355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соколовский » Планида » Текст книги (страница 3)
Планида
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:42

Текст книги "Планида"


Автор книги: Владимир Соколовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

6

На улице Никифор немного постоял, прислоняясь к забору, – такое равнодушие было – хоть сейчас под пулю. Опять по огородам петлять, как заяц? Шалишь, не пойдет это дело. И решил он ни от кого не прятаться: что будет, то и ладно. Документов у него нет – кто узнает, что он за птица, если граждане не выдадут? А вроде не должны – свои все люди, товарищи, можно сказать. До пристани доберусь – там видно будет!

И пошел Никифор по улице. Квартала не прошел, чувствует – с каждого крылечка, с каждого окна глазами его цепляют. Закололо в пятках, но ничего: как шел, так и идет. Обернулся – топают за ним трое. Ребята вроде здешние, недобро так глядят. Вдруг один – тырк! – в проулок, и бегом прямо к базару, где над репеинским домом флаг белогвардейский полощется. Понял Крюков – все! Отгулялся. Остановился, руку в карман опустил, – а наган-то где? Оставил, оставил у Манюни в голбце, как на присыпок положил, так и забыл, верно. Поторопился… Парни остановились поодаль, набычились.

– Чево стал? Иди давай, – просипел один.

Никифор огляделся, – нет, не убежать. Догонят – забьют, сволочи! И он, дрожа от унижения, зашептал, облизывая горячие губы:

– Слышь, ребя… отпустите, а? За-ради Бога! Што я вам сделал, што?

Парни хрипло захохотали: ишь! Краснопузый… Бога спомнил… Охх-хха-ха!.. Иди, сука, а то… Эй, Гринька! Сюды давай! – замахали они. Никифор покосил глазами и увидал вывернувшего из-за угла убежавшего раньше парня с тремя солдатами. Окружили они его – вид строгий, штыки примкнуты – пошел, ну!

Что народу тут набежало – страсть! Со всех сторон. Галдят вокруг, орут: председателя поймали! И Бабай, откуда ни возьмись, тут как тут. Подбежал это, раскорячился, крякнул – бац! – кувырнулся Никифор, сглотнул пару зубов. А Бабай кряхтит, куражится, глазами по сторонам стреляет – ловко я ево, шишигу краснопузую! – и опять на Никифора. Спасибо солдатам – штыками стали Бабая подкалывать, и то насилу отодрали. Так и пошли: впереди Никифор, сзади солдаты, а позади них толпа любопытная катится. Бабы ревут, мужики матерятся, ребятишки камнями бросают; Никифора аж перекосило – потеха! Надо было тебе, Крюков, споначалу понастырнее насчет Манюни-то быть! – сидел бы сейчас в погребе, тянул молочко.

Однако привели, заводят в бывшее здание укома. На второй этаж. Забежал солдатик в кабинет, доложил, выходит, кивает Никифору – давай! Заходи. Зашел. Сидит за евсейчиковым столом поручик. Мундир расстегнул, папироску курит. Поздоровался приветливо. – Вы, – говорит, – извините, посадить вас не на что; кресло, правда, стоит, да больно вы, голубчик, грязный. Что, били? – Так точно, вашбродь! – автоматически произнес Никифор. – А кто бил? Неуж солдаты? Да я им, мерзавцам… Парамонов! Почему пленный избит? – Виноват, вашбродь, жители помяли маненько! Не поспели мы. – Ах, вот что! Жители били. Здоровая реакция народа. Ну, что скажешь? Мы – одно дело, господа, белая кость, а вот – народ почему не любит вас? Тебя, в частности. Покривился Никифор, сплюнул кровью: нар-род… – брезгливо так произнес. – Похоже, что вы, ваше благородие, и слыхом про него не слыхивали, видом его не видывали – народ-то! Это што ж – сволота, лавошники! Да и – темный у нас люд, мать ево ети…

Побледнел поручик, глазом задергал. – Ты чего, большевицкая морда, ругаешься? Ты чего на пол плюешь? Чай, он теперь не народное добро – прошли твои времена! Парамонов! Позови Оглы. Приводит солдат черного с бритой башкой, в черкеске. Приступай, Оглы! Что-то я… не в форме согодня.

Принял тут муки Никифор. Первым делом, значит, ковер скатали, чтобы не обрызгать ненароком, а потом – куражиться начали. Мучить. Как могли изгилялись. Остальные зубы Никифор сглотал, но не покорился, – даже сознание не потерял, лишь мычал. Только встать под конец не мог; чуть на руки поднимется – мырк! – рылом в пол. Черный разохотился, зубами цыкает, кинжал выхватил, намахнулся. Однако поручик остановил: здесь – ффу! Отведи-ка его в холодную, пусть оклемается. Завтра продолжим. Сейчас кончить – не жирно ли для него будет? Подошел поручик к Никифору, носком сапога лицо его вверх повернул: слушай, Крюков. Ты, видно, мужик ничего, подходящий. Люблю таких. Так может – сговоримся мы, а? Понял, нет? Побег устрою. Подумай, голубчик. Рыбка ты жирная, большую цену можешь за себя получить.

Моргает Никифор, плюется – никак не может до поручикова сапога доплюнуть, – пасскуда… Перекосило того, задергало: размахнулся ногой – да как всадит сапог между ребер – в подвал! Тут вроде как темнота на Крюкова находить стала. Все, окочурился, – только и успел подумать.

В подвале, однако, опять отошел. Подняться, правда, не может, а по сторонам зыркает: может, знакомый кто? Да не больно разгонишься, и знакомых не узнать – сидит человек с десяток, один на другом – теснота! – а рожи синие у всех, вздутые, у одного глаз вытек, висит в жилках, а он его не отрывает: жалко, свой глаз-то, как-никак. Заплакал тут Никифор: ох, люди-людишки! За што ж вы такие муки примаете, какова ж это вам планида выкатилась – заместо светлого царства счастья в собственном кале конец свой постигнуть.

Ревет это он, вдруг подползает к нему арестант – лицо ссохшейся кровавой пеной покрыто, – и говорит: не скули, товарищ Крюков. Не вводи в лишнее беспокойство, сделай милость! Увечные мы все.

Перестал Крюков реветь, вгляделся: не признаю чегой-то, друг-товарищ, тебя!

Захлипал тут сам арестант.

– Да ведь Никита я, кучер твой, – а сам губы дрожащие кривит – вроде как улыбнуться пытается, шлепает ими – слезы глотает.

Обнялись они. Сдержал себя Никифор.

– Тебя-то, Никитушка, за што определили?

– Да ни за што. Видали, как я тебя возил – вот и готово дело.

– А борода-то твоя где?

– Смерть чуть из-за нее не принял. Думал – кончусь. Опалили мне ее маненько, да давай щипчиками по клочкам выдирать… кхх, – снова затрясся Никита и заелозил рукой вокруг лица, боясь прикоснуться к покрывшей его черной сукровице. – А ишо, – прохрипел он, – естества мужскова начисто ведь меня лишили, глань – портки все ссохлись, коробом от крови стоят. Я тут сутки как окаянный орал – как до смерти криком не изошел? Закончить себя хотел – да все ждал вроде чегой-то, сам не знаю, – как чуял, что тебя встречу. Ну, теперя спета моя песня. Закончу я себя. Не могу боле. А ты меня, Крюков-товарищ, слухай. Тут, при холодной, порядку нет у них: строевые части караул несут. Каждый день разные. Принести, отнести, стрелить кого – сутки прошли, и ладно. А которые мучают – те уж завсегдашные: попробуй найди эких! Ну, они сюды уж редко заглядывают, – свежатинку хватают, да и што толку к нам, калекам, ходить. Это кто в начальстве, на виду, вроде тебя, был, – с теми дело ясное: каждый день таскают, да не всех обратно притаскивают, больше-то ко рву после допросов уводят. А нас, маленьких людишек, потихоньку расходуют, не торопятся. И верно – што им с нами! Дак ты слухай – закончу я себя ночью.

Дернулся Никифор: да ты што, Никитушка, ополоумел, што ли – себя-то кончать. Поживешь еще. Светлое царство увидишь, даст Бог. Перекосился Никита, вроде как улыбнулся. – Вот, – говорит, – и тебе, товарищ Крюков, довелось Бога спомнить – ну, не в последний раз. Нащет смерти ты меня не уговаривай – тут нечего разговоры толковать. Не могу больше ни тут, ни на воле мучиться. Кому я нужон? Бабе, а? – он опять всплакнул. – Ишо кому? Холощеный. Да и ведь не отпустят за просто так: поизгаляются, што кровью вспотеешь. Нашто ждать-то? Старый я. Так што не уговаривай – решился я, твердое мое слово. А ты слухай. Я щас с ребятами столкуюсь, а ты утречком-то моим именем заместо свово скажись, – закончился, значит, Крюков – себя, мол, решил. Они проверять не будут, конечно, а когда уж доложат выше – ищи меня: в ров сбросят, ково там искать? Да ты не сепети. Дай мне подвиг свой приять, дай! Что, жалко тебе? И я со спокоем отойду, што не зря душой изошел, и ты живой будешь. Молодой ты – живи… Увидишь, поди, царствие свое. А, робяты? – вдруг воскликнул он. Арестанты пришли в движеие, заурчали: молодца, Никита. Чево там… Скажем, товарищ… – в рот им пароход! Глаза у них заблестели, они зашамкали, заворочались – поступок Никиты внес разнообразие в их страшную, томительную жизнь. И Никифор потянулся к Никите, тоже зашамкал какие-то добрые слова, но тот не стал их слушать – свернулся и уполз в свой угол.

Уж как ночью Никифор не хотел избавиться от зрелища Никитиной смерти – а не мог уснуть. И другие не спят – дышат тяжко, молчат. А Никита свернулся в клубочек, голову лопотиной прикрыл, чтобы не видели, и грызет руку. Счастье еще, что зубов маленько оставили. Вдруг захлебнулся – прогрыз! Тогда на спину лег, руку лопотиной замотал, чтобы камеру кровью не изгадить, засмеялся. Отойду, говорит, я теперь! Помолюсь сейчас маненько… Губами шевелит – молитву шепчет. Молчат все. Потом хрипеть начал, а потом – только постанывать тихонько. Вдруг задрожал-задрожал, изогнулся – кха! – и помер.

Вроде как дух какой-то по камере пролетел, – зашевелились, забормотали, – легче стало. Затем засыпать начали. А Никифор так и не уснул до утра. Утром офицер с солдатом заходят – проверка. Труп увидал – кто таков? Крюков, отвечают. Поморщился – у, быдло, и помереть как следует не можете! А впрочем – ну-ка, Нечитайло! Солдат штык наперевес, размахнулся – как всадит в Никиту! Гмыкнул офицер – еще раз! Еще раз ткнул. Ну, ясно! – и вычеркивает. – Васянин! – кричит. – Я! – Никифор отвечает. Все чин-чином. Никакого опознания. Притащили крюки, выволокли Никиту из камеры.

Так и стал партийный большевик Никифор Крюков беспартийным элементом Никитой Васяниным. Спервоначалу боялся – а ну как кто из арестантов не выдержит – брякнет. Да через неделю не осталось уж никого: один в камере помер, двое на допросах, один вскоре после того тоже вены перегрыз, а иные – уведут, и с концом! А в камеру – все новых, новых… Про Никифора – Никиту, то бишь, – вроде как и забыли – не тягают никуда. Кормят, правда, худо, вши едят, – так ведь и не бьют! Месячишко протянул. Забухало опять по ночам – наши наступают. Ну, теперь расстреливать начнут. И верно – приходит как-то утром ротмистр – начальник тюрьмы, – выходи! Стали выползать. Кто сам идет, кого на плечах волокут. Привели во двор. Со всей тюрьмы народ выгнали – человек сто, не меньше. Перекликали всех. Потом ротмистр какие-то бумаги посмотрел, отметочки в списке сделал, – снова кричит. Кого крикнет – все направо. Покричал – отошел направо народ. А Никифор, и еще человек десятка три – в стороне остались. Не назвали их. Вот ротмистр перчаточкой машет, – этих, – на них показывает, – обратно, а остальных – ко рву! Окружили остальных солдаты, потопали. На расстрел. Никифора же с остальными обратно отвели, в одну камеру всех сгрудили. Из Никифоровой камеры двоих оставили: его самого да красного солдата-дезертира Ивана Чеморова. Сидят, толкуют – што ж дальше-то будет? На развод, што ли, оставили? Ночью подняли всех, повели. Идут, трясутся: ну, все! Матушку-батюшку родных вспоминают. Привели на пристань. Смотрят – баржа стоит. – Заходи! – кричат. Осмелел тут один арестантик, спрашивает унтера, старшего над конвоем: куды это нас? Развернулся унтер – бац! – в ухо. Подняли, поставили обратно. А унтер похаживает, посмеивается. – Не лезь, – говорит, – покуда старшие не спросят. Потом сжалился. Приказ, дескать, пришел: всех, которые комиссары и крикуны – в расход! А которые так, случайные, – тех в военнопленные определить. Потому как мы освободительная армия, положено нам своих пленных иметь. Штобы все как у людей. Поняли, кикиморы? Как баре жить будете, потому пленный – это вам не шиш с маслом. Загружайсь!

7

Загрузились. Утром к пароходу прицепили – и пошлепали. Не спеша. Там встанут, здесь пристанут. День, другой… А кормежки никакой. На третьи сутки помирать стал народ: духота, голод… А когда уж через неделю к губернской пристани причалили – половина в живых осталась. И выбросить-то мертвых не разрешают. Ох, мука смертная! Иван Чеморов другом Никифору стал, – вспоминали все, как в германскую горе мыкали. – Я, – Иван говорит, – мужик семейный, надоела мне эта чепуха – вши, окопы, – што я, железный, што ли? – пять лет на действительной отстукал, да пятый год, почитай, опять воюю, – дернул я от красных. Заберусь, думаю, бабе под подол – сыщи-ко меня! Да вот – не те, так другие прихватили. А Никифор ему про свою давнюю житуху рассказывал. Конечно, о том, что большевик и о чем прочем – ни-ни. А только когда совсем уж до места добрались, проснулся Никифор утром, толкает друг-товарища, глядь – а он уж мертвый. Уснул, сердяга. Закрыл ему глаза, поплакал, вдруг – вроде к пристани опять ткнулись. Ну, и верно: люки отдраили – выбирайтесь! Вылезли, воздуху понюхали, – трупы выгружать! Положили штабелями на подводы, сидят. Тут хлеб привезли. Жри, братва!

Отдохнули маленько, опять унтер кричит: становись! На станцию пойдем. Кое-как встали, побрели. Часа два три версты одолевали. Сзади, правда, телега шла: если кто упадет – на нее складывали. Да потом нарочно падать стали, чтобы на телегу попасть. Надоело охране такое дело. Смотрят – один упал, за ним сразу – другой. Прислонили их к стенке дома, стрельнули для порядку. Больше уж никто не падал.

На станции по вагонам, в которых и без того повернуться негде было, растолкали, заперли, продержали до утра, и – запыхтела машина – поехали! Хлеба дали по буханке, – да помаленьку жрите, а то снова дохнуть начнете. Да кого там. За сутки все прибрали. А потом опять голод начался. А там и мертвые начали объявляться. Поезду что: хох-хох! хох-хох! – стукает себе. Маленько пройдет – снова встанет. Осталось их вскоре человек двадцать из полсотни. Обезумел тут Никифор. Подполз к щелке, когда вагон на каком-то полустанке стоял, – грязный, мокрый, вшивый, – одни глаза блестят, – ни в руках, ни в ногах силы нет, – и говорит солдату, что с винтовкой вдоль путей ходил: эй, служивый! Слышь… За-ради Бога, за-ради матери твоей, али еще чего – стрель ты меня, а? Стрель, горемыку… – и забился головой об загаженный вагонный пол. Смеется солдат: ох ты, ушлый какой! Стрель ево. Да рази ж это можно? Не положено. Вот если бы ты, к примеру, побег задумал учинить – тогда бы с полным основанием. – А ты меня выпусти, – взмолился Никифор. – Выпусти да стрель – как будто я и впрямь бежать хотел. Испугался солдат: да! Выаусти я тебя, а ты – ширк, да и утек! Ох, хитрой. Пшел, стерва! – осердился и давай штыком Никифора в лоб подтыкать. Завыл Никифор от боли, отполз. А солдат, гордый своей сообразительностью, намуслил цыгарку и, подобрев, сказал: ниче, ниче! Теперя скоро…

И впрямь: назавтра вагон распахнули: выгружайсь! Сползли. Тут офицерье, солдаты забегали, прикладами, наганами колотят: встать, встать! Никто встать не может. Вдруг – катит по платформе на коротких ножках низенький полковник. Увидал такое дело – глаза выпучил, задышал тяжко: этто что такое? Подбежал к нему белобрысый офицерик – начальник поезда, – шпорами стучит, рапортует. А полковник не слушает его, толкает обеими ручками, вопит, слюной брызжет: ввы… вы что?! Этто кто такие? Это пленные, а? Да как вы смели! У нас тут представители иностранных держав, Красного Креста! Мы этот поезд специально формировали, чтобы им наших пленных показать! Приказ Верховного! А вы какую дохлятину привезли! Под трибунал!

Перепугался офицерик, – побелел, ногой, как конь, поигрывает: я, господин полковник, не в курсе совсем, мне приказали… Я думал – чем меньше, тем лучше, их ведь кормить-поить надо…

Схватился полковник за голову, туда-сюда раскачивается: олухи… ох, олухи! Да что ж я теперь иностранным господам покажу? А офицерик не растерялся: – Может, – говорит, – из местных жителей такой эшелончик сформировать? А этих – в расход! Глядит на него полковник, расшарашился, только: а… а… – квакает. Потом медленно так говорит: а если у них спрашивать станут, тогда как? – Да неуж они по-русски толкуют?

Тут полковик весь красными пятнами пошел, заревел: сволочь!! П-шел, идиот! Болван, садист! А офицерик плечами передергивает: я что ж, господин полковник, человек простой, фронтовик, хотел как лучше… Хотел по-простому, по-фронтовому… Схватился полковник за грудь, качается. Отдышался, говорит: ну, ладно. Надо их сохранить. Я господам представителям скажу, что пленные притомились маленько, отдыха просят. Даю вам неделю. Не-де-лю! Если они не примут человеческий вид… да веселый – веселый, слышите? – не уйдете от войскового прокурора. Он с вами чикаться не будет. В баню! Накормить! А недостачу – восполнить за счет местной тюрьмы. Там они тоже не больно гладкие. Да ладно! Я скажу. Выполняйте!

Повернулся офицерик, заскрежетал зубами, забегал: смотрят – подводы подогнали, загрузили всех. Да прежде хлеба с кипятком выдали. Привели в баню. Кусок мыла на десять человек разделили, – мойтесь, сердешные! Какое тут мыться – никаких нет силов; так, сполоснулись маленько. Обратно сунулись – а одежа-то где? Смеются конвойные: воон, на пустыре за баней! – полыхат, трешшыт! Сгрудились голые, ждут. Привозят чистое барахло на телеге. Рубахи солдатские, портки, ботинки с обмотками, фуфайки старые – одевайсь! – Гли-ко, братва, одежу дали, вроде как на лад дело-то идет! – Запади. На лад. Ишь, закурлыкал!

Оделись, построились. Шагом марш! Приплелись к сараям на окраине: располагайтесь, краснопузые. А тут уж кухня дымит – жратвой тянет. Ну, туда-сюда, ложки-котелки получи, к кухне очередью становись! Каша горячая, сразу не ухватишь, паразитку, а сидеть-то возле нее… а ну выхватит кто? Закашляли, засипели обожженные глотки, глаза из орбит вылазят, из ноздрей каша плывет… Хорошо! Поели, кипяточку попили, и – на чистенькую соломку завалились. Да больше полсуток и проспали. Фартовая жизнь началась. Если бы не караулы, так бы и жил. Одна беда – осень на дворе, холодно спать, хватает! Ну да ладно, корм горячий дают. И кипяток. Правда, поначалу человек пять за жадность животом поплатились: помимо своего чужое стали отнимать да съедать – объелись и померли. А не жадничай. Свое ешь. Однако через недельку выправились все, орлами стали смотреть. А тех, которых уж совсем хворыми привезли, подсобрали на пятый день, сгрузили на подводу, увезли в сопки. Залп оттуда бухнул – готово дело. Новых пригнали. Из тюрьмы здешней. Видно, кого уж поздоровей подбирали – ничего попадались ребята. Поначалу их настороже встретили – кто такие? – да потом рукой махнули: само собой разберется. В баню опять повели. Обстригли после бани. На фуфайках номера краской нарисовали. Ну, отдыхайте теперь. Не успели по местам разойтись – снова выходи. Высыпали из сараев, построились согласно номерам. Смотрят – ходят перед строем какие-то господа, с железками, с погонами на кителях – военные, знать-то, с ними бабы в белах платках. Не по-русски калякают. И узкоглазые среди них имеются – япошки, видно. Много их крутилось, как на вокзале выгружались. Ходят вся эта компания перед пленными, лопочет. И полковник низенький, что их на вокзале встречал, тоже с ними. А офицерик белобрысый сзади всей этой братии шныряет, злобно так по сторонам глядит: смотрите у меня, сволочи! Пикните только… Ну, вызывают, правда, по одному, спрашивают. Только полковник перед тем, как вызвать, с офицериком переглянется, а тот уж глазами туда или сюда стрельнет. А там пленный стоит, голову прямо держит, глаза выпучил, – ну-ка, голубчик, иди сюда! Какие претензии? – Никак нет, вашбродь! Нету претензий. – Пищей довольны? – Так точно, вашсокбродь, премного благодарим! – А начальством? – Дак начальство – што ж! Ихнее благородие – как отец родной! – Ну-ну. А отпусти мы тебя сейчас, – за кого воевать пойдешь: за красную сволочь, или за веру-царя-отечество? – За веру-царя-отечество, ясное дело, вашсокбродь! – Ну-ну. А не врешь? Вон глаза-то – бегают! Я тебя насквозь вижу. Посиди еще, подумай. Походили они так, походили, – ушли. Обратно по сараям всех разогнали. Где-то уж под утро: бах! бабах! – стреляют. Торкнулись к двери, – снаружи: не выходи! – кричат. В чем дело? Просидели взаперти полдня. В обед хлеб с кипятком принесли, – так пока сгружали, разузнали кой-чего.

Оказывается, с соседнего сарая мужики, которых с тюрьмы здешней пригнали, сговорились с солдатами, прихватили пару пленных поотчаяннее – из привезенных – да ночью и дали деру: три солдата и семь пленных. Да не так просто: офицерика белобрысого, конвойного начальника, порешили. Дождались, когда он пьяный караулы пойдет проверять, – да прямо в глотку штыком и засадили. Отрядили погоню – да чего там! – поди, угадай их – куда они дернули.

Сменили конвой. Всю роту. Пригнали на их место японских солдат. С этими – не больно-то! – табачком не разживешься, – так и норовят штыком пырнуть. Макаки. Сидит Никифор, переживает. Вот угораздило меня в тот сарай не попасть! Все одно прицепился бы… Посвистывал бы счас на свободе-то! Мечтает. А рядом на соломе трясет усами старый солдат Никола Хренов, байки травит: я, говорит, у япошек второй раз в плену обитаюсь. Я у них ишо в японскую пленным числился. И такой ведь это, братцы, народ, – дадут им эту рису, дак палочки две махонькие возьмет – раз-раз! – в секунд все смечет. Да аккуратно так. Смехота, да и только. Нехристи, одним словом. Ну, мне горе не беда. Я, робя, за ривалюцию все стерплю! И зорко так всех оглядывает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю