355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соколовский » Планида » Текст книги (страница 1)
Планида
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:42

Текст книги "Планида"


Автор книги: Владимир Соколовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Владимир Соколовский
ПЛАНИДА
Повесть

1

Так дело было. Как поперла немчура по всему фронту – валит валом, пулеметиками стрекочет, рвет подметки на ходу. Бежали, бежали, покуда от полка поменьше батальона не осталось. Остановились тогда, отдышались. Помитинговали. Никифор в первых крикунах ходил: за что воюем-то, братцы? Домой пора, семьи ждут! Откричались, подняли на штыки офицеров, какие в живых остались, и – кто куда. У Никифора митинговый азарт еще не кончился, глаза вразбег, дышит тяжко: кому еще окопную правду-матку показать – ну-ко, подходи! Никифор Крюков большевик с шестнадцатого году – окопного дерьма понюхал, по трое суток, не подымаясь, в болоте лежал, да живой остался – тронь-ко его. А ведь глотку сорвал, когда кричал серой лошадке (в те поры сам господин-товарищ Керенский по фронту ездил, перчаточкой помахивал), что кончать пора эту войну до победного. Ну, господин-товарищ, я до тебя и в Питере доберусь, ты у меня еще барыню спляшешь, как старый солдат Крюков разить тебя почнет.

Почистил Никифор свой трофейный «манлихер» и махнул прямым ходом в Питер. Партийный документ в полу шинельную зашил, шинель в скатку, мешок на плечо и – айда к господин-товарищу в гости. Самокруточкой попыхивает, солдатские сухари грызет. Кончились сухари – выпорол документ, заховал в фуражку, толкнул мужику за два каравая хлеба. Опять хорошо. Однако притомился. Аж только к середине августа в Питер пришел, отощал, поизносился сильно. Но – в городе пободрел, приосанился – столица! Идет по набережной, смотрит: офицерики, господа с дамами гуляют, волками на него глядят. Раненько ты, Крюков, штычок в земельку засадил. Однако приспосабливаться надо, а то – фюйть! – только и был. Выглядел Никифор офицерика поплоше, пообод – раннее, – так и так, ваше благородие, разрешите обратиться! У того взгляд тоже волчий, корежит под ним Крюкова, однако форс до конца держать надо. Позвольте узнать, господин прапорщик, какая власть в энто время на Руси быть имеет: его величество божьей милостью, али… Керенский господин? Тот оторопел, буркалы выпучил: кто таков? – Так и так, вашбродь, из плену германского следую, надысь попал в отступлении, а потом аж через всю Румынию драпа задавал. Плохо в плену, вашбродь, тяжко. То ли дело Расея-матушка! – Ну-ну, молодец, хороший солдат. А как сейчас надумал – бунтовать или России служить? – Служить, ясно дело, вашбродь. Подобрел офицерик. Рассказывает. – Сейчас, – как фамилия-то? – Крюков, судьба России решается. Большевики голозадые (слыхал, нет?) вздумали бузу поднять: дескать, давайте исконних хозяев помойные ямы заставим копать, а мы к ним в начальство пойдем, да пусть-де они нас «товарищами» называют. А мы их – кха! – к ногтю, чтобы не щеперились, – вот они теперь и сидят по норам, как крысы. Но – ждут моменту, чтобы основы подточить. Потому господин Керенский строго власть держит. Все начеку! У нас строго! Документы твои где?!

Вытащил Никифор свою солдатскую книжку, – стоит, ни жив, ни мертв. Офицерик поглядел, губами пошлепал, говорит: идем! Пошли. Привел он Никифора в какой-то дом с часовым, завел, в кабинетик затолкнул, сам – следом. Сморит Никифор: сидит за столом то ли лысый, то ли бритый штабс-капитан, пишет. Увидал их, – вежливенько так: чего изволите, господа? – Прапорщик Бурыго, – офицерик докладывает, – вот, господин штабс-капитан, пленного привел, посмотреть надо – не шпион ли? – да определить. Подскочил к нему штабс-капитан, ручку жмет, – благодарю за службу! – Рад стараться, – говорит. И ушел. Остались Никифор со штабсом вдвоем. Посмотрел на него ястребом офицер, поспрошал, – да и в кутузку. В карцер, значит. Там разберемся, мол. Отвел солдат Никифора в карцер, на замок запер. Разделся Никифор, сидит, вшей щелкает. Солдат хлеба с кипяточком принес – кайфуй, Никифор Степаныч, отдыхай с дорожки. Наган, правда, при обыске отобрали, ну да на кой он леший в камере-то? Кого им стрелять? Хорошо, что хоть фуражку оставили, повесил ее на гвоздик – вот, спокойно на душе.

Часу не прошло – вталкивают в камеру солдатика, хмыря конопатого, оборванного, глаз подбит. Сидит Никифор, помалкивает. А тот, как втолкнули его, к двери бросился, орет, кулаками стучит, лбом ее лупит. Потом угомонился. Показывает Никифору глаз свой подбитый: вот, дескать, как они к нашему брату, политическим. Глазом Никифор не ведет. Кто, говорит, и политический, а кто и за просто так, вроде как карантин после плену, потому как у пленных, ученые люди бают, вошь сильно едучая. Ежли после плену карантин, как мне, не устроить – повыест эта вша всех начисто. Ни один человек, кроме пленного, супротив этой вши не устоит – враз счахнет. Притих конопатый, в угол забился. А Никифор знай свою линию гнет. Наше, толкует, дело солдатское, знай стреляй-коли, смутьянов искореняй, врагов изничтожай, господа офицеры знают, что велят, – давай, поворачивайся!

Потом хвастаться стал. Я, говорит, унтер-офицером был, это тебе, быдло, не шиш с маслом, всю роту в руках держал, со мною сами ротный их благородие поручик Кругловский за ручку здороваться изволили. А ты, хамская харя, на них, благодетелей-то, зло замыслил, да еще меня политическим обозвал, – ну, берегись, тля конопатая. С нар спускается, и – хлобысь! – между глаз. Тот заорал по-дурному, к двери бросился, опять стучаться стал. Глазок – щелк! Замок скрежетнул, вошел в камеру усатый подпоручик: что за шум? – Так и так, вашбродь, сусед шумный попался: политическим меня лает, на бунт подговаривает. Сгреб подпоручик конопатого за шкирку, выбросил в коридор. – А ты, – Никифору, – посиди, – говорит. Ушел. Ухмыльнулся Никифор, фуражечку под голову положил, и – охо-хо! – давно под крышей не спал, – уснул. Да крепко так.

Проснулся – вызывают. Говорит штабс: часть твоя, Крюков, числится как без вести пропавшая, нет возможности справку о тебе навести, ну, да я тебе верю. Ты хороший солдат – верно? А вот только скажи мне: зачем ты посторонним людям говоришь, что унтером был? Так точно, вашбродь, был! Ну-ну, это верно, но вот в книжечке твоей солдатской написано, что был ты и ефрейтором, и унтером, а потом в солдаты разжалован. За что, голубчик? Мнется Никифор: зазорно сказывать, вашбродь. Ну-ну не бойся! Представь себе, к примеру, что я и не офицер вовсе, а… друг твой, что ли… Расскажи! Думает Никифор. Если знает лысый, – нет, бритый черт, что за агитацию разжаловали – беда тогда. А не знает, так… Да заворовался, вашбродь, продукт ротный на водку наменял! Виноват. Ощерился бритый – нет, пожалуй, лысый, – смеется, значит: нехорошо, братец, воровать. Бьют за это. И больно. Так точно, вашбродь. Уж как меня били-и – и вспомнить страшно. Ну-ну, говорит. Правильно били. Не воруй. А вот родину ты, Крюков, любишь? – Да я… – зашелся Никифор. – Да вашбродь… – Молодец. Хороший солдат. Надо ей послужить, родине-то. Определяю тебя, Крюков, в особый батальон господина полковника Сыроштана. Боевой командир. Боевой! Как услышит про большевиков, аж… – штабс скрипеул зубами. – Верно ему служи, а главное – России-матушке! Не забудет она тебя. Ступай теперь. Ляхов, отведи!

Поглядел Никифор в последний раз на штабса: нет, бритый, молод больно! – и ушел. Да не один. Даден был ему в провожатые солдат, – все на месте, и штык примкнут. Хоть он и сзади не шел, а топал рядом, покуривал да рассказывал, как у них в деревне поп купается: разденется, брюхо то-олстое, и – плюх-плюх! – хха! – однако Никифор не рискнул: затопырит штыком али стрелит – то-то и оно! А бежать куда? Загрустил, одним словом. Привели Крюкова к воротцам, сдали с рук на руки: вот, в батальон полковника Сероштана определить велели. Ну, пойдем, служивый. Привели в канцелярию. До вас, господин полковник! Смотрит Никифор – сидит за столом карапет в полковничьих погонах, смуглявый – страсть! – подбородок аж синий, а нос картошечкой. Занятно. – Кто таков? – Рядовой Крюков, вашсокбродь! – Большевик? – Никак нет. – Молодец. Хороший солдат. Отправляйся в баню, мойся, новое барахло получай. Служи исправно, за нами не пропадет. Вопросы есть? – Так точно, есть просьбишка. Дозвольте, вашсокбродь, фуражечку старую оставить, да наган мой выдать прикажите, в память о дружке убитом… Никифор прослезился. – Ну, – фыркнул полковник, – отставить! Разрешаю. Только – я тебе, а ты уж мне. Исправно служи. – Слушаюсь!

Вышел Крюков из штаба, посмеивается. Вот вы какие стали. Жалостливые. Ну, ладно…

2

Так и стал Никифор солдатом в отдельном батальоне полковника Сыроштана, в роте поручика Рябухи, во взводе подпрапорщика Кусакина. Народ в батальоне подобрался один к одному: хитрый, матерый, в большинстве из зажиточных мужиков. Но – дело свое знали крепко. Попробовал было Никифор к ним с политикой подлезть – оборвали на-раз. На то, дескать, начальство есть, а твое, стало быть, дело – что прикажут. Вот ведь какой народ. А в общем ничего, служить можно. Поят-кормят, в увольнение пускают, в баню водят, – а много ли солдату надо? После окопов и постель чистым раем покажется. А служба – что ж, не стреляют – и ладно.

Однако по прошествию времени почувствовал Никифор душевное беспокойство. Неладно получается.

Пошел как-то в увольнение, ткнулся туда-сюда, – нет никаких признаков партийных руководителей. Да как же, думает, так? Не может такого положения быть. В казарму пришел, билет партийный из фуражки выпорол, в карман сунул – на всякий случай. Разузнал у братвы, где в Питере смутьянское гнездо, да и отправился в другой раз прямо на Путиловский, в жилую часть. Ходит, приглядывается. Увидал мужика, вид вроде рабочий, кинулся – а тот от него бегом. Разозлился Крюков. Но ходит. Вдруг смотрит: идет какой-то мужичок, хромает. Ну, этот не убежит. И – к нему. А тот и не думает бежать, идет себе потихоньку. Подошел к мужичку Крюков, – здравствуйте, – говорит, – товарищ. Здравствуйте, – отвечает. – Такое дело, – засуетился тут Никифор, – как бы мне большевиков обнаружить! Удивился мужик, заскреб подбородок: а зачем они тебе, большевики-то? Их тут многие… разные… ищут. Эх, была не была! – махнул рукой Никифор, – вытащил билет из кармана, сует хромому. Посмотрел тот билет, отдал обратно, внимательно так Никифора оглядел: а ежели, мол, казачков сейчас свистнуть, так как? Эвон они – гарцуют! И свисточек достает. – Эхма, – думает Никифор, – вот промахнулся-то! И «манлихер» из кармана тянет. Постояли так-то с минуту: один не свистит, а другой не стреляет. Усмехнулся хромой, свисток в карман опустил. – Ну ладно, – говорит, – «товарищ», давай разойдемся потихоньку. – Я вам не товарищ, – злобно урчит Никифор, – гнида буржуазная, я таких разил и разить буду, потому прошу сей момент проститься со своей расподлой жизнью. Испугался мужичок, аж посерел весь. – Слышь, – шепчет, – ты вроде и впрямь парень-то свой, вот суприз приключится, если ты меня закончишь. Сунул Никифор оружие обратно в карман: ну, если так – веди! Замахал тот руками: што ты, што ты! Да меня после того и самого… Нельзя! Конспирация! Слыхал, нет? Ты вот што, служивый: здесь стой, а я приду скоро, мы с тобой одно дело смекаем.

– Стоп, – сгреб его за шиворот Никифор, – стоп. А ежли обманешь – тогда што, а? Понурился мужичок: ну, тогда, – говорит, – не знаю… Не хошь – не верь. – Ладно, – скрипнул зубами Никифор, – ступай! И мужичок ушел: свернул в проулок и как растворился. А Никифор встал за домик; руку в кармане держит, наган на боевой взвод поставил. Вот выходит опять тот мужичонко, сверток в руке, глазами по сторонам шастает – ищет. Подошел к нему Никифор, тот ему сверток сует. – Тут, – говорит, – листовки, так вы, товарищ, того… распространяйте. Солдат – он тот же рабочий или крестьянин, должон разобраться что к чему. Сами понимаете. – Понимаю, – закивал Никифор, – спасибо, товарищ, не знаю, как вас звать-величать… – А и не надо, – отвечает тот. – Может, свидимся еще – тогда и познакомимся. На том и расстались.

Спрятал Никифор сверток под рубаху, и – бегом в казарму. – Сейчас, думает, агитацию почну учинять! Однако одумался. Подозрительно будет, если после его увольнения листки по казарме пойдут. Выждал, когда вся рота в город сходила, да и растолкал их ночью по сапогам, что у постелей стояли. Утром, ясное дело, шум. Кто читает, кто к начальству с листовками бежит, кто в сортир… Потом тягать стали. Никифор, правда, сразу к ротному с листовочкой пошел: какая-то, вашбродь, гнида большевицкая завелась!

– Молодец, Крюков! Хороший солдат. Следи немножко… Посматривай. А потому, как Никифор к ротному сходил, его и тягать особо не стали, – так, поспрошали: в виду никого не имеешь? Разговоры кто, к примеру, ведет? – Никак нет! – Ну ступай, да давай – посматривай…

Тут беда приключилась. Утихла эта заваруха, строгости появились: никуда не стали выпускать. Одна казарма да плац – ножку тяни! Веселей гляди! Какая тут связь! Ну, это ладно. Да подходит спустя некоторое время к Никифору с соседнего взвода солдатик – замухрышный такой, Андрюха Ракитин. Отзывает его в сторону, и жарко так шепчет: слышь, а я ведь зна-аю! Сам видел, как ты листки в сапоги совал. Проснулся по малой нужде, гля – а ты возле кроватей шастаешь. Так и не пошел: до утра почти маялся.

Сильно испугался Никифор, однако крепится, виду не подает. – Ну и што теперь, – говорит, ты задумал? Почему начальству не доложил? Ухмыляется Андрюха: чего мне начальство? Али оно крест за тебя навесит? Нужон он мне. А уж с тебя, друг сердешный, потяну-у я теперя. Штобы завтра была мне бутылка вина. Шан-пан-скова. Понял? – Понял, – уныло покивал Никифор. Наскреб денег, отдал солдатам, что в караул по городу ходили, – купате, ребята, шампанского бутылочку, тошно чегой-то…

Выпил Андрюха при Никифоре всю до донышку, даже капельки не предложил, – опьянел. – Ну вот што, – говорит, – давай завтра меня к девкам веди. Фитьфебелю я скажу – мы земляки, – а ты ему подмажь, штобы он нам увольнения выхлопотал. К девкам поведешь. За свой щет. Да не зыркай, а не то живо! Господин полковник шутить с тобой не будут! Ишь, зазыркал!

Покрутил-покрутился Никифор назавтра возле начальства – вырвал две увольнительных. Отправились они с Андрюхой в город. Пришли к одному «красному фонарю», зашли – только купчишки да аблакаты, супротив солдата одеты дюже изрядно, – не пустили. Пришли к другому – офицеры прогнали. Вот тебе и свобода! За што боролись? – злится Андрюха. Наконец набрели на домик поплоше, в темной переулочке. Зашли. Ну, там уж публика своя: мастеровые, солдаты, даже один юнкеришко затесался. И очереди почти нет. Сели, выпили с девицами, чин-чинарем. Андрюха себе девку рыжую, самую толстую углядел. Потом по кабинетам разошлись. Никифор быстренько, по-солдатски, на ходу портки натягивая, оттуда выскочил, смотрит – нет еще Андрюхи. Хорошо. Мамаша, получи за двоих! Мне-то некогда, а друг меня – побудет маненько. Мамаша в бутылку лезет: плати, кричит, за друга за два часа! – Помилуй, баушка! – Плати, говорю, а то выгоню его сейчас! Заплатил.

Вышел, встал за угол, закурил; ждет. Часу не прошло – выскакивает Андрюха, веселый, пьяный; гуда-сюда глянул и затопал по улочке. Никифор за ним. Услыхал Андрюха его шаги – заоглядывался, быстрее пошел, Тут Крюков крикнул: Андрей! Обожди! – и пустился к нему бегом. Андрюха остановился, обрадовался, руки раскинул: Крюков! А я думал – куды ты задевался!.. – и вдруг по-поросячьи завизжал, увидав наставленный наган.

Добежав до канала, Крюков выбросил «манлихер» в воду – от греха подальше, осмотрел шинелку на предмет крови – нет, все в порядке, – и пошел в батальон. Там сказал дежурному офицеру, что ходил с Ракитиным в веселый дом, он-то по-солдатски, а тот остался: впервой, знать-то, вашбродь, – ххе…

Назавтра зачитали приказ о запрещении ходить по городу в ночное время вне строя: ночью большевистскими элементами был застрелен рядовой Ракитин. Крюкова не подозревали – так, пришел какой-то прапорщик, отобрал показания, удовлетворенно хмыкая – и все. Времена стояли смутные, бестолковые…

Никифор томился. Дни холодные, в казарме, как в тюрьме, только вечерами повзводно выгоняли на улицу, и – хруп-хруп! хруп-хруп! – стучали сапоги. В середине октября стали в парные караулы по городу посылать. Готовились к чему-то. Сходил Никифор раз в караул, огляделся, понял, что к чему. Пошел в другой раз. Штык примкнут, подсумок полон. Не зевай, солдат! Рядом – старый ефрейтор Кузьма Гусев, дома пятеро ребят, а вот туда же – закрутила война, своего умишка нет – чужим не одолжишься. Супротив офицеров – да вы што! – ни в жисть. Так и служит у Сыроштана. Письмо от бабы получит – воет на всю казарму, но – ни-ни! – крепко почтение в задницу вбито… Запорол бы его штыком – опять ребятишек жалко: пятеро, как-никак! Наконец решился Никифор: слышь, Кузьма! Ты как обо мне думаешь? Удивился Гусев: да никак. Справный солдат. – Справный, говоришь? А я ведь, знаешь, тово… Большевик! Опять удивился Кузьма, но не так, чтобы очень. Завздыхал. Вона как. Пошто же мы тебя раньше не стрелили? Потайной ты, што ли? Вроде шпиона, ага? – Да так… получилось… – отвечает Никифор. – Ну ладно, а как дальше службу продолжать думаешь? – Да уйду я сейчас от тебя, Кузьма. Заволновался ефрейтор, зешеперился: я тебя тогда, Крюков, по уставу стрелить должон! – Ну, это уж кто кого, – усмехнулся Никифор; винтовочку с плеча снял, затвором пулю дослал, – моя пуля раньше тебя, старика, найдет. И – винтовку вперед, тихонько пошел спиной вперед возле домов, держа Гусева на прицеле. А ефрейтор стоит, понурился. Вдруг метнулась у Никифора с писком из-под ног какая-то барыня, – испугался он, повернулся, и – бежать. А Гусев винтовку расторопно приспособил: бабах! – ему вслед. Еще раз. Заметался Никифор по улице, потом, опомнясь, свернул в переулок; попетлял в дворах, пока не успокоился. Сыро, холодно, спать негде. Залез в пустой сад, ночь продыбал. А утром, как мосты навели – на Путиловский. Пришел на улицу, где хромого когда-то встретил; стоит, ждет. Да так и не пришел хромой. Голодно, холодно. К встречному-поперечному подходить боится – мало ли что, зачем это надо, коли знакомый есть? Ночью привалился к заборчику огородному, вроде пьяного, – опять перебился. Однако на другой день встретил друга сердешного. Идет по улочке и хоть бы хны. Шкандыбает. Обрадовался Никифор, закричал ему, замахал руками. Тот не понял сначала – не узнал, что ли. Да это ведь я, я, забыл солдатика-то, в рубахе я тогда был, на энтом месте! Признал. Тоже смеется: как здесь оказался, служба? – Да вот… хватит… – Никита сморкнулся. Тот посмотрел одобрительно. – Ну, пойдем, – говорит. – А что винтовку с собой принес – это хорошо. Сгодится. Привел Крюкова в старенький домишко; хозяину, таракану усатому, сказал: вот тебе, Степан, революционный солдат – как звать-то? – Никифор. Ты его определи. Кивнул Степан: Ну, давай знакомиться. Обстановка, значит, такая…

3

… Как Зимний взяли, пообтер Никифор со штыка кровяку, помитинговал, да – заскучал сильно. Придет к Степану, переспит, а хозяина все нет и нет. Тоже митингует. И поговорить толком не с кем. И поговорить толком не с кем. А поговорить-то как охота, ох… Не на людях, а просто так. Ведь – мир народам! Власть Советам! Земля крестьянам! Без вина пьяный будешь. И – вот какое дело: все эти слова кричат, а растолковать их путем никто не может. Эх, кабы самому это дело посмотреть да поделать – как оно на взгляд покажется, твое-то дело? – вздыхал Никифор. И дождавшись, наконец, Степана, сказал ему: домой, Степан, еду. Власть, значит, Советам, мир народам производить.

Не обиделся Степан, а даже вроде обрадовался: вот и хорошо, – говорит, – там такие, как ты, прямо позарез. А мы тебе – документик выпишем тут. Погрустил Крюков – не больно я вам нужон, оказывается! – и стал собираться. На другой день приносит ему Степан мандат: «Настоящий… вполне революционному… уполномочен… производить экспроприацию экспроприаторов… в интересах международного пролетариата… вплоть до полной победы мировой революции». Печать. И подпись. – Ну, – говорит, – товарищ Крюков, – цены этой бумаге нет. Большим человеком подписана. Однако Никифор в суть стал вникать: объясни, – говорит, – что к чему: экро… эспро… а? А это, Степан толкует, значит: любого буржуя, какого не встретишь – к ногтю, и баста! А всю сбрую его – в народный котел! А там разберемся, чего коему не хватает, и из этого котла выдадим. Ну как, разобрался? – Разобрался, – повеселел Никифор, – чего там. Бережно словил бумагу и спрятал в карман.

Домой добирался трудно. То по чугунке, а то и пехом. Спервоначалу, правда, больше на поездах, – сунет бумажку, что Степан дал, начальству железнодорожному – глядишь, и пристроят. Да только раз нарвался на контру, – били смертным боем, еле ноги унес. Перестал бумагу показывать. И совсем уж было к родному Уралу приблизился – да шибануло тифом в вагоне, в котором пленные из Румынии ехали. Опомнился в лазаретике. Ничего поначалу не понимал. Потом очухиваться стал, оглядываться. Вот ведь жизнь. Кружил, кружил всю зиму вокруг да около, никак добраться не мог, а как из памяти вышибло – живо в родной губернии оказался. Отсюда и до дому рукой подать. А как совсем очухался – бузу поднял. – Где моя одежа, – кричит, – у меня там важный документ! Принесли ему одежду. Сунул руку в карман солдатской рубахи – вот он, билет партийный, и мандатик в нем лежит. Пожелтел после проверки, ломкий стал, ну да ладно, – разобрать можно, что к чему.

Выписали. Оделся, котомочку взял, подошел к зеркалу в лазаретном коридоре – ну и харя! Оброс, скулы торчат, глаза горят, башка голая, как бабушкино коленко, – с такой-то харей, брат, не революцию делать, а ребят по ночам пугать. Да теперь что ж. До дому надо добираться.

Пошел Никифор на пристань. Спустился по бережку, на колени встал, губами к воде прикоснулся. Эх, Кама! – матушка моя. Век бы тебя целовал. Подошел затем к капитанишке, чей пароход дымы пускал: подвези, слышь, до Зарядья! Тот только рукой махнул: садись! Все садитесь! Никому не отказываю. Абы только пароход не перевернули, ну да – один конец! Удивился Никифор такому разговору: что, папаша, неуж революционный закон такой вышел, – всех возить безо всякого платежу? Сплюнул капитан: какой тебе, к черту, закон, ежли каждый третий маузером в морду тычет? Как посейчас живой – не знаю. Садись, солдатик.

Забрался Крюков на корму, котомочку под голову; лежит. Вечер настал. Пароходик шлеп-шлеп. В брюхе урчит. Вот и прошла зима в дороге да лазарете. Лето набежало. Снова жить надо. И впервые за долгое, долгое время вспомнил Никифор женку свою, Аграфену. Совсем ее забыл. Да и пожить-то успели вместе всего полгода, перед германской. По первости каждую неделю, почитай, письма писала, – потом реже, реже, да и совсем перестала. А как была их дивизия в шестнадцатом году на перефомировке, встретил он земляка, Федьку Полушкина, и тот ему сказывал, что живет Грушка с кривым сапожником Мишкой Бабакиным, по прозвищу Бабай. Не сильно горевал тогда Никифор. Он – сегодня живой, завтра – нет его, а баба есть баба. Пряником ее помани – она и готова. А Мишка – что ж, что кривой? Тоже человек. А сейчас плачет душа. К кому он едет теперь? Нужен кому? На всем свете одна родня осталась – сестра Евдокия, да и той он не больно интересный, раз за всю войну ни единой весточки не послала. Ее, правда, понять можно – у самой муж воюет, да ребят четверо. Тоже не сладко. А была бы Грунька – все живой человек! – все чин-чином. А может, уманит он ее от Мишки – вспомнит она, что не чужой всеж-таки, целых полгода бок о бок прожили, – да вернется… Ну, а насчет этого… он простит, чего уж там, чай, сам не без греха. Ишь, звездочки-то какие…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю