотреться, видно, как размеренно, спокойно вздымается ее грудь – она спит, спит, доверившись моему мастерству, она подозревала мой талант, и теперь ни о чем не беспокоится.
Я уже приготовился к завершению пятого этапа, как вдруг краем глаза замечаю в дальнем углу комнаты, у самой шторы, контуры знакомого устройства. Я еще ступаю по инерции к ее телу, а мозг уже возмущенно протестует: что это, откуда? Этого не может быть, чуть не кричу я, медленно сворачиваю в дальний угол, где в сумеречном безжизненном свете, прикрытый наполовину сползшим плюшевым покрывалом, обнаруживается почти такой же, как мой собственный, и все-таки немного другой, нумизматически строгий и по-женски шикарный стеклянный ящик ловца тополиного пуха. Страшная догадка мелькает в ослепленном невероятным видением мозгу, и я наконец отгоняю полный бесконечных ужасов назойливый сон.
Я потом часто вспоминал ту ночь, пытаясь понять, как, отчего, почему не сложилось, не свелось все к логическому концу. Да, все как и полагается, я проснулся под утро рядом с ней, с моей серебристой мечтой. Я осторожно отогнул несколько волоконцев, встал с широкой постели и сразу направился в дальний угол с твердым намерением как можно быстрее все выяснить и отделить приснившееся от реальной жизни. Я обшарил весь угол. Там действительно оказался ящик, отмеченный еще накануне вечером краем глаза, и в преображенном виде обнаружившийся в ночном сне. Вполне обычная картонная коробка, полная всяческого детского хлама, – подытожил я результаты утреннего осмотра и уже собрался бросить обратно старенький обшарпанный пластмассовый самолетик, как услышал за спиной строгий голос:
– Что вы там ищете?
Ах, отчего так обидно и резко прозвучали ее слова! Словно я есть незадачливый воришка, захваченный врасплох хозяевами, а не настоящий мастер, виртуоз тополиной охоты.
– Я тут, здесь, хотел... – я глупо вертел самолетиком, не смея честно признаться в своих страхах.
– Вам пора отправляться домой.
– Июлия, – простонал я.
– Перестаньте сейчас же, не называйте меня так никогда.
– Но почему, что случилось?
– Ничего не случилось, – она монотонно, почти по слогам, медленно отрезала наш разговор от будущих неизвестных мне событий.
Я молча оделся, не глядя , не поворачиваясь, словно битая собака, вышел в прихожую и здесь в нерешительности остановился, почти ничего не различая во мраке. Она ножкой пододвинула мои ботинки и, кажется, сложила на груди руки, показывая всем своим видом, как тяжело ей ждать эти несколько последних мгновений. Ну, не молчи, скажи хоть что-нибудь, пусть не дружественное, нейтральное, молил про себя я, привыкая понемногу к темноте и все отчетливее различая ее уставшее тело.
– Я дрянь, – спокойно и горько сказала она, потом по-деловому поправила молнию на моей куртке и, как в том сне, легонько столкнула меня в обрыв.
Время шло, а небо не светлело. Проклятое утро на глазах превращалось в вечер, а я все летел камнем вниз, безуспешно растопыривая руки. Я был ничто, я был как пустой объем, ограниченный воображаемым контуром, даже воздух не оказывал на меня никакого действия. Он протекал сквозь меня подобно песку, стекающему через узкое отверстие песочных часов. Я и сам истекал тягучей болью, с упорством фанатика-мазохиста перебирая все неприятное, унизительное, невероятно похожее на правду. Я уже не цеплялся за то немногое доброжелательное, проявленное с ее стороны, как я теперь понимаю, скорее из жалости, а смаковал все ее презрительные "нет", "никогда", "не надо". О, милая далекая мечта, не смею, не смею даже мысленно представить себя рядом с вами. Ваши слова, подобно семенам репейника, вонзились в мое тело, и теперь они всегда будут со мной, беспрерывно зудя и терзая мою душу.
Я вспоминал мелкие незначительные детали, и они вырастали на глазах до огромных, гадких, страшных, правдивых пауков. Однажды, в одну из наших первых встреч, я обратил внимание на ее руки и понял, что свидание со мной для нее скорее акт безделья, чем, как я люблю выражаться, праздник души.
Прийти на встречу с неухоженными руками можно только к нелюбимому человеку.
Разве пушинка не укладывает наилучшим образом свои волоконца перед полетом?
И я, утвердительно отвечая на этот вопрос, обманывал сам себя, оправдываясь ее занятостью и бедностью. О, я помню, как однажды встретил ее случайно, в блистающих одеждах, с идеальными коготками, с красивыми голубыми разводами, летящей явно на встречу с каким-то счастливчиком. Боже, как я мог обмануться ее вчерашним теплым взглядом, с податливой горячей ладонью?
Почему потом все пропало? Неужели из-за инструкции? Нет, чепуха, ведь она же не прогнала меня тотчас, как прочла сокровенные знаки. Ведь ей хватило ума не возмутиться, и все принять как должно, без сцен и истерик, и окончить как полагается: я вспомнил ее бессильное тельце, почти проколотое нержавеющей иглой.
Она все знала и согласилась. Но почему тогда в реальной жизни, злой, отвергнутый, я продолжал падать в пустоту январской ночи? О, как долго тянулся этот мучительный январь, в котором больше я не пытался с ней увидеться. Ведь не могло же бесконечно продолжаться рабское болезненное состояние. Нет, я не оправдывался ее недальновидностью, не залечивал открытые раны ежедневным просмотром своей прекрасной коллекции (более того, первое время я даже не мог думать о стеклянном ящике, не то что просматривать, и тем более оглаживать дорогие сердцу экземпляры), я дал себе слово не звонить ей никогда, или не звонить по крайней мере до тех пор пока, не научусь спокойно анализировать прошедшее.
Затем потянулся февраль, и я заподозрил неладное. Да, я уже не так страдал, да и вряд ли такое слово вообще могло подойти к моему февральскому состоянию. Я как бы спал, днем наяву и ночью во сне спал. Да, именно ночью, когда она могла прийти во сне и снова терзать мою беззащитную душу, она не приходила, потому что спали мой разум и мое сердце. Но вот что поразительно: я перестал ее случайно встречать в тех неожиданных местах, где раньше то и дело она мне попадалась. Будто бы то самое Провидение, которое я так раньше восхвалял, теперь оберегало меня от новых испытаний. А если нет, то что же – она меняет старые маршруты, не желая встречи со мной, и, следовательно, я ей не так уж и безразличен?
Вот чем я себя лечил-успокаивал. И не только этим. Была еще одна, тайная, вначале как бы скрытая даже от меня, но после обнаруженная подлейшая ничтожнейшая зацепка. Будто наша тайная история имеет два уровня секретности. Один глубокий, тяжкий, сокрытый навсегда от чуждого взгляда, в котором я, злой, несчастный, продолжаю проваливаться в пропасть поражений и в котором нет никакого мастера-ловца, а есть острое, до кровяной боли, пустующее место под стеклянной крышкой. Ну а другой как бы менее секретный, конечно, тоже тайный, но как бы более на поверхности, на виду, мол, если кто и спросит, отчего такое выражение лица удачливое, то я промолчу, а сам как раз об этой зацепочке и подумаю. Да, да, вот этот якобы секретный, тайный оправдательный пунктик использовался самым омерзительным образом. И состоял он в той короткой, бесконечно быстрой, как теперь представлялось, ночной минутке, в том абсолютно ничего не значащем животном мгновении кажущейся близости. Впрочем, может быть, это и не совсем так, по крайней мере, с моей стороны. Ведь в ту минутку я еще не знал, как позорно буду выброшен утром, да и дело вовсе не в том, как я на это смотрел и смотрю.
Дело все в том, как на это могли бы посмотреть другие, будь известна им моя правдивая история. Вот для них-то я и хранил этот аргументик, им-то я и оправдывал свою удачливую улыбку. Впрочем, улыбка появлялась на моем лице все реже и реже и к началу марта окончательно сошла на нет.
Вместо нее появилось другое наваждение – засело на языке ее последнее слово, и до того глубоко, что однажды невпопад в одном разговоре вырвалось, и окружающие были весьма шокированы странной выходкой. Но дело ведь даже и не в слове, а в соответствующих ему обстоятельствах, о которых я, видит Бог, ничего не знал, что меня, естественно, не оправдывало никоим образом.
Да и кем я могу ей теперь приходиться, если своими действиями поставил ее в положение, из которого один и был выход – через это некрасивое слово.
Впрочем, и наваждение сошло вслед за улыбкой на нет, и когда я поймал себя на том, что три дня подряд не вспоминал о ней ни единой мыслью, решил, наконец, позвонить. Я набрал уже наполовину забытый телефонный номер и приготовился говорить с ней на равных, т.е. с тем же равнодушием, что и она.
Мне ответил женский голос, и я абсолютно спокойно уточнил:
– Июлия?
– Простите, вам кого? – вежливо поинтересовались на том конце проводе.
Я вдруг разволновался. Это не она, но что я могу сказать – ведь я даже не знал ее настоящего имени. Ведь не мог же я назвать ее прекрасной тополиной пушинкой.
– А-а...вы, наверно, звоните той девушке. Они съехали...
– Куда съехали? – я уже плохо управлял голосом.
– Не знаю.
Как не знаю! Что значит, не знаю, и кто они? Я безмолвно шевелил губами.
Что же она, исчезла в неизвестном направлении? Я лихорадочно соображал, какой еще вопрос может помочь в создавшейся ситуации.
– Вы говорите, съехали, они что, снимали квартиру? – нащупывал я верный путь.
– Да, теперь мы снимаем.
– Но, может, вы дадите телефон хозяев? – естественно, я решил просто так не отступать.
– Это вам не поможет, – незнакомка перехватила инициативу. – У хозяев нет их координат.
– Откуда вы знаете? – мне не понравилась ее категоричность.
– Они забыли здесь кое-какие вещи, и я пыталась их разыскать.
Боже мой, я чуть не проклинал свой мозг за скорость, с которой тот анализирует неприятную информацию. Неужели это все? Неужели нет никакого выхода, и она окончательно исчезла, пропала, растаяла в неизвестности? О, может быть, я все перепутал, наверное, я набрал не тот номер, ну естественно, я ошибся, ошибся в очень простом механическом действии.
– Какие вещи? – напирал я, теряя голову.
– Ну, я даже не знаю, как это назвать.
– Ну как-нибудь, – желчно торопил я события.
– Понимаете, я даже не знаю точно, может ли это иметь хоть для кого-нибудь малейшее значение. Понимаете, здесь какая-то чепуха, впрочем, может быть, это было важно для нее, по крайней мере, здесь надписано: никогда не выбрасывать. Я потому и пыталась ее найти, а иначе это выглядит даже смешно...
– Да что там у вас, выкладывайте скорее.
– Это записи, точнее, инструкция, инструкция по ловле тополиного пуха.
Понимаете, какая странная вещь, обычного тополиного пуха – и вдруг инструкция, даже смешно, правда?
– Правда, – я вяло согласился и, не прощаясь, положил трубку.
Вот здесь-то и наступил главный период, тягучий временной отрезок, тяжелый сезон душевных испытаний. Как же стало пусто вокруг! Выходит, все прошедшее после нашей последней встречи время я жил не в огромном миллионном городе, а в бескрайней снежной пустыне, такой же однообразной и бесцельной, как и моя беспросветная жизнь. Что мне теперь другие люди, если нет ее здесь, недалеко, рядом? Все ясно, я был лишним человеком в ее полной других надежд и свершений жизни. Я ненавижу эту ее другую жизнь, ненавижу ее привязанности бог знает к кому, я умом знаю, что это несправедливо, а все же чую сердцем – справедливо, или, во-всяком случае, законно ненавидеть силы, препятствующие моему успеху.
Я теперь смеялся над главным своим страхом. Ведь опасался больше всего не ее пренебрежения моих усилий, не измены или легкомысленного с ее стороны отношения, – все это можно было оправдать в конце концов ее недальновидностью, неумением постичь новые горизонты жизни, – а страшился я больше всего, как это теперь ни смешно выглядит, настоящего, искреннего ответного движения. Эх, глупый, наивный, недальновидный человек. О, как желал я теперь все вернуть на прежнее тревожное место. Пусть лучше постоянная тревожная неопределенность, пусть вечный ползучий страх за свое, хотя бы и выдуманное счастье, пусть горькие дни или даже недели унизительного молчания, пусть все снова продолжится, лишь бы не бесконечное, с приторным до рвоты невесомым моим телом, падение на самое дно необратимости. Да и что еще могло быть лучше! Как я мог не искать с ней встречи, потерять из виду самое главное – счастье познания новых неожиданных маршрутов. Слепец, тебе нужна была именно такая, легкая, независимая, неуловимая (никогда и никем), тревожная, вечно терзающая связь.
Прошло около десяти тысяч лет. Шел век любви и успеха. Я притерся, свыкся, прикипел и жил дальше, как будто не было той зимы, а мое падение стало плавным, равномерным и практически незаметным. Так привыкаешь к постоянному шуму в ушах и перестаешь верить в обыкновенность тишины. В конце концов есть жизни, никогда не знавшие успеха и, по крайней мере, для понимания этого стоило терпеть невзгоды темного времени.
Нет, конечно, жизнь моя не сразу стала той, что раньше. Нельзя сказать, будто тополиная охота обернулась внеурочным увлечением, забавой, хобби, а семья или работа – истинным, бесконечно прожорливым смыслом моего никчемного бытия. Бывало несколько раз, и я выбегал в поздний июльский вечер, останавливался в широком месте, и как обезумевшая ветряная мельница, молотил по воздуху круговыми движениями, пока, к моему стыду, не налипала на горячие ладони парочка-другая слаболетающих подпорченных экземпляров.