355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соколовский » Планида » Текст книги (страница 2)
Планида
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:42

Текст книги "Планида"


Автор книги: Владимир Соколовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

4

Проснулся он от гулкого пароходного рева. Никифор поднялся, потер саднящий от долгого лежания на железной палубе бок, и – увидал Зарядье! Вона! Сквозь негустой утренний туман разгляделись и пристанские склады, и приземистое четырехклассное училище, куда он когда-то бегал, и поблескивающий куполок уездной церкви. Только беда – все это не приближалось, а отплывало куда-то дальше, в туман, и, растерянно хлопая глазами, Никифор понял: проспал! Пароход отходит. Он подхватил котомочку и взлетел на верхнюю палубу. Капитан, с измятым похмельным лицом, с трудом оглянулся на его вопль.

– Чего… кричишь… – с трудом произнес он.

– Чаль! Чаль в обрат, сатана! – заорал Крюков, выдирая из кармана спасительный мандат.

Капитан долго читал бумагу, – но так, видимо, ничего не разобрав, произнес равнодушно:

– Не имею права.

Тогда Никифор стал истерически развязывать котомку, приговаривая:

– Ну, Иуда, ну, Иуда, теперь я тебя хлопну…

Капитан долгим мутным взором глядел на Никифорову возню, потом опомнился вдруг; засуетился угодливо, закричал в трубку: задний ход! И ударил рулевого по шее, – куда правишь, морда? Никифор разогнулся, взял котомку и, цеднув сквозь зубы: не трожь пролетариат… – сошел на нижнюю палубу.

С пристани Никифор направился домой. Маленькая не старая еще (ставил ее Никифор перед войной) хибарка была заколочена. Он проник в ограду, нашел там железный прутик и первым делом отодрал доски от заколоченных окон. Выдернув замок, зашел в избу.

Пусто. Даже чашки не оставила, не то что кровать, стерва паскудная! Все утащила. Да чего. Я и сам порядок наведу, а ежли бабу, дак… свистну только! – хорохорился Никифор, хоть и чувствовал себя усталым и изломанным. Вот твой дом, солдат. Живи. Нельзя тебе по-другому. Три березки в палисаднике уже заленели. Наломав веток, Никифор соорудил веник и стал мести пол. Через некоторое время, накинув на голову шинелку и бормоча: спокойно, газовая атака! – он прокрался к окнам и распахнул все до единого. Вышел на улицу, отдышался и пошагал к сестре Евдокии. Вернулся поздно вечером. Долго, шатаясь, кружил проулками возле дома и никак не мог его найти. Встретив бабку Макариху, пытал: «Баушка, бауш, я где живу, а? Бауш…» Бабка довела его до дому, плюнула вслед и побежала по товаркам: «Как же, Никишка с войны пришел, – я, говорит, Грушку-то решать почну, – ой, бабы, стра-ашной такой…»

Проснулся он на голом полу. Видно, как зашел в избу, так и свалился у порога. Даже сапоги не снял. Потряс головой, отгоняя похмелье. Ох, тяжко – сколь вина приняли вчера с зятем Гришкой. А и Евдокия хороша – даже ночевать остаться не предложила.

Никифор наскоро побрился, ополоснулся прямо из колодезного ведра; водой из него же помыл сапоги и, повеселев немного, отправился к Бабаю. За Грунькой. Возле Бабаева дома постоял немножко, собираясь с духом. Постучал. Вышла Аграфена. Увидав его, не удивилась. Встала в дверях.

– Вот… – задыхаясь, проговорил Никифор, – вот примайте, Аграфена Петровна, с фронту до вас прибыл; супруг ваш, коли не запамятовали, вот, примайте…

– А я уж знаю, что ты приехал, – лениво сказала Аграфена. – Макариха вечор баяла. Ну-к проходи давай, поздоровкаемся. Она отодвинулась в сторону, и Никифор шагнул в сенки. Поравнявшись с Грунькой, он попытался обхватить ее, но она, так же сонно пробормотав: «Вшивота. Год не мылся, поди», – забежала в избу. Душевно напрягшись, Никифор последовал за ней. На пороге он остановился и, сняв фуражку, кивнул головой:

– Здравствуйте, хозяевы.

– Здравствуй, здравствуй, Никифор Степаныч, проходь да седай на тубаретку.

Бабай все такой же, – нисколечко не постарел, сытый, румяный, трясет мелкими кудряшками, прилаживая их на подбитый бельмом глаз. Здоровым глазом ловко уворачивался от Никмфора.

«Плохо я тебя раньше, малым, бил, – с тоской подумал Никифор, – надо было убить, пакостника».

– Собирайся, Груня, – глухо произнес он, – домой пошли. Приберемся немножко, да…

Грушка хрипло засмеялась: да ты что, Никиша, разве не видишь – с Мишаней я теперь живу? Один домой-то ступай, не буду я с тобой сходиться, и не думай.

– Пошто ты так, Аграфена? – жалобно спросил Никифор, – совесть где у тебя, али нету ее?

– С вами, варнаками, последнюю потеряла. И что ты меня о совести спросил? – зачастила Грунька. – Сколь тебя ждать могу? Смотрите на него, – смеялась она, – опять в солдатской рубахе притопал. Уйди я к тебе, – а ты бабьей ласки насососешься, и – вона! – опять усвистал. Векуй, Грунька! Не убьют, дак к старости набежит, поживет с тобой ишо… Да я щас жить-то хочу…

– Ты… ты это… Груничка… – залепетал Никифор, слизывая с усов слезы, – дак… неуж Бабай лучше меня, ну?..

– А ты Мишку мово не замай, – вдруг залипала она, – он по теперешним временам самый выгодный мужик. Поначалу, как сошлись мы, смеялись бабы, что я по своей интересности с ним жить стала. А теперь я над ними смеюсь. Где они, ихние-то красавцы? Почитай, половина только с войны не пришла, а другая половина уж на другой воюет. А с ним я спокойна – его из-за бельма ни на одну войну не возьмут, с им я уж все переживу, вот так вот, Никишка.

– Осерчал я щас, – промолвил Крюков, – и по этому поводу пойдем-ко, Бабай, в сенки, посуду здесь портить неохота, а уж там я твой последний глаз тебе на задницу натяну. А потом уж с тобой, Грунька, разговаривать начну, Осердили вы меня, солдата раненого.

– Идите, идите в сенки-то, – хватая ухват, сказала Грунька, – да возьми, Мишка, с собой топор, ссеки ему там башку дурную. А я уж помогу тебе.

– Да мы с ним и так справдаем, – затряс кудряшкой Бабай, – гли-ко, какой он худющий, да башка бритая – знать-то, из больницы, не должно быть в ем силов.

Никифор тут решил попытать счастья в последний раз. Натужился и рявкнул: Грунька!! Да так громко, что за печкой проснулась и заголосила старая, выжившая из ума Бабаиха. – Иди давай домой, да штобы пол начисто вымыт был! Смотри, Грунька!

Грунька, однако, не испугалась. Она подошла к нему вплотную и вдруг коротким, сильным движением ударила его кулаками в грудь. Никифор открыл телом дверь и кувырнулся через порог в сени. Тотчас к нему лежащему, подскочил Бабай, схватив за ноги, вытащил на крыльцо и выбросил с него сильным пинком.

Поднялся Никифор, пыль отряхнул, поскреб зад, – ну, Бабай, сделаю я тебе, – и пошел уездное начальство искать.

Нашел уком – двухэтажные хоромы купца Репеина. Заходит, – Где, говорит, главное начальство здесь обитает? Показали кабинет. Зашел буром, даже не глянул на шелупонь в приемной. Здравствуйте, товарищ. Революционный красный солдат Крюков с большевицким приветом. И сидит в кабинете хиленький очкарь в косоворотке. Сердито смотрит.

– Здравствуйте, чем обязан посещением?

Растерялся Крюков, – да вот (чуточку не сказал «вашбродь», хоть и ничуть не походил очкарик на офицера), прибыл до дому, – думаю, зайду, значит.

– Ну прибыли, хорошо… В партии давно имеете место?

– С шестнадцатого, – ну, заслуг особых нету, – правда, в прошлом году в Питере был, да потом приболел малость, и бумаги есть… – и протягивает билет партийный, мандатик, справку из лазаретика. Смотрит очкарик бумаги, носом поводит, – вроде как нюхает. А Крюков заливается: ну, теперь добрался, не потеряюсь; первым делом, товарищ, я думаю, так: контру извести, штобы не смердила, а потом, значит, мир народам, власть Советам – это нам на один взмах, – глаза боятся, руки делают.

Усмехается очкарь, бумажки нюхает. А как до мандатика дошел – аж лицом изменился. Испуганно так на Никифора смотрит. Потом вскочил, подбежал к нему, смеется, руку жмет: давайте познакомимся! Секретарь укома Евсейчик, Яков Семеныч. Присаживайтесь – устали, верно? Бумажечки возьмите свои. Ваш приезд – большая честь для нас. Вот только уездик у нас, сами знаете, крошечный, так сможем ли мы работу по вашим масштабам сыскать? Может, в губернию подадитесь?

– Нет, – Никифор говорит, – в губернию мне не резон – здешний я. А работа – што ж! – я и по плотницкой, и по столярной части могу. Что люльки, что гробы – едино.

Смутился очкарик, за стол сел, бормочет: скромный, однако! Никифор через стол перегнулся, – не понял! – говорит. Тот мандатик взял, помахал им, – да если я вас с этой бумагой в плотники определю, меня Чека за саботаж и вредительскую кадровую политику сегодня же к стенке поставит. И правильно сделает! Вы, товарищ, понимаете, кем эта бумага подписана? Никифор замялся. Евсейчик, приняв это за жест смущения, удовлетворенно произнес: вот то-то… Да что там! Здесь предуисполкома все на фронт просится… Отпущу-ка я его! А вы, значит, дела его принимайте, да и… а?

– Да как-то… – застеснялся Никифор. – Смогу ли?

– Ничего, товарищ. Дело такое. Я вот раньше кочегаром был – грязный ходил, как черт, – и ничего, справляюсь. У нас теперь такой порядок становится: через тернии, значит, к заездам. Так большие люди говорят. Или говорили…

Принял в тот же день Никифор уисполкомоское хозяйство, состоящее из старенькой машинки «ундервуд», кучера Никиты, пишбарышни Манюни и секретаря Митьки Котельникова, вчерашнего реалиста. Раздавил банку самогону с бывшим председателем Клюевым, попытавшимся было разъяснить ему какие-то обязательные к исполнению бумаги, отмахнулся – отвяжись, сатана! Обиделся тот, надулся, Никиту зовет: вези, Никита, на фронт, устал я от эдакой жизни – знай болбочи да бумажки читай-пиши, а мировая революция, она ждать не будет. Эй, Никита! А Никифор ему вежливо так: осади, товарищ Никита, вертай в обрат. Сейчас, товарищ, я эту лошадь по своему делу занаряжу, потому как – я над ней и Никитой прямой и непосредственный начальник. Милости прошу – пешочком!

Растерялся тот, – стоит, лицо смешно так скривил: одна половинка вверх тянется, вроде как смеется – да ты чего, товарищ, мил-человек, супротив своих-то – хха! – а другую вниз ведет: да я тебя… Ты што, злодей, на кого голос повысил? Раздавлю…

Пожалел его. Ладно. Седай. Да не рыпайся, а то ссажу. Вези, Никита. А никуда, – так, прокати. Сел Клюев. Приутих. А когда поехали, тихонько так Никифору говорит: ты, товарищ, меня уж это… извиняй, если што. Закрутился, понимаешь. До сих пор трудно разбираю: на кого орать, а кому смеяться. На фронте – там ясное дело. Там мне, поди, эскадрон дадут. А может, и полк… – замечтал улабчиво.

Возле Бабаевой мастерской Крюков остановил Никиту, махнул предшественнику: зайдем. Слезли с пролетки, вошли. Клюев так это фертом, впереди Никифора, в дверь влетел: привет, кричит, честному капиталу! А Бабай, как купец на ярмарке, – щерится, подхохатывает, кланяется: ах, товарищ! А я-то заждался – когда, думаю, товарищ предрика ко мне заглянут? Хе-хе. А сапожишки-то у вас – ох! – ну-ко, скидавайте, скидавайте…

Вот паразит. А на Никифора ноль внимания, косится только. Слушал, слушал Никифор, да и хрипло та: ну, хватит! Чего комедь ломать. Я вот што думаю, Клюев: а не пора ли нам этот самый частный капитал, как опаснейшее средство мировой буржуазии – к ногтю! Этого, к примеру, гражданина.

Нахмурился Клюев, строго так говорит: прошу знакомиться, заместо меня товарищ определился, так вы тут ладом у него. Растерялся Бабай; посерел, лицом затряс; а-ммм… – лопочет. – Выдь-ко, – сказал Никифор Клюеву; подошел к Бабаю: некогда мне счас с тобой, гнида. Ну, встренемся, поди. И ушел.

Повез Клюева к себе, в пустую избу, занял у соседей самогонки, и – всю ночь глаз в глаз просидели. И вроде так ни о чем путном и не поговорили, а, проводив друга-товарища на пароход, весело шагал Никифор утром на работу. Ясная стала жизнь: давай, товарищ, знай-поворачивайся, а то не поспеет уезд к светлому дню всемирно-революционного торжества. Вот сраму-то будет.

5

Так началась у Никифора Крюкова новая жизнь. Поначалу он все больше по уезду мотался – продналоги собирал. Созывал крестьян в избу побольше, или в школу, и – потихонечку, как водится, речь толкнет, а потом уж разговоры начинает. Мужики слушали с интересом, только сильно воняли. Никифор поначалу обижался на это, да потом махнул рукой – такой народ, некультурный! Но разговоры вели хитрые, в глаза смотрели сторожко. Крюков под их взглядами вертелся, как на иголках, где не хватало слов – на руках, пальцами старался объяснить, сколь выгодна мужику большевицкая линия. Однако чаще всего после таких собраний крестьяне, охрипнув от ругани, вываливались на улицу и начинали сворачивать друг другу скулы. Дрались молча, страшно и жестоко. А Никифор торопился домой, – ждать конца было опасно. Раз припозднился – пальнули вслед из карабина. Не попали, только лошади ухо прострелили. Но потихоньку дело в деревне пошло на лад – возникал какой-то актив, Советы, с которых можно было и бумажку стребовать, и так вызвать кой-кого, поспрошать.

Перестал Крюков по уезду колесить. Там более, что неспокойно стало. И в уезде, и – вообще. Перли белые. Сначала раненых стали завозить: ищи, Никифор Степаныч, куда разместить! Потом части отходящие – опять Крюкову работенка. А потом – штабы, лошади, обозы, бабахает где-то… Совсем обалдел, не спал неделю. Раз забежал к Евсейчику, – не могу! Сымай! Давай карабин! Не дашь – все равно уйду. У меня наган есть.

Потемнел Евсейчик лицом. – Если уйдешь, – говорит, – я тебя, гад, на любом фронте сыщу, и кем бы ты не был – собственной рукой шлепну, паразит. Ступай. И знай – разговор еще не кончен. Может, я тебя за эту твою насквозь контрреволюционную выходку и после полной победы прищучу. Кровью свои слова искупи. Кровью, гад!!

Струхнул Никифор, выскочил из кабинета. Опять, однако, крутиться надо – Крюков здесь, Крюков там… Как-то подскочил Митька Котельников, секретарь: отпусти, Никифор Степаныч! – чуть не пристрелил, да. Наган не заряжен был.

Ончилась мука в городе. Поехал снова по уезду, муку собирать. Давали мало, да к тому же неохотно ездили мужики в уезд с мукой – обозы вырезали по дороге. Иногда и так было: перехватит Крюков в деревнях несколько мешков, загрузит в пролетку, – погоняй, Никита!

И вот вернулся как-то таким образом он ночью в уезд. Отпустил Никиту с пролеткой и пошел к себе, в пустую избу. Утречком встал, потопал на службу, в уисполком. Идет себе тихонечко, думает, как бы уезд попроворнее к мировой революции сготовить. Тихо в городе. Вдруг слышит – вроде смеются где-то. Глаза от земли поднял – ох!.. – два офицера с молодухами у забора стоят. Задохнулся Никифор, за грудь схватился: этто што такое?!

А тут – ать! ать – целый взвод из проулка вываливает. Откуда только сила взялась: мигом забор перепорхнул; забежал за баню, стоит. Прошли вроде. Перебежал тогда огородами в другой проулок, и – бочком, бочком, – на окраину. Там забрался тихонько в старый сруб, перебился до вечера. Вот дела-то! Неуж покуда он за хлебом ездил, белые-то город взяли? Ох, ушлые. Да што делать-то счас. Ну, жись-жистянка, судьба-планидушка… Домой идти никак нельзя, как его еще ночью не дернули. А куда? Все время в срубе сидеть не будешь – опасно! – есть-пить надо, опять же. У Евдокии семья большая, не гоже ее под монастырь подводить. Вот беда.

И вспомнил тут Никифор, что имеет проживание в этих краях уисполкомовская пишбарышня, Манюня Усякина. Стал он думать – за и против. С одной стороны, Манюня как бывшая жена классового врага – пристава, сгинувшего неизвестно куда на первых днях революции, особого доверия не внушала. В уисполком ее приняли только потому, что ранее, до замужества с классовым врагом, она жила в губернском городе, где обучалась на курсах пишбарышень. Вот и пришлось посадить Манюню за реквизированный откуда-то Клюевым «ундервуд» – раз есть машинка, надо же кому-нибудь на ней и печатать. Ну, это ладно. Это одно. А другая сторона – не могло, все-таки, пройти для Манюни бесследно пребывание на почти партийной работе. Да она одних декретов напечатала – до конца жизни хватит! Если их читать, конечно. Тем более – она полностью лишена в последнее время влияния хоть и родственного, но классово безусловно чуждого элемента. И белые вряд ли до нее доберутся: приставчиха, как-никак! Ну, чего думать-то. Надо идти.

Никифор подождал темноты, выбрался из сруба и опять же огородами прокрался к дому Манюни. Свет не горел. Он постучал в окошко. Зажглась лампа, выглянула Манюня, запахивая халатик, охнула и, заколов волосы, метнулась в сени.

– Никифор Степаныч! Вы что, откуда? – испуганно лепетала она, впуская его.

– Да так, Марья Платона!.. Задержался! – бодро отвечал Никифор.

В избе он попросил поесть. Манюня дала ему хлеба с молоком, пригорюнясь, села напротив и стала рассказывать страхи. Уж тут стреляли, стреляли, вышла утром на улицу – здесь лежит, там лежит… А возле укома – вот ужасть! – Митеньку, секретаря нашего, повесили. Глаза выкололи, живот вспороли – ох, какой страх. Бедняга. Уж мать выла, выла… Не успел, знать-то, уйти вовремя, как и вы, Никифор Степаныч, бедненький вы тоже, куда ж вы теперь, ведь повесют вас…

– А вы, Марь Платона, это… приютите! – осмелел Никифор.

Манюня всплеснула руками: ой! Да куда же я вас… В голбец, што ои? А как придут? Ведь я, как-никак, у большевицкого начальства служила! – зарделась она. Никифор махнул рукой: чего вам-то бояться? У вас вон – важное прикрытие! – он кивнул на стену, где топорщился в портретной рамке бравый пристав Усякин. – А я – чего ж! – можно и в голбце.

– А не простудитесь ли? – участливо спросила Манюня, но вдруг спохватилась, – да ничего, я вам тулуп мужнин дам, и постлать, и укрыться хватит!

Никифор шумно вздохнул, глянув на блеклую Манюнину шею, но – делать нечего, – полез в голбец.

Утром Манюня разбудила его: вы тут тихонько, Никифор Степаныч, вот хлебца вам оставляю, молока. Тихонько!..

– А вы куда? – спросил Никифор.

– Да пойду, погляжу, может, работу где найду, – застеснялась Манюня.

Когда она ушла, Никифор поел: тихонько, стараясь не скрипеть в сенях, выбрался по нужде в ограду и, снова забравшись в голбец, стал ждать Манюню.

Она пришла поздно, разговаривала на этот раз мало, больше улыбалась про себя; сказала только, что в городе все по-старому, а Митеньку сняли, мать домой увезла, везде солдаты ходят, пристают, и офицеры… противные такие!

Потом она разделась, долго ходила по комнате, шаркая босыми ногами. Наконец Никифор не выдержал.

– Марь Платонна!

– Што? – тихо спросила Манюня.

– Да это… Холодно тут. Замерз я вчера ночью, вот беда-то! – нервно хохотнул он. Манюня перестала ходить, притихла. Потом скрипнули пружины, – улеглась.

– Ну, раз холодно… чего ж… – прошелестела она. Никифор приподнялся в голбце, больно стукнулся головой об доски, зашарил перед собой, нащупывая крышку. Возня эта, видно, испугала Манюню.

– Нет! – вдруг тихо вскрикнула она, – не смейте! Не надо! Гадкий. Ишь, завозился. Ну-ко спать! Я тоже… спать буду.

Никифор притих.

Наутро Манюня ушла, не разбудив его. Пришла довольно рано, веселая, что-то пела; потом, открыв голбец, сказала:

– А я, Никифор Степаныч, в ресторане была! Ресторан открыли, вот, не то что вы.

– Ну и што? – угрюмо спросил Никифор. – По ресторанам – буржуйское дело ходить. Наше дело – революционное. Кто был ничем – тот станет всем.

– Ну-ну-ну, – примирительно затараторила Манюня, – а только ко мне, наверно, гости придут, так вы, Никифор Степаныч, уж извиняйте. Тихонько тут! – и опустила крышку.

Никифор затосковал. Какие такие гости? Што такое? А может, Манюня-то – того? Ну, беда тогда. Он достал из кармана партбилет с мандатом, снял исподнюю рубаху и, замотав документы в нее, закопал сверток в пол на углу голбца. Наган положил на земляной присыпок, – держись, брат Никиша! Только подумал – застукался кто-то. Дверь скрипит, шпоры звякают: здравствуйте, хозяевы!

Слышно Манюня по избе залетала, щебечет:

– Ах, Матвей Исаич, это вы… А я уж думаю: ктой-то там стучит? Заходьте, заходьте.

У того голос хриплый, с гнусавинкой.

– Паз-звольте ручку, дражайшая! А я сижу это, вдруг – думаю: куда это затерялась наша прелестница? Вот, решил заглянуть. Зыков, сюда! – говоривший стукнул в окошко. Дверь отворилась; кто-то зашел, позвякал посудой.

– Ну, Матвей Исаич, – заохала Манюня, – куда ж вы вина столько? Разве выпьете? Я ведь, э… не пью! – хихикнула она.

– Па-аззвольте, пазвольте, – Зыков, свободен; к девяти – на плац! – ежели вы, драгоценная, не изволите выпить сегодня бокал-другой за победу славных сынов отечества – те-те-те… Я, знаете…

Хлопнула пробка, забулькало шампанское.

– Ну… Разве за победу…

– За по-бе-ду! – шпоры звякнули – гость встал. – Чокнемтесь, милейшая!

– Ах, что это я сегодня – пью и пью. В ресторане, дома… Соблазнители! Налейте еще!

– Воот! – захрипел голос. – Ммолодец. Дайте ручку. Ммухх… Ззвон бока-алов! Чокнемся! За прекрасную! Ммухцц…

– Матвей Исаич, а Юрий Родионыч где? Ведь я, кажется, его приглашала!

– Нальем еще по одной! А чем вам, позвольте, есаул Голубцов не показался, что вы ему какого-то ротмистра… Па-азвольте, милейшая… Ну, я шучу. Ротмистр Игренев на службе, занят-с!

– А-а… – разочарованно протянула Манюня, – да я ничего… Почему вы так грубо думаете, есаул? Женщина имеет право выбирать друга. Друга, слышите! А то некоторые офицеры непорядочно думают о женщинах. А вы таокй?

– Я-то? – поперхнулся есаул, – я, милейшая, завсегда. Вы пейте, пейте, Марья… э-э-э… ну… Машенька, да? Маша, Маруся, Ма-а… Ммуххц. Чаровница. Во славу, значит, русского оружия!

Звякнуло стекло.

– Вы закусывайте, – предложил есаул, – трюфели, шоколад… Небось отвыкли – у хамов?

– Да, спасибо. Вы знаете, есаул, – эти два дня я живу как во сне. Сегодня мне снился мой муж. Впервые за целый год. Мундиры, погоны… ах! – я схожу с ума.

– А муж ваш – субьект на карточке, если не ошибаюсь – что? От рук хамов, а?

– Ннет… Он… Я недавно получила весточку… был у генерала Юденича. Где он сейчас? – завздыхала Манюня.

«Подлюка, – подумал Никифор. – Подлюка».

– Вы-ыпьем, – захрипел есаул, – ей-бо-огу… Водочки не отведаете, милейшая? А я того-с, водочку, шампанского не могу много, нутро страдает. Я ведь из простых, из казаков-с!

– Ну налейте, попробую… – с равнодушием произнесла Манюня. Чокнулась, и – ахх, кхх – горько!

– Вы закусите, закусите, Ммаруся… Эх, закуска-то! Капустки нет? Погреб где у вас?.

«Сунься-ко. – замер Никифор. – обоих припечатаю».

– Не смейте меня так звать! Пошляк! Мару-уся… Зовите меня – Марина. Перед замужеством я дружила с одним кадетиком, он звал меня – Мари. Когда я разрешала. О, счастливое время!

– Вы-ыпьем, – заревел Голубцов. – позво-ольте…

– Нет, нет, – пьяно жеманничала Манюня, – эта гадкая водка… ффу! Впрочем, налейте! А-ля-ля – ля! – визгливо запела она.

– Ххе… Музыка… – ворочал языком есаул, – ну, если так… Па-азвольте ручку-ссс. Ммухх…

Он застучал табуреткой – видно, подвигался к Манюне. – Выпьем, любезная! – за воинство. Охх! Я, вы знаете, милая Ма… Мария, страшен в бою. Поверите ли – троих хамов зараз на пику вздымаю! Аа… паззвольте… – сипло задышал он. – Тты што? Ессаула Матвея Голубцова? Ссашки наголо…

Есаул хрипло выдохнул – как сморкнулся, – видно, задул свет; треснули половицы, слабо пискнула Манюня, и – заскрипела кровать.

Плохо провел эту ночь Никифор.

Наутро, когда есаул ушел, Манюня подняла крышку голбца и, виляя глазами, сказала:

– Ну, Никифор Степаныч… Сами теперь понимаете. Сегодня Мотя… Матвей Исаич опять, даст Бог, придут. Неровен час – в подвал полезут. За капустой… Выходьте.

Потер Никифор ладонями измученное лицо, вылез из голбца. Шагнул в сени; Манюня оттащила его от дверей. – Не сюда, не на улицу, увидят, – в огород!

В огороде он остановился и, глядя в землю, сказал растерянно: нехорошо, гражданка! Ведь это, можно сказать… революцию предали!

– Иди-иди, – вдруг со злостью сказала Манюня, и – толкнула его в спину. – Ишь, выискался – предала я кого-то. А если бы с тобой – так нет, ничего? Ступай, ступай давай, исусик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю