Текст книги "Друзья мои - книги (Заметки книголюба)"
Автор книги: Владимир Лидин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Д. С. АЙЗЕНШТАДТ
Давид Самойлович Айзенштадт был составной частью старой Москвы. Если представить себе московскую улицу того времени – будь то Большая Никитская или Моховая с рядами букинистических лавок, или Леонтьевский переулок с таинственными закутами антикваров,– то видишь на этой улице слабую, столь немощную, что кажется, ее может снести ветром, фигуру Айзенштадта.
Чуть бочком, подчиняясь остатку бокового зрения в глазах под толстыми стеклами очков, с палочкой, украшенной костяным набалдашником, с набитым портфелем куда-то торопится, беспомощно переходит широкую улицу Айзенштадт. Смотреть на него со стороны всегда было страшно: так плохо он видел, таким казался неприспособленным к растущему движению огромного города. Но влекли его через шумные улицы не только дела и даже не столько дела, сколько потребность увидеть близких ему по склонности и любви к книге людей, подышать воздухом книги, посоветовать любителю или, наоборот, разочаровать его.
Книгу Давид Самойлович любил той чистой, лишенной всякого эстетизма любовью, какая приобретается в результате точного знания внутренней ценности той или другой книги. С этой точки зрения Айзенштадт был к книге, можно сказать, безжалостен. Он развенчивал снобистские оценки и определение ценности из-за редкости книги. Он расценивал книгу только по ее достоинствам. К книге, ценной по своему содержанию, особенно книге иллюстрированной, Айзенштадт относился с особым чувством. Вот, приблизив книгу вплотную к левому глазу, склонив голову, чтобы боковым зрением прочесть заглавие, уподоблялся он ювелиру, который держит в руке драгоценный камень, или садоводу, который любуется на выращенный им цветок. Почти водя по страницам носом, дуя на них, чтобы перевернуть, не касаясь пальцами, он испытывал, казалось, наивысшую (78) радость. Но часто, однако, он равнодушно откладывал книгу, не прельщаясь ни аннотациями испытанных библиофилов, ни медоточивыми их описаниями. Для него книга должна была прежде всего служить обществу. Он определял ценность книги не по справочникам, а по собственному пониманию, и надо сказать, что он почти никогда не ошибался в оценках; пристрастия его были широки, будь то Радищев (через его руки прошел экземпляр "Путешествия из Петербурга в Москву") или Лафонтен с рисунками Фрагонара... Особенно волновали его книги, подвергшиеся цензурным гонениям или попросту уничтоженные в прошлом.
Но, много зная, Айзенштадт никогда не был самонадеян и зачастую, не доверяя себе, искал дополнительной оценки знатока. Он любил книжные находки, запах старинной бумаги, переплеты восемнадцатого века: здесь Айзенштадт расцветал. Мне приходилось не раз присутствовать вместе с ним при разборе, когда при нас развязывались пачки старых купленных книг, и, ничего не покупая, ничего не собирая, ничем не прельщаясь лично, Айзенштадт расцветал от возможности первичного общения с книгой, еще не занявшей места на полке Книжной лавки писателей, забывал часы обеда, и, право, можно сказать, что в такие дни бывал он счастлив.
Единственно, о чем он никогда не забывал,– это о знакомых ему собирателях книг. Сколько раз откладывал он для кого-нибудь ту или иную книжку, рекомендовал приобрести, указывал, где он видел такую-то книжку, и радовался, что книга попадет именно тому, у кого она должна находиться. Он не выносил эклектических библиотек, собранных не при помощи рвения или самоотречения, а при помощи денег, и равнодушно отворачивался от превосходных экземпляров, считая, что они стоят не там и не у того, у кого должны быть.
Кто из московских книжников, встречая Айзенштадта, не радовался встрече с ним! Для него всюду находилось почетное место, с ним советовались, ему показывали находки и редкости. У него была превосходная память и острый ум; он хорошо владел пером и написал не одну статью о книгах. Давно пережив все стадии коллекционерства, он был неравнодушен, пожалуй, только к книжным курьезам и к тому, что так или иначе связано с историей книги.
(79) На протяжении ряда лет он был основным, цементирующим началом для московских книжников. Кружок любителей книги, книжные аукционы, секция книговедения при Клубе московских писателей, книжные базары, частные встречи книжников – Айзенштадт обладал удивительным свойством слеплять эти книжные гнезда, и его всегда можно было видеть, выражаясь образно, то с перышком, то с веточкой в клювике, всегда что-то задумавшего связанное с книгой, всегда куда-то спешащего, превосходного собеседника, особенно если беседа застольная, с неизменной трубочкой, глубоко чувствующего книгу как одно из замечательных созданий человеческого гения, собирателя всех изречений и мыслей о книге, где бы и когда бы они ни были высказаны.
Времена идут, растут или тают библиотеки отдельных собирателей, меняется облик московских улиц, кочуют книги с экслибрисами бывших владельцев. Но для тех, кто любит книгу и предан ей, образ Д. С. Айзенштадта не уходит в прошлое... Не одна книга, стоящая на моей (80) книжной полке, связана с памятью о добрых советах Айзенштадта, а это уже составная часть биографии книги, и хорошо, что книги неизменно связаны с памятью о тех, кто помогал собирать их... с памятью о людях, преданных книге и бескорыстно любивших ее.
СОБИРАТЕЛЬ РОЗАНОВ
В стене рабочей комнаты Ивана Никаноровича Розанова был вырезан широкий прямоугольник. Он был обращен в сторону смежной комнаты, где помещалось редчайшее, вероятно, единственное в Москве собрание книг по поэзии.
Самую высшую радость Иван Никанорович испытывал, несомненно, тогда, когда зажигали свет и эффект сверкающих книг восемнадцатого и девятнадцатого столетий поражал посетителя. Сам он часами сидел на низеньком диване под этим прямоугольником, любуясь трудом своей жизни, воплощенным в собрании книг, влюбленный в поэтическое слово с таким детским простодушием, что это трогало даже тех, кто не очень интересовался поэзией.
На протяжении десятилетий создавал Розанов свою замечательную библиотеку. Для него не было на необъятном поэтическом поле лишь изысканных цветов, он собирал и скромнейшие полевые цветы, и чем скромнее и незаметнее был цветок, тем бережливее укладывал его Розанов в свой гербарий. В этом была не только любовь к книге, но и сочувствие к личности безвестного сочинителя с его зачастую нелегкой судьбой.
Любя книги, Иван Никанорович испытывал большую любовь и к их собирателям: он хорошо знал, что собирательство связано со многими годами поисков, удач, ошибок и разочарований и что оно требует одержимости.
"Мне очень приятно, что моя книга находится сейчас у человека, у которого та же страсть к собиранию интересных и ценных книг",– написал он мне на одной из своих книг.
Его небольшая, как-то по-старомосковски убранная профессорская квартира на улице Герцена была своего рода штабом поэзии. На командном мостике – низеньком диване, под иллюминатором, обращенным к морю (81) поэзии,– не побоимся этой несколько примитивной образности – сидел восьмидесятитрехлетний старик, весь устремленный мыслью к поэтической речи.
От книг Ломоносова и Тредьяковского до символистов и футуристов и до наших современников – советских поэтов – все было представлено в его библиотеке, прекрасной не только своим подбором, но и освещенной светом горячей любви к поэтическому слову, любви почти фанатической.
Показывая свои книги, Иван Никанорович доставал обычно с полки не книжечку стихов того или другого прославленного поэта, а книжечку какого-нибудь безвестного стихотворца, вроде Алипанова или суриковца Козырева, казалось, навсегда затерянных, но найденных Розановым, возвращенных им к жизни и полвека или даже целый век спустя вступивших снова в строй... Розанов, казалось, хотел этим напомнить, что маленькому поэту всегда труднее приходилось в жизни и нельзя допустить, чтобы его уделом было и посмертное забвение.
Московские букинисты хорошо знали Розанова и всегда, по благородному свойству истинных книжников, бывали довольны, когда та или другая редкая книга попадала в его собрание. В сущности, и их труды лежат в основе того блистательного зрелища, которым Розанов любил поразить посетителя: золото корешков его книг и поныне сияет во славу многих книжников, помогавших Розанову собрать превосходную библиотеку.
(82)
БУКИНИСТ МАТВЕЙ ШИШКОВ
В двадцатых годах в Москве у тележки с книжным развалом можно было увидеть невысокого, горбатенького, с несколько мясистым лицом и умными глазами букиниста; звали его Матвей Шишков. Матвея Шишкова знала вся книжная Москва, как знают прославленного тенора. Певцом в книжном деле Шишков был замечательным. В детстве он гонял мальчиком на побегушках, служил у старого букиниста Леонова, торговавшего на Арбате, у него же заработал горб, надорвавшись под тяжелыми пачками книг. Истинного книжника отличает талант. Талант в книжном деле – то же, что и музыкальность. Матвей Шишков чувствовал книгу. Человек он был необразованный, как и большинство русских книжников в прошлом. Но, держа в руках книгу, перелистывая ее страницы, он, казалось, вместе с запахом старой бумаги вдыхал и потаенную особенность книги, он ее чувствовал, он ее понимал. На примере Шишкова можно бы рассказать, что такое талант книжника.
Шишков брал иногда в руки книгу, которую несомненно не знал. Взглянув на титул, он видел только, что книга напечатана, скажем, в начале прошлого века. Но в начале прошлого века вышло великое множество пустых, ненужных, навсегда сошедших книг – какие-нибудь повести третьестепенных авторов или упражнения в стихотворстве бездарных поэтов. Как же, не зная библиографии, все же угадать редкую книгу? В этом немалую роль играла интуиция. Заподозрив, что книга редка, Шишков, так сказать, брал ее на заметку: он (83) справлялся о ней, въедался в библиографию Сопикова или в каталоги Шибанова; но он мог и по своему пониманию отнести ту или другую книгу к числу редких, и при этом почти никогда не ошибался.
– Гм...– усмехнулся он как-то на мой вопрос, чем руководствуется он иногда при определении редкости книги.– Ведь если видишь интересную женщину, не нужно справляться у других, действительно ли она интересна. Кстати, она может быть для других и неинтересна, а для меня интересна. Так же и с книгами. Иногда в первый раз увидишь книгу, ничего о ней не знаешь, а весь внутренне затрепещешь... и, знаете ли, редко ошибаешься.
Но он мог иногда ошибиться все же, недооценив книгу. Однажды он очень дешево, прямо-таки бросово расценил одну маленькую старинную книжечку.
– Книжечка пустяковая, Матвей Иванович,– сказал я ему.-Издание археографической комиссии... какой-то там "Россиянин прошедшего века".
– Потому-то и дешево, что никому не нужна,– ответил он наставительно.
– А мне вот нужна... это редчайшее первое издание Посошкова с прибавлением отеческого завещательного поучения, посланному в дальние страны сыну. Даже два тома Посошкова, изданные много позднее Погодиным, и те сейчас редки.
– Позвольте-с,– сказал Шишков, сразу помрачнев. Он взял из моих рук книжку и прочел незамеченное им при расценке имя Посошкова, несколько задетое библиотечной печатью.
– Да-с,– сказал он невесело, возвращая мне книжку.– Случается. Мне не жалко, что вы дешево купили ее, я этому даже радуюсь. А я вот сделал промашку, и хорошо, что книга попала к вам, а могла ведь за бесценок уплыть в сторону.
Как истинный книжник, он дорожил судьбой книг и всегда старался, чтобы книга попала в надежные руки.
Придя ко мне, уже незадолго до смерти, после многолетнего отсутствия, он благоговейно оглядел книги в моих книжных шкафах. Он узнал некоторых старых знакомцев, он никогда не забывал о них, хранил их в своей памяти, как хранят встречи с хорошими людьми; (84) он только поднял застекленную дверцу одной из полок и провел рукой по корешкам, он мысленно пожимал руку старым знакомцам.
Маленький горбун любил книгу возвышенной любовью, Хотя и прошел торгашескую школу, где учили ценить книгу, прежде всего как товар.
– Какой же это товар,– сказал он раз не то грустно, не то иронически.Люди иногда с ума сходят от тоски по книге... вот Щапов захирел и помер, когда у него пропал экземпляр "Путешествия" Радищева. Какой же это товар!
Матвей Шишков относился к ряду тех малообразованных, но глубоко одаренных книжников, которые, мало зная, много понимали и крупицу за крупицей создавали целые библиотеки, довольные тем, что частица их труда есть в этих книжных собраниях. Он уважал книголюбов, ценил их страсть, их готовность поступиться многими радостями жизни ради книги.
– А письма Пушкина у вас целы? – спросил он обеспокоенно в свой последний приход ко мне.
Я порадовал его, показав на три тома писем Пушкина – дар, полученный мной в свое время от Матвея Шишкова и Давида Самойловича Айзенштадта в одну из юбилейных годовщин. Шишков успокоился и ушел от меня удовлетворенный, что труды его не пропали.
Вскоре я узнал, что Матвей Иванович Шишков умер. Он умер, простившись с книгами, которые в свое время прошли через его руки, насладившись в последний раз созерцанием мерцающих золотом корешков, хотя его заветная мечта вернуться к букинистическому делу не осуществилась.
(85)
ПИСЬМА НАТАЛИИ ГОНЧАРОВОЙ
Однажды, уже в давние времена, ко мне пришел в номер гостиницы в городе Ростове Ярославском старый книжник Андрей Андреевич Молодцыгин. Мы с ним поддерживали дружеские отношения. Впрочем, книжником он был в такой же степени, как и антикваром – любителем старины, особенно ростовской финифти, расписных изразцов старинных печей и лежанок; у меня и поныне хранится несколько таких изразцов, разысканных и присланных мне Молодцыгиным, с надписями под изображениями: «Смотрю на цвет сей» или «Сие мне угодное...», в зависимости от того, изображена ли на изразце девица, нюхающая цветок, или бегущий юноша с вазой, похожей на амфору, в руках.
Молодцыгин был человеком несколько цыганского облика, с копной черных седеющих волос и густейшей бородой.
– Пушкиным интересуетесь? – спросил он меня, не успев поздороваться.
За окном моего номера совсем близко золотели луженые маковицы соборной звонницы со знаменитым колоколом "Сысоем". Я ожидал, что Молодцыгин достанет из кармана какое-либо первое издание Пушкина, но он сел на стул напротив и, глядя на меня в упор своими чернейшими, под чернейшими бровями, глазами, сказал:
– Шесть писем Наталии Гончаровой к Пушкину.
– Они у вас? – спросил я после паузы, справившись с дыханием, ибо истинный собиратель должен во всех случаях соблюдать спокойствие, хотя бы и мнимое.
(86) – С собой...– усмехнулся Молодцыгин.– Разве такие вещи бывают в кармане. Добыть надо эти письма. В Ярославле.
От Ростова Ярославского до Ярославля было в ту пору несколько часов езды.
– Конечно,– сказал Молодцыгин,– если вы раздобудете эти письма, то меня не забудете...
И он рассказал, как и где нужно искать эти письма. Под Ярославлем, по другую сторону Волги, есть большое село, в котором живет женщина под фамилией Ослябина. Покойный муж этой Ослябиной был любителем старины, вдова его в таких делах ничего не понимает, но осторожна. Следовательно, письма Наталии Гончаровой к Пушкину нужно добыть с умом, иначе женщину можно насторожить и писем она не продаст.
Молодцыгин говорил вполголоса, таинственно, как бы давая понять, в какое величайшее дело посвящает меня: конечно, письма Наталии Гончаровой, вероятно неопубликованные, на улице не валяются, и день спустя я уже был в Ярославле. Стоял август с той палящей жарой, какая нередко бывает в эту пору на Волге. В Ярославле не существовало еще нынешней благоустроенной набережной, откос над Волгой зеленел травой, и по другую сторону реки и тянулось то большое село, в котором жила владелица писем Гончаровой.
Волжские села обычно расположены так, что главная улица растягивается вдоль Волги иногда на несколько километров. В этот знойный августовский полдень улица была совершенно пустынна, только куры, изнеможенно раскрыв клювы, лежали в серой пыли, и даже от реки, казалось, исходил зной, а не прохлада. Я долго не встретил ни одного человека на улице. Наконец, я увидел женщину с ведрами.
– Ослябина? – переспросила она.– Это, должно быть, дом тридцатый отсюда, по левой стороне. Так и идите пряменько.
И я пошел пряменько, миновал тридцать бесконечных домов с бесконечными палисадниками и опять не встретил ни единого человека. Я подошел к одному из домов, из окна которого на меня смотрела старуха.
– Бабушка,– спросил я,– не знаете ли, какой дом Ослябиной?
– Ослябиной? Что-то такую фамилию я и не слыхала.
Может, Осафьева?
Я достал записную книжку и прочел фамилию, записанную со слов Молодцыгина.
– Да нет, Ослябина.
– А зовут ее как?
Имени женщины старый книжник не знал.
– А...– сказала старуха вдруг,– знаю. Идите пряменько... дойдете до колодца, так за ним третий дом.
И я снова пошел пряменько, до колодца оказалось с добрых полкилометра, и дом Ослябиной действительно был третий от угла, сонный, разогревшийся от зноя и, казалось, необитаемый дом. Я открыл калитку палисадника и поднялся по ступенькам. Пожилая, гладко причесанная на прямой пробор женщина открыла мне дверь.
– Простите,– сказал я.– Не вы будете Ослябина... не знаю вашего имени и отчества.
– Я Ослябина,– ответила женщина выжидательно...
– Видите ли,– сказал я по возможности беспечно и весело,– я неисправимый книжник, люблю старые книги... мне в Ярославле сказали, что ваш муж тоже любил книги и собирал их. Может быть, вы что-нибудь не откажетесь уступить мне.
Я даже побоялся произнести слова "продать". Женщина минуту помолчала.
– Заходите.
В доме было как в духовой печке, и он весь жужжал, как улей, от мух. Я почувствовал, как пот стекает по моей шее, и изредка даже мотал головой, чтобы стряхнуть со лба капли: письма Наталии Гончаровой, как всякий клад, давались мне нелегко.
– Какие же книжки вас интересуют? – спросила женщина.-Покойный мой муж был действительно любителем книг. Только книг я вам показать не могу.
– Почему же? – спросил я, наверно, именно тем голосом, каким говорил Чичиков.
– Они на чердаке лежат, а там пыль, да и в голубином помете всё.
– Помилуйте,– сказал я тем же голосом,– для настоящего книжника пыль только приятна... (88) значит, к книгам давно никто не прикасался и они ждут ценителя.
Женщина поколебалась.
– Ну, что ж... не боитесь пыли, полезайте на чердак. Если в доме было как в духовой печке, то на чердаке под железной крышей – уже как в доменной печи. Книги лежали в большой бельевой корзине. Все было покрыто голубиным пометом, пухом и перьями, а пыль оказалась тяжелой, как тальк, она не оседала, а, поднявшись, плотно стояла в воздухе. Женщина ревниво и настороженно следила за мной, пока я откладывал книги. Сверху лежали разрозненные томики классиков в приложении к "Ниве", Шпильгаген, исторические романы Мордовцева и Салиаса, пухлые тома Валишевского, русская история Иловайского, сборник тригонометрических задач Рыбкина, "Родная речь", огромные волюмы "Живописной России", и у меня создалось впечатление, что покойный Ослябин не столько собирал книги, сколько подторговывал ими. Ни одной сколько-нибудь стоящей книжки, не говоря уже о письмах, в корзине не оказалось. Но я не мог ничего не купить, чтобы окончательно не разочаровать женщину.
– Эту книжку я взял бы,– сказал я нерешительно, подумав тут же, что стану я делать с "Введением в биологию" Лункевича.
Женщина взглянула на титул.
– Книжка редкая,– сказала она безоговорочно.– Муж ею дорожил.
– Ну, не такая уж редкая...– сказал я.– Но я ее купил бы. Во сколько вы ее цените?
– Сто рублей,– сказала женщина поколебавшись. Это была цена десяти или даже двадцати экземплярам книги Лункевича. Я ничего не ответил: современная Коробочка явно дорожила мертвыми душами. Пот тек по моему лицу, и я плохо видел, так как из-за пыли пот стал тестообразным.
– А нет ли у вас каких-нибудь писем? – спросил я тем же чичиковским голосом.– Знаете ли, письма я бы, пожалуй, даже охотнее купил.
– Каких же вам писем? – удивилась женщина;
– Ну, знаете, разные там письма, особенно старинные... ведь письма всегда помогают понять, как люди жили в свою пору.
(89) – Какие же могут быть у меня письма?– ответила женщина так, словно мы оба разыгрывали сцену из "Мертвых душ".– Есть у меня письма от свояченицы... да они вам неинтересны, и неловко как-то их продавать.
– Отчего же – неловко: письма вы прочитали, они вам ненужны... а я, может быть, книгу напишу.
Мы спустились с чердака, и на меня сразу налетели все мухи, какие были в комнате: я был покрыт соблазнительным тестом из пыли и пота. Женщина ушла в соседнюю комнату, и я ждал. Я ждал той минуты, когда в незрячих руках мелькнут синеватые или, может быть, плотные белые листы старинной бумаги, исписанные женским почерком, скорее всего по-французски, заряд картечи, который заставит вздрогнуть наших пушкинистов. Женщина вернулась с перевязанной розовой ленточкой пачкой писем. Я развязал их: письма, все до одного, действительно, оказались письмами свояченицы, некой Клавдии Петровны, смиренно подписывавшейся: Клава.
– А где у вас письма Наталии Гончаровой? – спросил я напрямик.– Продайте мне эти письма.
– Кого? – переспросила женщина.– Я что-то такой и не знаю.
Я заподозрил уловку.
– Наталии Гончаровой, ставшей женой великого поэта Пушкина.
Женщина была явно озадачена.
– Откуда же у меня могут быть такие письма? Мы в родстве не состояли, девическая моя фамилия – Коростелева, да и у мужа таких родственников не было. Я всю его родню знаю.
Мне незачем было покупать за сто рублей биологию Лункевича. Я измерил в обратный конец все волжское село, кляня Молодцыгина с его сведениями.
Несколько месяцев спустя, когда я снова увидел его и рассказал о своей экскурсии, Молодцыгин задумался всего лишь на один миг.
– В Арзамас надо ехать,– сказал он решительно.– Значит, письма в Арзамасе.
В Арзамас я не поехал. Откуда взялась легенда о письмах Гончаровой – не знаю. Но биография любого собирателя была бы неполной, если бы в ней не было (90) событий – иногда смешных и нелепых, иногда грустных, иногда разочаровывавших, а иногда радующих находками, открытиями, а главным образом ощущением, что спас что-то, чему суждено было погибнуть или затеряться в безвестности. Это относится не к пополнению своего книжного собрания, а к крупицам культуры, которые именно книголюб подбирает, и в огромном большинстве случаев – для всех, а не только для себя.







